top of page

Результаты поиска

Найден 871 результат с пустым поисковым запросом

  • Уильям Хирст. Переступая национальные границы: проблема памяти. Комментарий к книге Джеймса Верча...

    Уильям Хирст. Переступая национальные границы: проблема памяти. Комментарий к книге Джеймса Верча «Как нации вспоминают: нарративный подход» Reaching Across National Boundaries: The Problem of Memory A Commentary of James Wertsch’s How Nations Remember: A Narrative Approach Примечание автора: Написание этой статьи было частично поддержано грантом Национального научного фонда (National Science Foundation) для второго автора BCS #1827182 Abstract: In his recent book, Wertsch explores why people from different nations have different renderings of history and why they hold tenaciously to them. He argues that the Narrative Schematic Templates frame the narratives they tell about historical events and that these templates are deep, by which he means that they are applied automatic, effortless, and without intention. The present commentary reviews his book and asks whether a reliance on the type of processing associated with Narrative Schematic Templates is sufficient to account for “mnemonic stand-offs.” The importance of social identity is explored. Резюме: В своей новой книге Верч выясняет почему люди различных наций по разному толкуют одни и те же исторические события и почему они столь упорно придерживаются своих интерпретаций. Он доказывает, что нарративные схематические шаблоны задают рамку для рассказов о конкретных исторических событиях и что эти шаблоны глубоко укоренены и поэтому используются автоматически, без интеллектуальных усилий. В настоящем комментарии дается обзор основных положений этой книги и ставится вопрос, в какой мере подход, связанный с нарративными схематическими шаблонами, позволяет понять «мнемонические противостояния». Также рассматривается первостепенное значение социальной идентичности. Key words: Narrative, collective memory, history, mnemonic stand-offs, social identity Ключевые слова: нарратив, коллективная память, история, мнемонические противостояния, социальная идентичность Bio: William Hirst, Department of Psychology, New School for Social Research, New York. Email: hirst@newschool.edu Сведения об авторе: Уильям Хирст, профессор Кафедры психологии Новой школы социальных исследований (Нью-Йорк). Email: hirst@newschool.edu Способы, которыми нации вспоминают свое прошлое, всегда занимали центральное место в процессе национального строительства. Но в последние несколько лет проблемы коммеморации выдвинулись на передний план при драматических обстоятельствах, когда люди вышли на улицы с заявлениями, что повествование об истории должно быть заменено на новое, способное включать не только хорошие, но и плохие стороны прошлого. Причиной долговременного интереса и нынешнего беспокойства по поводу нарративов памяти частично является растущее признание того, что воспоминания членов общества о национальном прошлом основываются на том, как они представляют себе связь с собственной нацией. Под этим подразумевается их самоощущение в качестве граждан своей нации, их представление о смысле ее существования и в конечном счете их понимание того как их нация действовала в прошлом, действует в настоящем и будет действовать в будущем. Здесь имеется в виду не специфическое (idiosyncratic) поведение отдельных членов общества, но национальный консенсус, другими словами коллективное представление о прошлом, настоящем и будущем. В своей мастерски сделанной работе «Как нации вспоминают» Джеймс Верч изучает расхождения во мнениях, которые возникают в ходе рассказов о национальной истории. Он убедительно демонстрирует, что представители разных наций по-разному рассказывают о тех же самых событиях прошлого. Согласно наблюдению Джерома Брюнера можно, конечно, считать, что «история нации это прозрачное окно в реальность, а не формочка для печенья (cookie cutter), с помощью которой реальности придаются те или иные очертания» (Bruner, 2003: 6–7). Верч, как и Брюнер настаивает на том, что достаточно послушать представителей разных стран или различных подгрупп населения одной страны, чтобы убедиться с каким разнообразием одна и та же реальность прошлого нарезается многочисленными формочками для печенья. Верч начинает книгу со своего спора с русским коллегой по поводу бомбежки Хиросимы. Как и большинство американцев, он считал, что это было ужасный, но неизбежный способ быстро закончить войну. Его русский коллега полагал, что Верч то ли недостаточно осведомлен, то ли введен в заблуждение, а на самом деле бомба была средством, чтобы устрашить русских. Каждый из спорщиков непреклонно отстаивал свою позицию. Их взаимная непримиримость свидетельствует, что каждая нация использует собственные формочки для печенья, когда формирует свою историю бомбардировки Хиросимы. Верч обозначает это несоответствие позиций термином «мнемоническое противостояние» в противоположность гораздо более агрессивному выражению «войны памяти». В «Как нации вспоминают» ставятся следующие вопросы: 1) Каким образом между национальными сообществами возникают столь сильные разногласия по поводу прошлого? 2) Почему у граждан преобладает уверенность, что точка зрения «своей» нации является истиной? 3) Почему люди так упорно держаться за «свое» видение прошлого? Ученые не раз обстоятельно изучали каждый из этих вопросов, рассматривая способы, которыми различные нации создают собственные формочки для печенья. В этой связи постоянно рассматривается та значительная роль, которую власть и ее представители играют в формировании национальной памяти. Верч вовсе не преуменьшает усилия, предпринятые в этом направлении, он скорее стремится расширить поле анализа. Как считают многие исследователи национальной памяти, включая отца коллективной памяти Мориса Хальбвакса, «индивиды вспоминают в качестве членов группы» (Halbwachs, 1980: 48). Верч стремится ответить на три поставленных выше вопроса, рассматривая индивидов, которые вспоминают. Именно здесь вступает в игру нарративный подход, обозначенный в заглавии его книги. Опираясь на плодотворную (seminal) работу Льва Выготского (Vygotsky, 1986), Верч утверждает, что процесс познания опосредован символически. Люди используют культурные инструменты как строительные леса своего познания, определяющие его форму. По мнению Верча нарратив занимает ведущее положение в любом индивидуальном наборе культурных инструментов. Используя проницательное замечание Кеннета Бурка (Burke, 1998), нарративы являются «оборудованием для жизни» (equipment for living). Как утверждает Аласдер Макинтайр (MacIntyre, 1984: 216) «человек, как в своих практических действиях, так и прибегая к вымыслу, по своей сути является животным, рассказывающим истории». Мы рассказываем истории не только о себе и о других индивидах, но и о нациях. С помощью этих историй мы можем понять прошлое нации, которое задает рамку для критического осмысления ее настоящего и будущего. По наблюдению Верча истории, которые граждане рассказывают о своих нациях, основаны на общих паттернах. Рассказчики склонны следовать тому, что он именует нарративным схематическим шаблоном. Для русских таким шаблоном является «Изгнание чужеземного врага». В общем виде он выглядит следующим образом: 1) «Начальная ситуация»: мирная Россия не вмешивается в чужие дела. 2) «Беда» (trouble): иностранный враг коварно атакует Россию без всякого повода с ее стороны. 3) Россия оказывается в крайней опасности на грани гибели. 4) Благодаря исключительному героизму, действуя в одиночку Россия, вопреки всем вероятностям, триумфально побеждает. Подобные нарративные схематические шаблоны предоставляют рамки для рассказов не только об одном историческом событии, как в случае России, о нашествии Гитлера и его итоговом изгнании, но для целого набора событий. Среди них: изгнание Наполеона в ходе войны 1812 года; беспокоившее Солженицына разрушительное влияние социализма, коммунизма и западного Просвещения на духовные традиции России; западные влияния, обрекавшие Россию, по мнению Достоевского, на нигилизм и атеизм. Вездесущесть этих шаблонов задает не только рамку для интерпретации исторических событий, но, если хотите, способ понимания русского национального характера и его идентичности. Нарративные схематические шаблоны также дают ответ на три перечисленных выше вопроса, поставленных Верчем. В этом контексте шаблоны, по мнению исследователя, носят глубинный, то есть неосознаваемый при их восприятии и применении, характер. Следовательно, они не осознаются при повествовании специфических нарративов о конкретных исторических событиях. Шаблоны – это тот слон, на спине которого мы путешествуем по жизни. Верч считает, что в значительной мере, не слон служит наезднику, а наездник обслуживает слона. Наездники могут считать, что они контролируют ситуацию, но это обманчивое впечатление. Верч использует различение Даниэля Канемана (Kahneman, 2011) межу Системами 1 и 2, т.е. быстрым и медленным мышлением. Система 1 действует автоматически, при незначительном, либо полностью отсутствующем контроле сознания. Система 2 работает посредством напряженных мысленных усилий. Она ассоциируется с субъективной способностью к действию на основе опыта (subjective experience of agency), с выбором и с концентрацией. Люди стараются избегать обращения к Системе 2 в силу, если хотите, когнитивной лени и предпочитают не требующую больших усилий Систему 1. По мнению Верча нарративные схематические шаблоны работают с помощью Системы 1, которая обходится без рефлексии и часто применяется автоматически без всякого умственного напряжения. Люди не считают, что они прилагают к реальности шаблоны мышления, и в результате верят, что видят вещи напрямую, а не через линзы шаблона. Поэтому не удивительно, что разные нации могут использовать различные нарративные схематические шаблоны. Благодаря этому между гражданами разных стран могут возникать серьезные разногласия по поводу истории, поскольку граждане верят, что они в отличие от оппонентов знают истину и по этой причине чрезвычайно неохотно отказываются от своих представлений об исторических событиях. Обращение к различиям Систем 1 и 2 при изучении того как люди используют нарративные схематические шаблоны, когда вспоминают исторические события, представляется обоснованным, но я предполагаю, лишь до известного предела. Когда Верч спрашивал людей, замечают ли они, что под их рассказами о национальной истории скрывается готовая схема, людям это не слишком нравилось. Но когда он объяснял им, что схема действительно существует в виде того, что он определил как нарративные схематические шаблоны, и описывал шаблон, соответствующий рассказываемой истории, многие собеседники Верча соглашались с его объяснением. После подсказки они признавали, что существует общая нить, на которую нанизывается их целостное понимание национальной истории. То что изначально было неосознаваемым стало осознанным и в результате стало пищей для размышлений по Системе 2. И, как это признает сам Верч, в такой ситуации люди могут подвергать переоценке и даже отвергать свои прежде незыблемые представления о прошлом. Это открывает возможность для альтернативных версий. Активисты и другие агенты памяти часто стремятся создать условия для переоценки прошлого. Они надеются преодолеть сопротивление людей альтернативным толкованиям, выдвигая на передний план забытые либо не получившие достойного освещения исторические события. И как показывают недавние демонстрации вокруг памятников спорным и, порой, действительно обладающим дурной репутацией историческим деятелям, память, воскрешаемая активистами, может обрести силу, позволяющую превращать монументы из мест памяти в места общественной мобилизации. Разумеется, что активисты памяти это лишь часть из разнообразных игроков, участвующих в процессе, который Верч именует Национальным нарративным проектом. Этот проект сопровождается нескончаемым «нарративным поиском» (narrative quest), усилиями по примирению того что есть с тем что должно быть. Национальные нарративные проекты отличаются от нарративных схематических шаблонов, которые задают основу для повествования о конкретных событиях, ограниченных временными рамками, вроде войны США против Великобритании в 1812. По мнению Верча перспективным кандидатом на звание американского национального нарративного проекта выступает поиск «более совершенного союза», выражение, которое резонирует в национальном сознании с момента создания США, через годы Гражданской войны, вплоть до нынешней борьбы за права человека. Для России это может быть «духовная миссия», поиск русского идеала. Для Китая это возрождение Срединного царства после «столетия унижений». Я принимаю точку зрения Верча о том, что национальный нарративный проект направлен на достижение желанной цели в будущем, а нарративный схематический шаблон представляет рамку для интерпретации событий прошлого. Но при этом я не вижу сущностного различия между этими двумя понятиями. Так борьбу за более совершенный союз вполне можно рассматривать в качестве нарративного схематического шаблона США, задающего рамку для понимания различных исторических событий. Подобным же образом мы можем рассматривать российский нарративный шаблон «Изгнание чужеземного врага». Верч обращается к нему, когда обсуждает беспокойство Солженицына по поводу разрушительного влияния социализма, коммунизма и западного Просвещения. Но он также мог бы обозначить это беспокойство как эмблематическое выражение духовной миссии российского национального проекта. Нарративный схематический шаблон может служить не только как общая рамка для конкретных событий, но также может выполнять функцию национального нарративного проекта, воодушевляющего нацию. Верч заканчивает свою книгу предложениями как преодолеть цепкую хватку нарративных схематических шаблонов, глубоко сидящих в национальном сознании. Это позволило бы надеяться на ослабление национальных конфликтов, порождаемых непримиримыми различиями в видении прошлого. С учетом привлекаемого в его книге различения Систем 1 и 2 перспектива нахождения общей почвы не представляется особенно сложной. Надо всего лишь обратиться к Системе 2 и все будет, если не прекрасно, то, по меньшей мере, намного проще. Ведь историки обращаются к Системе 2, когда пишут об истории. Можно же и обычных граждан сделать непрофессиональными историками, если найти способы, чтобы переключить их с Системы 1 на Систему 2. Подозреваю, что на практике сделать это совсем не просто. Обращаясь к различению систем мышления, предложенному Канеманом (Kahneman 2011), Верч, на мой взгляд, уводит в сторону от понимания важнейшей причины, по которой он и его русский коллега взаимно не могли принять интерпретацию бомбардировки Хиросимы, предлагаемую собеседником. Различие Канемана сосредоточено на природе двух систем мышления: одна – автоматическая, избегающая усилий, другая – требующая усилий сознания. Но различные памяти Верча и его коллеги о том же событии объясняются не этим, а их национальными идентичностями. Они сопротивлялись интерпретациям друг друга, поскольку приняв точку зрения оппонента, они причинили бы ущерб собственным – американской и российской – идентичностям. В своей важной работе о социальной идентичности Генри Тайфел (Tajfel, 2010) утверждает, что группа, к которой принадлежат люди, должна служить для них источником гордости и самоуважения. Хотя он специально не обращается к тому, как нации вспоминают и как это влияет на социальную идентичность, его рассуждения сводятся к тому, что людям необходима национальная память, благодаря которой они могут испытывать не только гордость за свою нацию, но и возрастающее самоуважение из-за того, что являются ее гражданами. Авторы недавней публикации (Choi et al., 2021) обнаружили, что люди без особых затруднений перечисляют и те исторические события, которыми гордятся, и те, за которые испытывают стыд. Но одно дело знать об этих позорных событиях и совсем другое дело включать их в национальный исторический нарратив, который носит положительный характер и порождает гордость и самоуважение. В этом свете неудивительно, что Верч отверг точку зрения своего коллеги, согласно которой Соединенные Штаты бомбили Хиросиму не с целью спасти жизни не только американских солдат и их союзников, но и, даже, самих японцев, а чтобы послать угрожающий сигнал России. Кто будет испытывать гордость и самоуважение, будучи членом нации, которая убивает десятки, если не сотни тысяч, лишь для того, чтобы подать сигнал геополитическому сопернику? Для того, чтобы поддерживать позитивный взгляд на собственную нацию, необходимо отвергнуть российское толкование этого события. Эта потребность в преимущественно позитивном нарративе налагает тяжелую ношу на тех активистов памяти, которые пытаются выдвинуть на передний план национальной памяти, события вызывающие не столько гордость, сколько стыд. Психотерапевты, использующие в своей практике наработки нарративной психологии, стремятся оказать помощи клиенту в конструировании «хорошего» нарратива. У каждого в прошлом есть постыдные события, либо преследующие его травмы. И хотя люди способны, когда их подталкивают к этому, перечислить подобные события, они, тем не менее, стараются преуменьшить их значение, вписывая стыд и травмы в такой нарратив, который позволяет видеть историю своей жизни в положительном свете. Это справедливо и для событий национальной истории. Признание постыдных явлений и включение их в национальный нарратив представляет серьезный вызов естественному желанию продолжать гордиться своей страной. В последние годы многие американские активисты памяти подчеркивают болезненную необходимость признать, что были времена, когда нация, порой даже с энтузиазмом, одобряла рабство. Активисты считают, что рабство должно быть перемещено с нынешнего второстепенного места в центр и во главу американского нарратива. Сложность состоит в данном случае не столько в признании постыдного прошлого. Например, в уже упоминавшейся публикации (Choi et al., 2021) отмечается, что когда американцы перечисляют постыдные исторические явления, то рабство занимает важное место в этом списке. Здесь, как и в случае автобиографических нарративов, проблема состоит в том, каким образом сконструировать нарратив, который бы признавал позорные страницы национальной истории и в то же время соответствовал бы идеям Тайфеля о необходимости гордости и самоуважения. Подозреваю, что недавний обзор американской истории «Проект 1619»[1] (Hannah-Jones & Elliot, 2019), в котором рабству отведено центральное место, встретил серьезный отпор, в немалой степени потому, что многие американцы не нашли в нем исторического повествования, которое позволяло бы не только признать позорный факт рабства, но и давало бы возможность – в частности белым американцам – гордиться своей историей и думать хорошо о себе в качестве потребителей этой истории (см. об этом, например, интервью с американским историком Джеймсом МакПерсоном (James McPherson) Mackaman, 2019). Разумеется, создание такого нарратива не могло входить в задачу редакторов «Проекта 1619». Господствующий «бело-центричный» американский нарратив, на подрыв которого направлен «Проект 1619», заслуживает детальной критики, потому что он рассматривает многих американцев в качестве маргиналов. Но критики не предложили альтернативы, которая была бы «хорошей» для всех. Может такого нарратива пока и не существует, но когда Верч обсуждает национальный нарративный проект, я вижу, что он пытается, по меньшей мере, обозначить направление для поиска исторического рассказа, который бы позволил чувствовать себя комфортно всем американским гражданам. Нечто подобное должно наблюдаться и в других странах. В последние годы многие специалисты по исследованиям памяти отмечают, что памяти сегодня пересекают национальные границы, становясь транснациональными и космополитическими. Верч признает этот тренд, но, тем не менее, нация остается в центре его внимания. Возможно, это объясняется тем, что для многих их национальная память это единственное, что у них есть. Мы еще не создали «хороший» нарратив, с помощью которого представители разных наций могли бы вместе ощущать гордость и это укрепляло бы их самоуважение. Подобный «хороший» нарратив, который, например, позволил бы избавиться от несогласий, возникших между Верчем и его русским коллегой, вряд ли появится в скором будущем. Граждане различных наций, как убедительно продемонстрировал Верч, руководствуются различными нарративными схематическими шаблонами и различными нарративными проектами. Хотя задача по нахождению той или иной формы примирения чрезвычайно сложна, я разделяю оптимизм, который служит «кодой» рецензируемой книги. Пути для преодоления разногласий, анализ которых составляет ядро этой книги, действительно существуют. В заключительной главе Верч предлагает несколько возможных решений. К счастью люди будут читать эту книгу и смогут прислушаться к рекомендациям автора. References Burke, K. (1998). Literature as equipment for living. In D.H. Richter, ed., The critical tradition: Classic texts and contemporary trends. Boston: Bedford Books, pp. 593-598. (First published in 1938) Bruner, J. S. (2003). Making stories: Law, literature, life. Harvard University Press. Choi, S. Y., Abel, M., Siqi-Liu, A., & Umanath, S. (2021). National Identity Can be Comprised of More Than Pride: Evidence From Collective Memories of Americans and Germans. Journal of Applied Research in Memory and Cognition, 10(1), 117-130. Halbwachs, M. (1980). The collective memory (F.J. Ditter, Jr. and V.Y Ditter). New York: Harper Colophon Books. [First published in French in 1950.] Hannah-Jones, N. & Elliott, M. N. (Eds.). (2019). The 1619 project. New York Times. Kahneman, D. (2011). Thinking, fast and slow. Doubleday Canada. MacIntyre, A. (1984). After virtue: A study in moral philosophy. Notre Dame, IN: University of Notre Dame Press. (Second edition) Mackaman, T. (2019). An Interview with Historian James McPherson on the New York Times’ 1619 Project. World, November 14. Tajfel, H. (Ed.). (2010). Social identity and intergroup relations (Vol. 7). Cambridge University Press. Vygotsky, L.S. (1986). Thought and language. Cambridge, MA: MIT Press. [edited by A. Kozulin] [1] В 1619 первая партия африканских рабов прибыла в североамериканскую колонию Виргинию.

  • Груздинская В.С., Стыкалин А.С. «Это на редкость тягучее и тяжелое путешествие»...

    Груздинская В.С., Стыкалин А.С. «Это на редкость тягучее и тяжелое путешествие». Венгерская революция 1956 г. глазами московского профессора-историка. К 65-летию венгерской революции 1956 г. К 65-летию венгерской революции 1956 г. "This is an unusually long and arduous journey." The Hungarian Revolution of 1956 viewed by a Moscow historian professor Директор института истории АН СССР А.Л. Сидоров, приехав в командировку в Будапешт для обсуждения планов сотрудничества с венгерскими коллегами, стал непосредственным свидетелем драматических событий, оставивших неизгладимый след в послевоенной истории Восточной Европы, и ярко запечатлел их в своем дневнике, который готовится к публикации. Director of the Institute of History of the USSR Academy of Sciences A.L. Sidorov, having arrived on a trip to Budapest to discuss plans for cooperation with Hungarian colleagues, became a direct witness to the dramatic events that left an indelible mark on the post-war history of Eastern Europe, and vividly captured them in his diary, which is being prepared for publication. Ключевые слова: А.Л. Сидоров, советская историческая наука 1950-х годов, международные связи советских историков, Венгрия, советский блок, венгерские события 1956 г., внешняя политика СССР, советская дипломатия Key words: A.L. Sidorov, Soviet historical science of the 1950s, international relations of Soviet historians, Hungary, Soviet bloc, Hungarian events of 1956, USSR foreign policy, Soviet diplomacy Венгерская революция 1956 года, к которой с первого дня было приковано внимание во всем мире, застала в Венгрии не так уж мало свидетелей из других стран, зафиксировавших свои впечатления на бумаге, в фотографиях и кадрах кинохроники. Некоторые устремились сюда в силу своих профессиональных обязанностей репортеров, как, например, лучший фотокорреспондент журнала «Париматч» Жан-Пьер Педраццини, получивший смертельное ранение во время трагического инцидента на площади Республики 30 октября. Другие – в поисках политических идеалов, как, например, польский публицист Виктор Ворошильский, в то время коммунист-реформатор, оставивший свой известный «Венгерский дневник», переведенный на многие иностранные языки. А известный сербский писатель Добрица Чосич был командирован в Будапешт Иосипом Брозом Тито, чтобы, увидев происходящее своими глазами, помочь руководству Югославии разобраться, а что же, собственно говоря, происходит у ближайших соседей. Однако наряду с людьми, приехавшими в Венгрию с началом восстания целенаправленно, было немало и нечаянных свидетелей, оказавшихся 23 октября в Венгрии волею случая и увидевших своими глазами одно из самых значительных событий европейской истории второй половины XX века. Начало революции застало в Венгрии не десятки и сотни, а тысячи советских граждан, находившихся в Венгрии на долгосрочной основе. Большинство из них составляли военнослужащие дислоцированного здесь Особого корпуса Советской армии. Были также дипломаты, сотрудники внешторга, многочисленные советники, прикомандированные к различным венгерским структурам, работники совместных предприятий, включая уранодобывающее производство в горах Мечек. Все они жили в Венгрии с семьями. В момент событий в стране оказалась также не одна сотня советских людей, выехавших краткосрочно. Большая туристическая группа (в 60 человек) проживала в двух гостиницах в центре Будапешта, став свидетелем сопротивления повстанцев в районе Большого кольца. В стране находилось несколько советских делегаций, в том числе от научных учреждений, в частности расположенного в Ленинграде Всесоюзного института растениеводства имени Н.И. Вавилова. В числе свидетелей событий оказался и директор Института истории АН СССР и заведующий кафедрой истфака МГУ Аркадий Лаврович Сидоров (1900 – 1966)), приехавший в Будапешт 15 октября для ознакомления с положением дел в венгерской исторической науке и обсуждения планов сотрудничества с венгерскими историками. Скупой на пару страничек отчет А.Л. Сидорова для вышестоящих инстанций был введен в научный оборот венгерским историком Аттилой Шерешем в 2018 г. Однако неизвестным оставался довольно пространный дневник, который Сидоров вел изо дня в день, сидя в гостинице на острове Маргит и фиксируя в записной книжке новые впечатления. Выявленный в фондах отдела рукописей Российской государственной библиотеки, он готовится в настоящее время к публикации. На первую неделю пребывания советского историка в городе пришлось его интенсивное общение с коллегами – посещение университета, институтов истории, истории партии и военной истории, госархива, в субботу 20 октября «чудесный день», по его собственному признанию, на Балатоне с дегустацией лучших вин, а в воскресенье поездка в Вишеград и Эстергом, вечерами – спектакли в театрах и футбольный матч на Непштадионе. Всё внезапно изменилось во вторник 23 октября. Утром Сидоров с венгерским коллегой Йожефом Перени побывал в историческом музее в Будайской крепости, оттуда они поехали посмотреть археологические раскопки в Аквинкуме. После полудня, возвращаясь в центр города, Сидоров становится свидетелем спонтанного народного выступления, зафиксировав это и последующие события по возвращении в гостиницу в дневнике: «На обратном пути демонстрация студентов и народа – “Долой сталинизм!”, “Свобода и независимость[!]”… Накануне было выдвинуто 15 требований студентов. По городу всюду развешаны листовки на машинке, вокруг которых толпится толпа народа. Полиция регулирует: то задерживает демонстрантов, то их пропускает. Идут к парламенту и Зданию ЦК». Программа, предварительно намеченная на 23 октября, не завершилась с посещением Аквинкума. На 5 часов вечера в здании Академии наук был назначен прием по случаю приезда Сидорова. К Академии, преодолевая движение толпы, пока еще смогли с трудом подъехать. Конечно, общественное брожение было заметно Сидорову с первых дней его пребывания в стране, ведь он не только много общался с венгерскими коллегами, но и был проинструктирован посетившим его 18 октября советским дипломатом. Однако столь быстрое восхождение событий на новую ступень было все же для него неожиданным: вчера «говорили о настроении студенчества и партийных организаций с требованием открытого суда над Фаркашем, вслед за которым будет требование суда над Ракоши», однако о массовых демонстрациях вчера упоминали только в гипотетическом плане, «а сегодня эти демонстрации факт. Весь город облеплен студенческими прокламациями, перед которыми собираются толпы народа, а около 2-х часов – по городу пошли со студенческими демонстрациями… Лозунги – свобода и независимость… Долой сталинизм». Требуют и вывода советских войск. «В 5 ч., когда я приехал в Академию наук, за окнами шли кучки демонстрантов, выкрикивавшие лозунги, и так продолжалось в течение двух часов. Когда я ехал, пришлось избрать окружную дорогу, так как весь мост через Дунай был загружен и забит автобусами, и машинами – движение остановилось». На приеме не обошлось без споров. Историк Жигмонд Пал Пах, будущий академик, был довольно откровенен: «советские историки должны иметь смелость заявить, что политика коллективизации в Советском Союзе сопровождалась насилием, а посему надо сказать, что она неправильная». Его поддержали и некоторые другие собеседники, обратившись при этом и к собственным венгерским реалиям: прежде всего «важно восстановить доверие к исторической науке», доверие студентов к профессорам. Советский функционер от исторической науки А.Л. Сидоров, представляя накануне венгерским коллегам новый советский учебник истории, говорил о злоупотреблениях Сталина властью, вызвавших проблемы для всего советского общества. Однако он не был готов к слишком радикальным переоценкам: да, отметил он потом в дневнике, видно, что «основной огонь ведется против сталинистов», но требовать, чтоб «не все охаивалось» – по его мнению, это не значит быть сталинистом и противником любых перемен: «Я заявил Жигмунду, что в критике Советской политики надо исходить из учета места и времени, из признания правильности генеральной линии партии. Если для Вас это условие необязательно, то мы останемся при разных мнениях и на разных позициях». Настроения, господствовавшие в венгерском обществе, Сидорову были очевидны: добравшись вечером с трудом до гостиницы и взявшись за перо (это было в те самые часы, когда у здания радио прозвучали первые выстрелы, а вблизи парка негодующая молодежь снесла памятник Сталину), он резюмировал: «Последние три дня я являлся свидетелем событий, которые поразили меня». «Так как я вчера был в Университете, а сегодня видел студенческие демонстрации, слушал выступления ученых людей», «для меня стало ясно, что подавляющее большинство коммунистов настроено против руководства, и собственно, с радостью поддерживает суд над Ракоши». «Профессура, – продолжал он, – за некоторым исключением, на стороне студентов, открыто не вмешиваясь, а по существу одобряя все, что делает молодежь». «Тревожное настроение. Авторитет партии в народе упал… Усилились антирусские настроения… Критика вышла из берегов». Даже присутствовавший на встрече работник партаппарата, учившийся в Москве, в целом защищал линию на публикацию в прессе острых материалов («только самые крайние антисоветские и антимарксистские статьи выбрасываются»), критиковал и характер освещения советской печатью процесса либерализации в Польше. Вопрос о назначении Имре Надя главой правительства он называл абсолютно решенным. Сидоров понимал, что особое раздражение в обществе вызывали люди, приехавшие из Москвы, представители венгерской коммунистической эмиграции, по окончании войны командированные в Венгрию, чтобы строить социализм по советским рецептам: «Насколько я могу судить, первые удары обрушатся на москвичей». Советскому функционеру это не очень нравилось. Он полагал, что многие из тех, кого причисляют к сталинцам, тоже «понимают допущенные ошибки», но это закаленные коммунисты, которые «постараются дать хоть какой-нибудь отпор разбушевавшейся мелкобуржуазной стихии». «Создается впечатление, что ни правительство, ни ЦК не руководят страной, ей руководят интеллигенция, студенты, журналисты». Для человека плоть от плоти советской системы, сформировавшегося в 1920-е – 1930-е годы, бывшего кадрового партийного работника, довольно ортодоксального и зашоренного в своих большевистских убеждениях, отказ от руководящей роли партии был неприемлем, ассоциировался с падением устоев режима, с которым он безоговорочно связывал будущее Венгрии, страны, пошедшей по пути социализма вслед за СССР. Недовольство масс имеет свои объективные причины, признал он честным взглядом историка, но вместе с тем «перехлестывание и антисоветская направленность демонстрации – налицо», ведь советскому опыту противопоставляют иные пути к социализму – польский, югославский, китайский. Стремление выбрать к социализму отвечающий собственным условиям путь было вполне понятным, однако пренебрежение советским опытом казалось Сидорову неправильным: «Все хотят социализма, но хотят получать больше, а работать меньше, не иметь коллективизации и высмеивают индустриализацию». По окончании приема до гостиницы на Маргите Сидоров добрался в сопровождении венгерского коллеги – в обход площади Кошута, где к этому времени было огромное скопление людей. Запланированная на следующее утро встреча в институте истории партии там же, на площади Кошута (должны были обсуждать перспективы издания в СССР и Венгрии наследия Белы Куна, за полгода до этого реабилитированного), по понятным причинам не могла состояться. На 5 дней А.Л. Сидоров оказался запертым на острове Маргит и дабы скоротать время – взялся за перо («Мы на острове – в буквальном и переносном смысле… Записывать свои впечатления стал от нечего делать, от избытка времени, от того, чтобы немного отвлечься от того, что происходит за окном»). 24 октября: «С утра – сильный туман. Невидно на 50 метров. Первые студенческие демонстрации. 8-30 – сильная стрельба». Впрочем, как замечает далее Сидоров (участник второй мировой войны, дважды раненный фронтовой политработник, знавший не понаслышке военное дело), пулеметные очереди звучали и раньше: «Самые худшие подозрения оправдались. Город во власти повстанцев… Советские танки повсюду. Заняты мосты. Броневики и автомобили с войсками проезжают по Пешту. Мост Сталина [так тогда назывался мост Арпада] – свыше полдюжины танков. Орудия направлены на город. Центр восстания направо к Парламенту от Моста Сталина. Слышна стрельба – автоматная и орудийная из танков. Изредка глухие взрывы гранат. Над городом патрулируют самолеты. Вот пролетела девятка [истребитель У-9]. Изредка выстрелы на другой стороне Дуная – ближе к нашему отелю. Нет газет, телеграф не работает. Из радио выяснилось, что Надь – премьер». Попытки выбраться в город, впрочем, предпринимались, не в одиночку, а в компании с кем-то из поляков, остановившихся в той же гостинице: Ближе к вечеру 24-го «я с тремя поляками отправился к мосту… Под выстрелами добрались до моста. Свистят пули. Видел танки… Мятежникам давали два срока сложить оружие – сперва в 2 ч., потом в 6 ч. Но и после этого слышны выстрелы». От затеи выбраться с острова в Пешт пришлось отказаться. 25 октября: «стрельба ближе к нам». Впрочем, несколько позже выстрелы на время прекратились и, воспользовавшись этим, из Академии наук «приходили две девушки, одна – ко мне, другая – к полякам. Они пробрались, чтобы узнать, как живут их подопечные. От них мы узнали новости». Девушка по имени Иолан упомянула и о речи Гере вечером 23 октября, крайне не понравившейся собравшимся на площади Кошута. Сидоров отметил это в дневнике, сделав также предположение, что в свою очередь Имре Надь «вначале подогревал националистические чувства демонстрантов». Момент ухода молодой сотрудницы Академии, очевидно, совпал с расстрелом мирных людей на площади Кошута: «Я пошел проводить ее до моста. Но минуты через 3 после выхода начался беглый пулеметный и артиллерийский обстрел. Причем были слышны глубокие глухие удары тяжелой артиллерии. Мы дошли почти до моста. Было слышно и видно, хотя был туман – что обстрел пулеметный и артиллерийский идет в конце моста на Пешт, видимо в большие здания, окаймлявшие выход из моста. Встретился человек, который шел с моста, и заявил, что проход воспрещен. Мы вернулись и пошли обратно мимо отеля к мосту Сталина. Я проводил спутницу до самого моста и возвратился домой». «В 1ч. дня еще раздавались тяжелые удары – взрывы артиллерии больших калибров. Но так как пасмурно, то в воздухе нет самолетов. Скрежет танков и механизмов режет ухо. Передают разные слухи – будто где-то русские передали оружие венграм, где-то были танковые схватки с венгерскими частями, откуда-то идут горняки к городу… Работают ли рабочие? На этот вопрос [все собеседники в гостинице] отвечают скептически. Впрочем, по Дунаю прошел один грузовой пароход. Вчера – этого не было. Говорят, что всеобщая стачка и что в городе вновь формируется демонстрация протеста против Гере». «2 ч. 15. Один за другим сильные взрывы или от выстрелов тяжелой артиллерии, или от авиационной бомбежки. Возможно, что первое, так как погода туманная и видимость неважная. Очень сильный взрыв, как будто что-то рушится потом, минные взрывы. Пешт, против моста правее. От 5 до 6 ч. говорили [по радио] Кадар и Надь, и вечером все стихло». «Думали, что все кончилось», замечает он в дневнике, однако 26-го «утром не было обычных гудков на работу, но слышу уханье тяжелых выстрелов». После полудня вновь ходил к мосту, «дорогой слышен сильный артиллерийский обстрел, какого еще не было за все три дня. Стреляют часто, где-то в центре города. Бьет порядочная артиллерия в каком-то одном месте, видимо, расстреливая здание. Я насчитал: за 3 мин. было 55-60 выстрелов, кроме более легких из пулеметов. Стреляют не по-партизански, а очень направленно», что свидетельствовало, по мнению опытного Сидорова, об организованном военном командовании или, во всяком случае, о присутствии в рядах повстанцев людей с богатым боевым опытом. Продолжаем листать записную книжку Сидорова: «Каждый выстрел вызывает дребезжание стекол», «за прошедшие 15 мин. артиллерийская канонада усилилась, вот гремят пулеметы». «Артиллерия все ухает. Плохая видимость не позволяет пустить авиацию». Вновь и вновь приходила надежда на прекращение стрельбы, утром 27-го следует запись: «сегодня суббота и, надо думать, за сегодня-завтра всё уложится». Правда, в этот самый момент раздались залпы артиллерии и пулеметные очереди. «Очевидно, речь идет о выкорчевывании последних узлов сопротивления», хотел верить Сидоров, но каждый раз ему приходилось убеждаться в неоправданности чрезмерного оптимизма: «Кажется, окончательно все утряслось. Полная тишина и настроение маленькой нашей колонии лучше»; «Наступила священная тишина. Будет ли так? Однако опять раздалось уханье». Несколько раз автоматные очереди слышались и на самом острове, иногда совсем перед окнами отеля. Пальба «продолжалась с перерывами минут 5-7. Я решил не одеваться и не выходить, так как разбитых стекол не было. Из этого я заключил, что стреляли не по отелю, постепенно все успокоилось. Было несколько выстрелов из танков. Шум в отеле замер, и отель заснул». На следующий день «стрельба много ближе, чем вчера, и все воспринимается более остро и непосредственно. Жалюзи не прикрываю». 28 октября. Воскресенье. «Дождь. Вчерашние надежды пока мало оправдываются. Дважды работала артиллерия: первый раз в 5 ч. утра напротив нас бухал танк, а сейчас – 8 ч. 20 мин. – после нескольких выстрелов заработал пулемет в районе моста Сталина. Слышу работает лифт, поднял жалюзи, в коридоре ходят. Вставать не хотелось, чтобы день не был так долог. Слышен шум танков на другой стороне Дуная у моста. Очень шумно от массы танков… Все идут и идут танки. Не уходят ли они из города?» Сидоров оказался прав, начался вывод советских танков из города, они расположились на военных базах в непосредственной близости от венгерской столицы, чтобы в ночь на 4 ноября принять непосредственное участие в решающей советской военной акции, направленной на свержение правительства Имре Надя. Не оказался днем перелома, вопреки ожиданиям («По-видимому, завтра все восстановится – начнется рабочий ритм»), и понедельник 29 октября, хотя выстрелы в тот день на Маргите и не были слышны. Экстраординарные обстоятельства не мешали общению собравшихся в гостинице. Люди слушали западные радиоголоса (Сидоров неплохо владел немецким), играли в шахматы, обменивались мнениями о происходящем как в Венгрии, так и вокруг нее. «Слухи, разговоры толпы у радиопередатчика, бесконечные комментарии непроверенных слухов. Все обитатели разбились по группам… Нам никто ничем неприятным на нашем острове не был». Там было немало гостей из социалистических стран, включая руководителя союза писателей Румынии Михая Бенюка и вышеупомянутого Добрицу Чосича, не без иронии рассказывавшего, как при посещении в качестве гостя второго съезда писателей СССР в Москве его советские собеседники в конце концов перестали называть его господином, но и товарищем называть не решались: шел декабрь 1954 года и процесс примирения двух коммунистических режимов только начался. Из венгерских писателей к коллегам из других стран заходил Тамаш Ацел, лауреат сталинской премии по литературе, позже ставший активистом движения за творческие свободы. Познакомившись с Сидоровым, он не упустил случая высказаться в защиту народной революции и за венгерский нейтралитет по образцу югославского, что предполагало вывод советских войск. Беседа с Ацелом лишь укрепила советского историка в его представлениях об инициирующей роли в событиях интеллигенции, все еще чуждой тем идеалам, которым верен был Сидоров: «Когда я думаю о происшедшем один, то помимо вины “сталинистов” – очень и очень повинна и интеллигенция, которая не наша в смысле мировоззрения. Это не новая советская интеллигенция, а старая буржуазная»: поскольку «политическое воспитание не было развернуто» и борьбы с чуждой идеологией не велось, многие венгры «развращены национализмом» и не только «заражены идеей собственного пути к социализму», но и от необходимых социалистических мероприятий «не в восторге», «идейный уровень многих коммунистов не возвышается над массой обывателей. Нужна огромная работа по сплачиванию партии», и многие из тех, кого называют сталинистами, поняв свои ошибки, окажутся наверно полезнее тех, кто под лозунгами демократии пытается восстановить «буржуазные порядки». Впрочем, как и подобало убежденному коммунисту сталинского призыва, Сидоров не терял веры как в партию, так и в конечное торжество своих идеалов: «Я думаю, что из этого опыта они извлекут кое-что разумное, если партия сможет разъяснить народу…» В гостинице на Маргите было немало и тех, кто жил у себя дома и предпочитал далее жить в соответствии с неприемлемыми для Сидорова «буржуазными порядками». Некоторые сумели выбраться на машинах в Вену и в тот же день в 8 вечера оставшиеся могли слушать по радио их выступления, в которых реальные впечатления переплетались с фантастикой. Довольно активно Сидоров общался с делегацией левых американских экспертов-аграрников: «разговор с американцами интересен», заметил он в дневнике. Он обратил в ней внимание на человека, безукоризненно говорившего по-русски и по-чешски. То был Валерий Терещенко, из кубанских казаков, 20-летним парнем выехавший с армией Врангеля в Константинополь. Получив хорошее образование и долго проработав в Праге, затем переселился за океан, где стал американским профессором и консультантом ряда фирм (в 1960 г. вернулся в СССР и до конца своей долгой жизни успешно работал в институтах Киева). В США через неделю, в первый вторник ноября должны были состояться президентские выборы, где Д. Эйзенхауэру предстояло баллотироваться на второй срок. Будущий советский гражданин Терещенко довольно уважительно отзывался о действующем американском президенте: «его внешняя политика достаточно миролюбивая и осторожная». Сидоров не возражал, хотя, по всей вероятности, думал иначе. Отъезд в посольство состоялся утром 30-го без помощи посольства. Сидоров не жалеет красок, критикуя советских дипломатов: «Надо отметить недопустимое равнодушие наших дипломатических работников к судьбе своих сограждан. Никто не приехал, не позвонил» (по контрасту, кстати сказать, с отношением польских дипломатов к своим соотечественникам). По приезде на улицу Байза увидел растерянность дипломатов («боятся, как бы не было ввода американских войск» по приглашению нового венгерского правительства, но в то же время ожидают прилета Маршала И.С. Конева). Коммунистическая диктатура со всей очевидностью пала, но ожидался (не только в посольстве, но и Сидоровым) также довольно радикальный сдвиг вправо: «Оплакиваем Социалистическую республику. Кончилась, пропала и демократическая республика». В посольстве долго шел разговор о том, как Сидорову и еще нескольким советским гражданам, небольшой делегации, остановившейся на Маргите, выехать в аэропорт. Надо при этом сказать, что в Москве у тех, кто черпал информацию только из советской прессы, совсем не было адекватного восприятия происходившего. С Сидоровым был один инженер, также стремившийся выехать в аэропорт. «Он разговаривал по телефону с Москвой, откуда начальство разносило его за то, что он не едет на место службы. Когда он говорил, что не может, ему заявляли, что в Москве читают газеты и лучше знают, что может и чего нет». Комментарии наверно излишни. Выезд состоялся около 8 часов утра 31 октября. Колонну грузовых машин с советскими гражданами сопровождали танк и 3 бронетранспортера. А туристическая группа из 60 человек была переправлена в Чехословакию речным транспортом, оттуда на поезде в украинский Чоп. Как свидетель исторических событий и сам профессиональный историк Сидоров за долгие часы сидения на Маргите имел время задуматься над происходящим. Человек, посвятивший жизнь изучению индустриального развития последних лет царской России, он знал на основе множества источников, что такое российский рабочий класс и насколько расходилось его реальное состояние с ожиданиями марксистов. Вместе с тем как историк-марксист и функционер идеологического фронта он не переставал жить давно сложившимися стереотипами, и в том числе о том, что венгерские рабочие неизбежно должны дать отпор зачинщикам «контрреволюционного действа». «Единственно ободряющее – это заявление, что рабочие проявляют индифферентизм и не участвуют в демонстрации», – заметил он в дневнике, придя в гостиницу вечером 23 октября. В последующие дни, однако, ему пришлось убедиться в том, что и венгерский рабочий класс поддерживает в массе развернувшееся движение – хотя бы своим участием в массовых забастовках под лозунгами вывода советских войск и проведения свободных выборов. На арену борьбы со сталинистской диктатурой выступил весомо, грубо и зримо реальный рабочий класс, к которому, по словам независимого левого французского политолога Эдгара Морена, большинство коммунистических партаппаратчиков питало ненависть уже потому, что он «порочил» своими «неправильными» действиями тот идеальный пролетариат, который должен всегда и при любых обстоятельствах всецело подчинить себя направляющей воле правящей компартии. Вкладывая в начале 1950-х годов большие средства в военную подготовку молодежи, тоталитарная коммунистическая власть по иронии истории сама готовила себе могильщика. Сотни молодых венгров, в том числе и рабочих, получивших в условиях антиюгославской истерии начала 1950-х годов блестящие профессиональные навыки воинского дела, прекрасно проявили в драматические дни «будапештской осени» свое умение на практике: но не в мифической войне с «цепным псом империализма» маршалом Тито, а в ходе реального восстания против собственной сталинистской диктатуры. Размышляя в гостинице над будущим сотрудничества советских и венгерских историков, Сидоров, не питавший здесь слишком большого оптимизма, отметил в дневнике: «Если они не усвоят “наш” дух в смысле мировоззрения, то нам трудно будет сотрудничать с ними. Сотрудничать не формально, а по существу». Поскольку после всего произошедшего «идеи национализма – укрепятся, а интернационализм – должен будет с боем прокладывать себе дорогу». Вместе с тем перед отъездом в посольство он оставил записку для Жигмонда Паха с выражением надежды, что «мы сохраним добрые отношения с венгерскими историками». А по возвращении в Москву вернулся к рабочим будням. Ему пришлось на время «приютить», т.е. взять в штат своего института кое-кого из людей команды Ракоши, бежавших в Москву от народного возмездия. Но поездка не стала лишней прежде всего потому, что помогла довольно быстро установить регулярные связи советских и венгерских историков по линии межакадемического обмена. Уже осенью 1957 г. в Будапешт были командированы историки новой генерации Тофик Исламов и Андрей Пушкаш, впоследствии ставшие ведущими советскими специалистами по венгерской истории. Их поездки и полученные впечатления способны, однако, стать предметом другой статьи. (работа по подготовке дневника к публикации выполняется при поддержке РФФИ, проект № 21-59-23002 РЯИК_а «Советско-венгерские научные связи в сфере гуманитарных наук: каналы коммуникаций, интеллектуальное присутствие, трансфер идей (1945 – 1991)») Груздинская Виктория Сергеевна – к.и.н., научный сотрудник Омского госуниверситета имени Ф.М. Достоевского и ИВИ РАН Стыкалин Александр Сергеевич – к.и.н, ведущий научный сотрудник Института славяноведения РАН

  • Тесля А. А. Коллаж

    Тесля А. А. КОЛЛАЖ [1] Андрей Тесля, кандидат философских наук, (1) старший научный сотрудник Института истории Санкт-Петербургского государственного университета; (2) старший научный сотрудник, научный руководитель (директор) Центра исследований русской мысли Института гуманитарных наук Балтийского федерального университета имени Иммануила Канта. Адрес: (1) Менделеевская линия, 5, Санкт-Петербург, 199034; (2) ул. Чернышевского, 56, г. Калининград, Российская Федерация 236016 mestr81@gmail.com Статья посвящена анализу обзорной, ориентированной на широкий круг читателей книги видного современного историка Сергея Плохия (Harvard) «Потерянное царство». Плохий претендует на общий очерк развития русской нации – осмысляя специфические особенности процесса в первую очередь как следствие противоречий, вытекающих из имперской рамки как предшествующей национальной и по отношению к которой вторая является попыткой удержания имперского целого. В статье подробно отмечаются методологические слабости работы и ее несогласованность, вытекающая из стремления примирить идеологические и научные требования. Ключевые слова: «большая русская нация», история русской общественной мысли, национализм, нациестроительство, русская историография, украинский вопрос, украинофильство. COLLAGE[2] Andrey Teslya Candidate of Philosophical Sciences, Senior Research Fellow, Institute of History St Petersburg University; Senior Research Fellow, Scientific Director Research Center for Russian Thought, Institute for Humanities, Immanuel Kant Baltic Federal University Address: (1) 5 Mendeleevskaya Line, St Petersburg, Russian Faederation 199034; (2) 56 Chernyshevsky Str., Kaliningrad, Russian Federation 236022 E-mail: mestr81@gmail.com The article is dedicated to the analysis of the review, aimed at a wide range of readers of the book of the prominent modern historian Sergei Plokhiy (Harvard) "The Lost Kingdom". Bad pretends to be a general outline of the development of the Russian nation - comprehending the specific features of the process primarily as a consequence of the contradictions arising from the imperial framework as a previous national one and in relation to which the latter is an attempt to maintain the imperial whole. The article notes in detail the methodological weaknesses of the work and its inconsistency arising from the desire to reconcile ideological and scientific requirements. Keywords: “the big Russian nation”, history of Russian social thought, nationalism, nation-building, Russian historiography, Ukrainian question, Ukrainophilism. Плохий С.Н. Потерянное царство. Поход за имперским идеалом и сотворение русской нации (с 1470 года до наших дней) / Пер. с англ. С. Лунина и В. Измайлова. – М.: Изд-во АСТ: CORPUS, 2021. – 480 с. Автор рассматриваемой работы – Сергей Николаевич Плохий, выдающийся историк, чьи работы, посвященные «Истории Русов»[3], давно и прочно вошли в золотой фонд интеллектуальной истории XIX века, а исследование, посвященное Михаилу Грушевскому – лучшее, что было до сих пор написано об этой огромной фигуре в интеллектуальной и политической истории Российской империи, Украины и Советского Союза [см.: Plokhy, 2005]. Понятно, что любая работа столь значительного автора – не просто заслуживает внимания, а требует его, побуждает к тщательному разбору – независимо от того, идет ли речь о новой академической статье, интервью или популярном очерке. И тем больший интерес по определению вызывает для отечественного читателя работа, посвященная истории русской нации – пытающаяся обрисовать сюжеты, связанные с этой темой, в длинной исторической перспективе. Впрочем, затруднения начинаются с самого начала – а именно с определения (концептуального) рамки и конкретного вопроса, на который призвана ответить книга. Сам вопрос остается не поставленным явно – а если он не сформулирован, то, следовательно, и трудно оспорить или согласиться с автором, относится ли к делу конкретный сюжет или возразить по поводу отсутствия других сюжетов. Так, подзаголовок книги утверждает, что перед нами рассказ о «сотворении русской нации» (“the making of Russian nation”) и о том, как этот процесс «сотворения» или «создания» соотносится с «походом за имперским идеалом». В последних строках введения, определяя содержание работы, автор пишет: «От возникновения независимого Московского государства на руинах Золотой Орды до возрождения русской нации после распада СССР в книге прослеживаются попытки российских элит восстановить территориальную целостность “потерянного царства” – средневекового Киевского государства, давшего всем восточным славянам общее культурное наследие» (13) – - и здесь же, следом, определяет то «общее» и «специфическое», что видит в указанном сюжете: «Поиски утраченного “золотого века” знакомы и другим европейским странам. В Средние века Карл Великий возрождал Римскую империю, в раннее Новое время та же цель вдохновляла Габсбургов. Особенность России в том, что поход за “потерянным царством” длится до сих пор» (13). Следует отметить, что концептуальные зарисовки, предлагаемые Плохием, сами по себе возражений не вызывают – нуждаясь, разумеется, в конкретизации, проработке деталей и проч. Автор исходит из того – в общем-то весьма распространенного тезиса – что напряжение русской модерной истории, «диалектическое противоречие», говоря языком предшествующей эпохи, заключается в конфликте между имперской рамкой и процессом русского нациестроительства – где имперская рамка возникает не только до, хронологически предшествует началу процесса создания модерной нации, но и, в силу особенностей имперского дизайна, создает для последнего фундаментальные затруднения – в частности, сложность отделения, отграничения «национального» от того, что находится во власти, но не является частью нации. «Россия» и «Российская империя» не совпадают ни для XVIII, ни для XIX века – «российские владения» что для интеллектуалов пушкинской эпохи, что для публицистов начала XX века, независимо от того, к каким идейным и политическим лагерям они принадлежали, не совпадают с границами того, что ими воспринимается, осознается как собственно «русское». И уж тем более нет, за исключением внешнеполитического восприятия, тождества в «коротком XX веке» – между «Советским Союзом» и «Россией». Второй важный элемент в концептуальной зарисовке Плохия – понимание империи и имперского не как противостоящего «национальному», а как выступающего агентом нациестроительства. Российская империя оказывается в рамках современности попросту вынужденной – чтобы сохраниться в истории, выдержать соперничество с другими участниками противостояния – двинуться по дороге нациестроительства, выступить инициатором строительства «имперской нации», способной стать национальным ядром имперского проекта, дать ему возможность продолжиться в истории. Более того, историческая длительность и политическая успешность империи уже сама по себе должна подталкивать к признанию, что такого рода решение оказалось во многом работающим – решающим, по крайней мере на определенном историческом отрезке, актуальные проблемы, стоявшие перед империей. Как хорошо известно из исследований национализма последних десятилетий – «национальная идентичность» не бывает чем-то законченным и стабильным, это не «объект» и не сущность, а со времен теперь уже давно ставшей классической работы Брубейкера – представляется более верным говорить об «идентификации», чтобы не навязывать субстанциалистских трактовок, проникающих в рассуждение и помимо воли самих рассуждающих, посредством языка [Брубейкер, 2012]. Но даже оставаясь в рамках «идентичностной» модели – вполне очевидно, что определение идентичности (там, где речь не идет о строго-бюрократических процедурах, объективированном отнесении к той или иной категории, фиксируемой в документах – а о соотнесении/самоотнесении себя к некоему целому, «мы») в жестком варианте предполагает ситуацию конфликта. В повседневности не только разные идентичности зачастую сосуществуют друг с другом, не пересекаясь в одной плоскости – как, например, профессиональная и национальная – но и «национальная» («этническая») идентичность устроена многоуровнево. Собственно, когда Плохий описывает современную «русскую этническую идентичность» как ряд вписанных друг в друга кругов – это, предельно упрощенное, разумеется, описание отнюдь не является каким-то уникальным или специфичным: «В их центре – суть русской этнической идентичности, ее ядро. Первый круг, самый близкий к ядру, связан с русской политической идентичностью, основанной на российском гражданстве; следующий – с восточнославянской идентичностью, а последний, внешний круг охватывает всех прочих принадлежащих к русской культуре – носителей русского языка по всему миру. <…> Эта идентичность “большой русской нации”, имперская в своих истоках и главных чертах, угрожает стабильности всего восточноевропейского региона – от Молдовы, где Москва поддерживает сепаратистскую республику Приднестровье, до Латвии и Эстонии, членов ЕС и НАТО со значительной долей русскоязычного населения» (423 – 424). Пытаясь реконструировать общую схему, которой руководствуется Плохий[4], мы видим ее следующим образом: - Россия, складывающаяся исторически из ядра – Великого княжества Московского, которое затем становится царством и империей – в качестве ключевого элемента своей идеологической конструкции содержит идею «собирания земель русских», что отражается уже с последних десятилетий XV века в великокняжеском титуле; - с 1520-х годов возникает концепция «династии Рюриковичей» – как обоснование притязаний правящих московских государей на владение всей державой «своих предков», а с конца XVI века концепция «Москвы – Третьего Рима», радикально переосмысленная по сравнению с исходными интенциями старца Филофея, наделяет державу мессианским и универсальным значением, становясь одним из элементов в учреждении патриаршества, тогда как Смута играет существенную роль в формировании представлений о державе и отечестве, стране – как концептуально отделимых от правителя; - «православное братство» выходит на передний план прежде всего с момента Переяславской рады, принятия малороссийским казачеством подданства московского государя – и в свою очередь из Киева уже в 1670-е годы приходит выраженный в «Синопсисе…» Иннокентия Гизеля нарратив единства «Русской земли», трансляции престолов, соединения династической и прото-национальной истории; - имперская экспансия XVIII века актуализирует «национальные» мотивы, в сочетании отсылок к конфессиональному и племенному единству, особенно значимые с 1770-х гг., когда по мере разделов Речи Посполитой в состав империи включается большая часть земель, включаемых в понятие «Руси», «Русской земли»; - XIX век предстает веком нациестроительства, когда со времен С.С. Уварова делается ставка на концепцию «большой русской нации», исторический нарратив о которой оформляет в первую очередь Н.Г. Устрялов, на долгие годы оказывающийся автором основных учебников русской истории. С 1860-х концепция «большой русской нации» все более склоняется к триадической модели – когда она мыслится складывающейся из великоруссов, малоруссов и белорусов, в итоге вытесняя на периферию бинарные концепции «двух русских народностей» Н.И. Костомарова, с подразделением на южные и северные, или М.О. Кояловича, с подразделением на западных и восточных. Советским преемником этой концепции, в сильно ослабленном виде, станет версия «трех братских восточно-славянских народов», русских, украинцев и белорусов. В конце концов «сотворение русской нации» оказывается несостоявшимся, поскольку последняя – так или иначе отсылающая к концепту «большой русской нации» – наталкивается на невозможность включить в эту общность украинцев и белорусов, и современное положение вещей характеризуется заключающейся в концепции «русскости» значительной части элементов имперской концепции русской нации. Поскольку центральным сюжетом оказывается невозможность осуществить концепцию «большой русской нации» прежде всего из-за противодействия украинского национального концепта – то именно противостоянию последнего русскому отводится ключевое место в книге, с вкраплением небольшого числа сюжетов, связанных с белорусским национальным движением. Проблема в том, как этот подход реализуется в работе. Прежде всего отметим, что если в первых главах дается краткое, но все-таки описание внутренних логик процессов в Московском царстве и его взаимодействия с окружающим миром – в том числе и какие-то варианты ответов на вопрос, почему и за счет чего Великое княжество оказалось способно достаточно быстро расширять свои пределы на северо-запад и запад, то по мере дальнейшего продвижения повествования «Россия»/«Российская империя» оказываются чем-то просто «данным», не требующим никакого прояснения. В особенности показательно, что решения, связанные с сюжетами нациестроительства, логика позиций, природа аргументов – и, что важнее всего, действенность или неудача разнообразных программ – все это никак не объясняется. Приведем лишь один пример, отнюдь не самый худший – а, скорее, напротив – достаточно разработанный автором и тем не менее демонстрирующий слабость работы (209 – 221). Касаясь позиций думских фракций по национальному вопросу и о перспективах дальнейшего устройства империи, Плохий отмечает, что даже кадеты – в том числе в лице не только своего правого крыла, олицетворяемого П.Б. Струве, но и расположенного намного левее П.Н. Милюкова, были не готовы принять в отношении Украины программу территориальной автономии. Максимум уступок украинским требованиям уже в период IV Думы заключался в принятии программы культурной автономии. Автор сообщает читателям эти сведения – и этим и ограничивается, тогда как именно проблема имперского устройства занимала большое место в кадетской мысли: так, один из основных кадетских авторитетов в публично-правовой сфере, Ф. Кокошкин и в 1917 г. отвергал не только федерализм, но и применение принципа территориальной автономии к Украине – поскольку его реализация вела бы к неравновесному устройству государственного целого. Для Кокошкина и многих его коллег по партии была очевидна если не невозможность, то вся опасность федерализации такого рода – поскольку тем самым проблема национальных меньшинств и защиты их прав не только не решалась, но скорее усугублялась – при невозможности выделить национально-гомогенные области [см., напр.: Соловьев, 2021: 75 – 77, 104]. В изложении Плохия получается, что даже русские конституционные демократы, воплощение русской либеральной традиции, оказываются отчего-то парадоксально неуступчивы стремлениям Грушевского – но сама логика их несогласия остается попросту никак не обозначенной (а если вспомнить, к чему уже в совсем близкой исторической перспективе приведет стремление к образованию национально-гомогенных государств в регионе и как именно будет протекать процесс гомогенизации даже до наступления II мировой войны – то, видимо, все-таки позиция тех же кадетов заслуживает внимания, тем более, что они, вместе с теоретиками и публицистами других политических лагерей, в свою очередь опирались на опыт Австро-Венгрии, с ее попытками совмещения территориальной и культурной автономии). Впрочем, отмеченный недостаток – один из самых несущественных из числа тех, что характеризуют рассматриваемую работу. Перечислим другие, по мере возрастания их значимости в нашем понимании: - практически отсутствует за границами XVII века какое бы то ни было описание интеллектуального ландшафта и дебатов о вопросах, касающихся сюжетов имперского и национального строительства – «Россия» (синонимичная чаще всего, но не всегда у автора «Великороссии») оказывается своеобразным «черным ящиком». Что именно и как именно представляют себе имперские власти, как и почему осмысляют проблемы русские интеллектуалы, какие конкурирующие программы и подходы существуют и каковы их логики – все это остается за пределами рассмотрения. Так, славянофилы упомянуты лишь в рамках их отношения сначала к делу Кирлло-мефодиевского общества, а затем еще, мельком, в связи с западными губерниями в ситуации после январского восстания 1863 г. При том, что автор много – и в рамках своего концептуального подхода довольно предсказуемо – говорит об исторических нарративах, он умудряется почти ничего не сказать ни о Н.М. Карамзине, ни о С.М. Соловьеве и связанной с ним школе русской истории (петербургская линия вовсе отсутствует – что в лице С.Ф. Платонова, что А.Е. Преснякова), фрагмент же, посвященный Н.А. Полевому, остается совершенно невнятен, поскольку вновь учитывает исключительно лишь украинский сюжет; - это создает очень странную картину, относящуюся к осмыслению национальной проблематики и нациестроительства в Российской империи – так, как если бы и имперские власти, и интеллектуалы были озабочены если не исключительно, то преимущественно «украинским вопросом» и выстраивали свое видение именно в этой перспективе. Разумеется, с 1860-х «украинский вопрос» достаточно плотно присутствует в дебатах о проблемах национального развития – равно как малороссийские/украинские сюжеты с определенной частотой возникают в предшествующие десятилетия – и рассмотрение вопросов интеллектуальной истории русского национализма сквозь эту перспективу было бы продуктивно, но лишь при условии описания контекста, определения – что речь идет именно о фокусе рассмотрения – тогда как в работе эта перспектива предстает практически как единственная, с оговоркой, в концептуальном плане не раскрываемой, о значении «польского вопроса»; - это ведет нас к следующему, фундаментальному недостатку работы – вопрос об имперской нации, проблематика «большой русской нации» и процессов ее формирования рассматривается вообще вне обрисовки, не говоря уже об анализе устройства империи, ее исторической динамики, конкуренции национальных проектов и т.д. - указанный недостаток со всей полнотой проявляется едва ли не в полном игнорировании, например, социально-экономической стороны процессов – так, поразительно, но в историческом повествовании о «сотворении русской нации» остаются вообще за кадром сюжеты, связанные, например, с крестьянской реформой 1861 г., вся проблематика гражданского равенства, процессов перехода от принципа подданства к гражданству, проблематика представительства и политических прав – всё это оказывается отсутствующими сюжетами[5]. Особую роль играет используемый в работе понятийный аппарат – так, уже в первых главах, повествующих о раннемодерных временах, наличествуют в качестве персонажей «украинцы» и «белорусы» – и следом появляется и «Украина». При этом сами эти понятия никак не проблематизируются – видимо, «Украина» остается сама себе равной – и совершенно вне рассмотрения остается сюжет, связанный в том числе и с изменением представлений в том же XIX веке о воображаемых границах «Украины» (сюжет, отметим попутно, хорошо и обстоятельно известный самому автору – и отраженный в целом ряде работ, которые приводятся им в библиографии как рекомендации для дальнейшего чтения). Та же проблема территориальной автономии, которой мы коротко коснулись выше, никак не конкретизируется именно территориально – для непрофессионального читателя, а ведь книга рассчитана именно на него, «Украина» выступает устойчивым объектом и субъектом, странствующим сквозь века[6]. Прервав без того затянувшееся перечисление недостатков, конкретизируем их конкретным примером. Так, на стр. 151 автор пишет: «Другой, несколько подозрительный с точки зрения Третьего отделения профессор – Михаил Погодин – видел между русскими и украинцами культурные различия. В 1845 году он писал: “Великороссияне живут рядом с малороссиянами, исповедуют одну веру, имеют одну судьбу, долго – одну историю. Но сколько есть различия между великоросиянами и малороссиянами!”» (151). Здесь примечательно, что в авторском суммировании суждения Погодина о различии – оно превращается в различие между «русскими» и «украинцами», тогда как Погодин пишет о «великороссиянах» и «малороссиянах». На этом простом примере хорошо видно, как меняется самый смысл суждения при такого рода «переводе», модернизации понятийного аппарата. Одновременно останавливает читательское внимание и своеобразное указание на «подозрительность» Михайлы Петровича Погодина в глазах III отделения – с учетом того, что книга адресована широкому кругу читателей, такая характеристика подталкивает к заведомо неверной интерпретации (тем более, что в 1840-х в глазах III отделения «подозрительно» было в той или иной мере едва ли не большинство интеллектуалов, но об этом в тексте работы не упоминается). Автор вообще испытывает не очень ясную по своей природе симпатию к Погодину и антипатию, например, к Н.Г. Устрялову – которого выставляет в повествовании одновременно и чуть ли не бездарем, и автором, готовым угодства ради составить такую концепцию русской истории, которая придется по духу правительству – а неудачу на конкурсе учебника, представленного Погодиным, представляет едва ли не прямо следствием его научной принципиальности[7]. Обращение к сюжетам русской интеллектуальной истории XIX века вообще демонстрирует и некоторую «легкость» письма, и довольно поверхностное знакомство с материалом – способствующее легкости суждений. Так, например, М.Н. Катков оказывается «журналистом и интеллектуалом, близким к консервативным лидерам славянофильского направления» (184), а Константин Аксаков переписывается с М.О. Кояловичем через три года после своей смерти (177) – на самом деле имеется в виду, разумеется, его брат Иван – и в тексте ссылка стоит на монографию М.Д. Долбилова, где, разумеется, всё указано верно [Долбилов, 2010: 220 – 221]. Обозначая позиции Каткова и Аксакова по поводу национальной политики в Северо-Западных губерниях в 1863 и последующие годы, Плохий пишет об их «напуганности тем, что они считали подъемом белорусского сепаратизма» (177) – видимо, по мнению автора, нежелание поддерживать политику, потенциально способную привести к формированию местного национального движения, автоматически является следствием аффекта, «испуга», а не рационального понимания ситуации. При этом в других случаях – а иногда и буквально на той же странице – автор демонстрирует не только принципиально иной уровень понимания, но и иные методологические подходы: так, описывая ситуацию после занятия русской армией в ходе успешного наступления осени 1914 – зимы 1915 г. Восточной Галиции, он с замечательным мастерством демонстрирует и сложность национальной политики, и множественность факторов – отмечая, например, внутреннюю логику парадоксальной, на первый взгляд, политики новых властей в отношении польских групп (224 – 234) – или, обращаясь к хронологически более ранним сюжетам – кратко, но вполне объемно представляет борьбу разных групп в Восточной Галиции в 1860 – 1880-е гг., противостояния «москвофилов» и «украинофилов», сложное наложение как политик Вены и Петербурга, так и местных властей, а также влияния украинских националистически настроенных кругов наднепрянского края и т.д. (192 - 196). Проблема работы в том, что никак не описываются – и даже вообще не отмечаются как заслуживающие внимания – инструменты, посредством которых те или иные конструкции воображаемого транслировались/транслируются, каким образом, посредством чего, напр., воспроизводится тот же миф о «потерянном царстве» и в какой среде он воспроизводится/трансформируется в конкретный исторический промежуток. Но самое главное – остается вообще без внимания вопрос – посредством каких действий, процедур и практик, например, Российская империя производила, формировала «большую русскую нацию»: авторское изложение выстроено так, как будто утверждение того или иного тезиса, напр., в докладной записке или в статье – сразу претворяется в «идентичность», к тому же, что особенно любопытно – непонятно, чью именно: крестьян, мещан, чиновников или интеллектуалов, обитателей университетских городов или какого-нибудь из уездов Тамбовской губернии. Остается вообще за пределами рассмотрения и вопрос о том, что побуждало те или иные группы и сообщества принимать эти образы, соотносить себя с этими конструкциями, воспринимая их как те модели, в которых они описывают себя и интроецируют – и что препятствовало этому, в какой степени они оказывались не только объектами воздействия, но и обладали субъектностью. Принципиальные недостатки работы, на наш взгляд, обусловлены двумя причинами: - во-первых, как это нередко бывает, книга не столько раскрывает избранную тему, сколько подводит круг знаний и наличного у автора материала под выбранный сюжет. В принципе, это обстоятельство хоть и печально, однако не то, чтобы удивляет – жизнь коротка, время всегда ограничено, запрос на популярное изложение имеется, однако сама тема – скорее на периферии собственных исследовательских интересов и нет времени в нее особенно углубляться. В итоге из имеющегося материала строится коллаж, где нарративная структура и лента времени позволяют снять вопросы о концептуальном – сюжеты сменяют друг друга поскольку «идет время», один расположен после другого, поскольку связан с другим годом, другим веком – и эта хроникальная последовательность если не снимает вопрос о логике (о том, почему эти сюжеты присутствуют, а другие оказываются за рамками, что именно объединяет рассказываемое воедино и является ли это единство ответом на поставленный вопрос), то во всяком случаем уводит этот вопрос в тень; - во-вторых, совмещением, вполне произвольным, никак не проясняемым, совершенно разных исследовательских установок. Существуют некие «русские» и «украинцы» или «белорусы», которые просто «есть» и у которых возникают те или иные проблемы или возможности с «индентичностью»: они могут себя осознавать, например, «малороссами», могут быть русскими националистами или черносотенцами – но при этом они вроде бы (по крайней мере обратное в тексте нигде не сказано) остаются все теми же «украинцами», при этом свободно странствующими из века в век. С другой стороны, на соседних страницах речь идет о различных национальных проектах, о том, как выстраиваются нации. Так, например, завершая повествование о временах между Валуевским циркуляром (1863) и отменой ограничений, наложенных им и Эмским указом 1876 г., после революции 1905 г., Плохий, опираясь на конструкцию А.И. Миллера [Миллер, 2013] и усиливая ее, говорит о времени действия Эмского указа (и неподкрепленности запретительных мер достаточной по размерам позитивной программой) как о времени, приведшем к победе «украинофильского течения в самой Галиции». Как и о наступившей в силу запретительной политики «невозможности найти точки соприкосновения украинофилов с властью» (198), о наступившей конфронтации, побуждающей выбирать между тем, чтобы «становиться “истинно русскими” или принять независимую украинскую идентичность» (ibid.)[8]. Словом, перед нами – рассыпающееся целое, конфликт между заявленной темой и материалом, между научной добросовестностью и квалификацией автора, с одной стороны, и политической ангажированностью, желанием соответствовать ожиданиям – с другой. В принципе – можно сказать, что это – благой финал, где идеология оказывается неспособной подмять под себя все и выстроить непротиворечивый текст, где ремесло и опыт историка – сопротивляются, пусть и недостаточно, чтобы возобладать, но достаточно – чтобы не погибнуть без следа под плитой «правильных воззрений». Библиографический список Брубейкер Р. (2012) Этничность без групп / Пер. с англ. И. Борисовой. — М.: Изд. дом Высшей школы экономики. Долбилов М.Д. (2010) Русский край, чужая вера: Этноконфессиональная политика империи в Литве и Белоруссии при Александре II. – М.: Новое литературное обозрение. Миллер А.И. (2013) Украинский вопрос в Российской империи. – К.: Laurus. Соловьев К.А. (2021) Выборгское воззвание: Теория и практика пассивного сопротивления. – М.: Кучково поле Музеон. Plokhy S. (2012) The Cossack Myth. History and Nationhood in the Age of Empires. – Cambridge University Press (CUP). Plokhy S. (2005) Unmaking Imperial Russia: Mykhailo Hrushevsky and the Writing of Ukrainian History. – University of Toronto Press. [1] Исследование выполнено в рамках гранта № 19-18-00073 «Национальная идентичность в имперской политике памяти: история Великого княжества Литовского и Польско-Литовского государства в историографии и общественной мысли XIX–XX вв.» Российского научного фонда. [2] This research was supported by the grant No 19-18-00073 “National Identity in the Imperial Politics of Memory: History of The Grand Duchy of Lithuania and the Polish-Lithuanian State in Historiography and Social Thought of the 19th – 20th Centuries” of the Russian Science Foundation. [3] См. итоговую монографию: Plokhy, 2012. [4] Поскольку она остается не вполне эксплицитной – и о проблемах, возникающих в тексте на уровне конкретно-исторического изложения, речь пойдет дальше – мы заведомо допускаем некоторую приблизительность, условность осуществляемой реконструкции. [5] За исключением лишь двух случаев применительно к Российской империи – а именно, в связи с обсуждением представительства украинских, т.е. представляющих украинское национальное движение, депутатов в Государственной думе – и в связи с подъемом и силой русского национального движения в южных губерниях империи, прежде всего – популярности черносотенства. [6] С субъектностью в работе Плохия вообще дела обстоят довольно сложно – примером чему может служить следующий довольно типичный пассаж, относящийся к официальному празднованию в 1954 г. 300-летия «воссоединения» и передачи Крыма из состава РСФСР в состав УССР: «Официальное празднование русско-украинского единства содержало и элемент славянского сговора против неславянских народов. Москва, не позволив крымским татарам вернуться на родину, вовлекла в незаконную депортацию этнического меньшинства не только Россию, но и Украину» (344 – 345). [7] При этом такое разделение на «героев» и «злодеев» ведет и к специфическим, уже сугубо историографическим дефектам – так, поскольку Коялович оказывается среди более или менее «положительных» персонажей, как оппонент единой «русскости», то остается никак не отмеченным, что его концепция «западнорусизма» и деления русской истории на западную и восточную линии – вообще-то является продолжением и развитием концепции Устрялова, сформированной в рамках процесса воссоединения униатов. [8] Заметим в заключение еще одну странность, на сей раз касающуюся именно русского перевода – в книге даны немногочисленные, но дельные подстрочные примечания, помеченные «ред.» - однако имени редактора нигде в книге, ни в выходных данных, ни в тексте – обнаружить не удалось.

  • Кринко Е.Ф. Образы Второй мировой войны в фотографиях солдат вермахта

    Кринко Е.Ф. Образы Второй мировой войны в фотографиях солдат вермахта Е.Ф. Кринко. Образы Второй мировой войны в фотографиях солдат вермахта[1] Рецензия: Шепелев Г.А. Война и оккупация. Неизвестные фотографии солдат Вермахта с захваченной территории СССР и Советско-германского фронта. 1941–1945 гг. – М.: Издательский дом «Российское военно-историческое общество», Яуза-каталог, 2021. — 176 с. Фотографии военнослужащих вермахта неоднократно использовались в музейных экспозициях, привлекались в качестве доказательств на судебных процессах против нацистских военных преступников и публиковались в различных изданиях. Но количество опубликованных документов было невелико в сравнении с другими аудиовизуальными источниками, при этом нередко повторялись одни и те же изображения. Как правило, такие публикации носили разрозненный характер, а фотографии в большинстве случаев выполняли вспомогательную, иллюстративную функцию по отношению к текстам, лишь подтверждая те или иные выводы и положения авторов, что сужало их источниковедческие возможности. С появлением новых технологий фотографии немецких солдат и офицеров стали свободно размещаться в пространстве Интернета. Однако значительное возрастание массива документов и расширение доступа к ним далеко не всегда сопровождалось соответствующей атрибуцией и локализацией изображенных событий во времени и пространстве, затрудняя их использование в качестве исторических источников. Поэтому выход рецензируемого издания можно считать немаловажным историографическим фактом, способствующим прояснению источниковедческого потенциала фотографий военнослужащих вермахта. В большинстве случаев исследователи, рассматривающие фотографии и другие аудиовизуальные источники, анализируют преимущественно материалы, содержащиеся в Архивном фонде России (Арутюнов, 1978; Магидов, 2005; Хвостов, 2007 и др.). Основой же альбома Г.А. Шепелева стали частные зарубежные собрания, малоизвестные российским историкам. Обращение к семейным и личным архивам в целом становится заметной археографической тенденцией последних лет, но вопросы, связанные с характером представления в них, особенно в зарубежных коллекциях, событий на оккупированной территории СССР в годы Великой Отечественной войны, все еще недостаточно изучены. В то же время возможности доступных исследователям других групп аудиовизуальных источников по истории Великой Отечественной войны нередко ограничены в тематическом и в содержательном отношении вследствие разных факторов, в том числе влияния на процесс их создания цензуры и самоцензуры. В результате ряд сюжетов крайне скудно представлен в указанных источниках. Так, К.М. Симонов, находившийся на фронте в качестве военного корреспондента «Красной звезды», в своем дневнике приводит разговор с фотокорреспондентом Я.Н. Халипом, напомнившим ему о случае на переправе через Днепр в 1941 г.: «Помнишь, я стал снимать беженцев, а ты вырвал аппарат и затолкал меня в машину? И орал на меня, что разве можно снимать такое горе?» Комментируя этот разговор, Симонов писал, «что тогда мы были оба по-своему правы. Фотокорреспондент мог запечатлеть это горе, только сняв его, и он был прав. А я не мог видеть, как стоит на обочине вылезший из военной машины военный человек и снимает этот страшный исход беженцев, снимает старика, волокущего на себе телегу с детьми. Мне показалось стыдным, безнравственным, невозможным снимать все это, я бы не мог объяснить тогда этим шедшим мимо нас людям, зачем мы снимаем их страшное горе. И я тоже по-своему был прав» (Симонов, 1987, с. 232). По прошествии значительного времени писатель отмечал: «Сейчас, через много лет, глядя на старую кинохронику и выставки военных фотографий того времени, как часто мы, и я в том числе, злимся на наших товарищей-фотокорреспондентов и фронтовых кинооператоров за то, что они почти не снимали тогда, в тот год, страшный быт войны, картины отступлений, убитых бомбами женщин и детей, лежащих на дорогах, эвакуацию беженцев… Словом, почти не снимали всего того, что под Днепропетровском и Запорожьем я сам мешал снять Халипу» (Симонов, 1987, с. 232). Еще сложнее ситуация с визуализацией событий нацистской оккупации. Следует согласиться с Г.А. Шепелевым, утверждающим: «”Увидеть” то, что происходило на оккупированной территории, опираясь на визуальные документы, — задача непростая. Германская фото- и кинохроника создавалась с пропагандистскими целями и серьезно искажает события войны. Советская фото- и кинолетопись отрывочна в освещении событий за линией фронта: советские документалисты фиксировали то, что обнаруживали при освобождении — следы военных преступлений оккупантов и разрушения» (Шепелев, 2021, с. 4). Публикация альбома Г.А. Шепелева позволяет считать, что фотографии немецких солдат представляют несомненный интерес в качестве документальных свидетельств. Разумеется, им присуща определенная субъективность и тенденциозность в их изображении, обусловленная обстоятельствами создания данных источников, в том числе и различной степенью воздействия на авторов снимков нацистской идеологии и пропаганды. Но какой документ не несет на себе черты своего создателя? Этим они, собственно говоря, и интересны, позволяя представить то, как военнослужащие вермахта «видели войну, врагов, население оккупированной страны и различные способы взаимодействия с местными жителями и советскими пленными» (Шепелев, 2021, с. 8). Фотографии из семейных архивов в этом плане можно сопоставить с различными источниками личного происхождения, информация которых субъективна по определению. Различия с ними, как, впрочем, и с другими видами письменных источников заключаются в первую очередь не в степени достоверности, а в том, какого рода информацию могут из них извлечь исследователи, поскольку «фотодокумент содержит не текстовую или вербальную, а зрительную или визуальную информацию и в отличие от текстового документа фотодокумент запоминает всегда некое мгновение действительности» (Козлов, 2020, с. 19). Естественно, что фотографии немецких военнослужащих, как и любые другие исторические источники, требуют специального анализа, соответствующей источниковедческой критики, призванной раскрыть не только обстоятельства создания документа, но и того, что стоит за представленной в нем информацией, чтобы верно ее интерпретировать. Альбом Г.А. Шепелева открывает вводная статья, в которой характеризуются источниковедческие и содержательные аспекты издания, а сами фотодокументы сопровождают авторские комментарии. К сожалению, в ряде случаев полностью атрибутировать опубликованные фотографии автору так и не удалось. Г.А. Шепелев признает, что «исследование частных военных фотографий часто заставляет историка ощутить пределы своих возможностей» (Шепелев, 2021, с. 9). Альбом состоит из семи разных по объему разделов, содержащих 140 фотографий, расположенных в основном в хронологическом порядке (с учетом того, насколько удалось установить датировку отдельных снимков). Первый раздел посвящен трагическому для Красной армии началу войны и называется «Вторжение. Победы вермахта». Приведенные здесь 19 фотографий изображают наступающие части вермахта, немецкую военную технику на фоне деревянных домов с соломенными крышами, подбитую советскую военную технику, погибших военнослужащих Красной армии, горящие и разрушенные советские города. Второй раздел «Война на уничтожение» включает 39 фотографий арестованных советских граждан, многочисленных военнопленных РККА – не только мужчин, но и женщин, судьба которых в плену была особенно трагична, а также избиение евреев националистами, уничтожение деревень и казни жителей в ходе «охоты на партизан». Следующий раздел «Война как путешествие и праздник», напротив, самый маленький и включает всего 6 фотографий с видами отдыха и досуга оккупантов. Далее идет еще один большой раздел «Оккупанты и местное население». На 30 фотографиях представлены различные сюжеты повседневности оккупации. Здесь можно увидеть, как одни оккупанты кормят детей (Шепелев, 2021, с. 109, 110), а другие гонят женщин перед собой в качестве «живого миноискателя» или «живого щита» от нападения партизан (Шепелев, 2021, с. 122), используют женский и детский труд на различных работах и применяют суровые наказания за неподчинение «новому порядку». Пятый раздел «Провал “блицкрига”. Поражения вермахта», включает, как и первый, 19 фотографий, но уже иной тональности. Они показывают отступление вермахта, раненых и погибших немецких военнослужащих и разбитую немецкую боевую технику, а также упорное сопротивление советских солдат. Раздел «Вторая мировая война» содержит фотографии, снятые в Польше, Бельгии, Франции и в других странах Европы и изображающие происходившие там события. Только на одной из них представлены советские военнопленные (Шепелев, 2021, с. 144). Завершающий раздел «Найти человека» включает фотографии с памятниками погибшим советским солдатам, а также портретные снимки, публикация которых, по мнению автора, может позволить опознать изображенных на них людей и идентифицировать их личности. Надпись на одной фотографии («Немецкая культура в Коренево. 1942») позволила, действительно, установить личность казненного – 14‑летнего В. Крохина, повешенного оккупантами в деревне Коренево Курской области в конце февраля 1942 г. по обвинению в участии в партизанском движении (Шепелев, 2021, с. 159). Таким образом, фотографии позволяют воссоздать визуальные образы событий на оккупированной территории, увидеть то, как происходили казни, распределение на работы и сам принудительный труд глазами немецких военнослужащих. И хотя на отдельных фотографиях сосуществование оккупантов и населения кажется мирным и даже доброжелательным со стороны захватчиков, другие показывают, что оно носило неравноправный характер и в любой момент могло трагически завершиться для жителей. А улыбки оккупантов на фоне казненных людей (Шепелев, 2021, с. 81), столь естественные в иной обстановке для человека, смотрящего в камеру, свидетельствуют не только об их нравственной деградации, но и о прямой причастности не только подразделений СС и СД, но и вермахта, других военных и гражданских структур Третьего рейха к репрессиям против советского населения. Фотографии зафиксировали и переживания советских граждан. Разумеется, здесь нельзя увидеть откровенного сопротивления или недовольства с их стороны, но и по выражениям лиц можно понять испытываемые ими чувства к оккупантам (Шепелев, 2021, с. 112, 118). Фотографии показывают, как происходило не только истребление мирных жителей, но и символическое присвоение оккупантами захваченной территории через разрушение памятников Ленину и установление новых символов (крестов и свастики) (Шепелев, 2021, с. 36–38). Важно отметить, что фотографии немецких военнослужащих представляют собой массовый источник, помогающий проследить формирование их представлений о войне, оккупации и советском населении. Наиболее целесообразно рассматривать их в комплексе и взаимосвязи с другими историческими источниками в исследованиях различных аспектов нацистской оккупации и истории Второй мировой войны в целом. Наряду с этим, фотографии могут быть использованы и в качестве самостоятельных источников в решении конкретных задач, связанных с локализацией отдельных событий и идентификацией их участников. Список литературы Арутюнов К.А. Научно-познавательное значение кинофотофонодокументов истории Великой Отечественной войны. Дисс… канд. ист. наук. М., 1978. 239 с. Козлов В.П. К вопросу об особенностях фотодокументальных источников, ихклассификации и описания // Технотронные документы в информационном обществе: Сборник научных статей, посвященный памяти заслуженного профессора РГГУ, доктора исторических наук В.М. Магидова / Отв. ред. Г.Н. Ланской; сост. М.М. Жукова. – М.: Издательство «Спутник +», 2020. С. 17–24. Магидов В.М. Кинофотофонодокументы в контексте исторического знания. М.: Российский государственный гуманитарный университет, 2005. 394 с. Хохлов Д.Ю. Фотодокументы личного происхождения по истории Второй мировой войны как объект архивоведческого исследования: дисс… канд. ист. наук. М., 2007. 285 с. Шепелев Г.А. Война и оккупация. Неизвестные фотографии солдат Вермахта с захваченной территории СССР и Советско-германского фронта. 1941–1945 гг. М.: Издательский дом «Российское военно-историческое общество», Яуза-каталог, 2021. — 176 с. Кринко Евгений Федорович, доктор исторических наук, главный научный сотрудник Южного научного центра РАН (Ростов-на-Дону) [1]Публикация подготовлена в рамках гранта Российского научного фонда «Войны и население юга России в XVIII — начале XXI в.: история, демография, антропология» (проект № 17-18-01411).

  • Джеймс Верч: «Извне национального сообщества легче увидеть иные моменты, плохо заметные изнутри»

    Джеймс Верч: «Извне национального сообщества легче увидеть те или иные моменты, плохо заметные изнутри» Abstract: In his interview Prof. Wertsch tells about his new book How Nations Remember. A Narrative Approach (New York: Oxford University Press, 2021), how different kinds of his classification of memory narratives are related each other, regarding specific embodiments of those narratives in national memories of Russia, the US and China, if his classification is applicable to memories of other countries and about his academic plans. Резюме: В интервью профессор Верч рассказывает о своей новой книге «Как нации вспоминают» (How Nations Remember. A Narrative Approach. New York: Oxford University Press, 2021), как соотносятся между собой различные типы его классификации нарративов памяти, каким образом эти нарративы воплощаются в национальных памятях России, США и Китая, насколько они применимы к анализу памяти других стран и о своих творческих планах. Key words: national memory, specific narrative, schematic narrative template, privileged event narrative, national narrative project Ключевые слова: национальная память, специфический нарратив, схематический нарративный шаблон, привилегированный событийный нарратив, национальный нарративный проект Джеймс В. Верч (James V. Wertsch) профессор Вашингтонского университета в Сент-Луисе, автор книг: Vygotsky and the Social Formation of Mind. Harvard University Press, 1985. Voices of the Mind: Sociocultural Approach to Mediated Action. Harvard University Press, 1991. Mind as Action. Oxford University Press, 1998. Voices of Collective Remembering. Cambridge University Press, 2002. How Nations Remember. A Narrative Approach. New York: Oxford University Press, 2021. Это интервью является введением к дискуссии по поводу новой книги профессора Верча «Как нации вспоминают. Нарративный подход» (How Nations Remember. A Narrative Approach. New York: Oxford University Press, 2021). Существуют три причины для того, чтобы эта книга вызвала повышенный интерес у российских исследователей: Автор благожелательно настроен к нашей стране. Запуск советского спутника в 1957 столь впечатлил десятилетнего подростка, что, поступив в Иллинойский университет, он решил изучать русский язык (https://istorex.ru/verch_d_uchet_osobennostey_natsionalnikh_narrativov_dolzhen_pomoch_politikam_luchshe_ponyat_svoikh_sobesednikov_po_peregovoram). Верч неоднократно посещал Москву, начиная с 1967. С 1975 он плодотворно сотрудничал с советскими исследователями, в том числе и со знаменитым психологом А.Р. Лурия. Одной из целей научной деятельности Верча является улучшение взаимопонимания русского и американского народов; Российская национальная память является важнейшей эмпирической частью теоретического исследования Верча. Его подход помогает увидеть те аспекты нашей национальной памяти, которые для нас «прозрачны», поскольку мы воспринимаем их как нечто само собой разумеющееся; Россия для Верча это не только «поставщик» эмпирических данных. Он подчеркивает, что одним из важнейших интеллектуальных источников его концепции коллективной памяти выступают работы М.М. Бахтина и Л.С. Выготского. Профессор Верч внес большой вклад в ознакомление западного научного сообщества с идеями Выготского: переводил его работы и написал книгу «Выготский и социальные предпосылки формирования мышления» (Vygotsky and the social formation of mind Cambridge, MA: Harvard University Press, 1985). Усилия Верча вызвали растущий интерес к идеям российского гения. Сегодня Выготский входит в число наиболее цитируемых классиков гуманитарной мысли. Подход Верча к памяти включает два новаторских момента: — Прежде всего, это функция опосредования, в процессе которой нарратив преобразует индивидуальный опыт в устойчивые сообщества памяти. До сих пор раздаются скептические высказывания по поводу концепции «коллективной памяти» Мориса Хальбвакса. Эта критика частично оправдана, поскольку отсылка Хальбвакса к общей «точке зрения группы» туманна и мы нуждаемся в «осязаемом» инструменте опосредования индивидуальной и коллективной форм памяти. Опираясь на наследие Эрнста Кассирера и Льва Выготского, указавших на опосредующую роль языка, Верч сделал решительный шаг для представления нарратива в качестве незаменимого инструмента опосредования: индивид нанизывает «мясо» личного опыта на «шампур» нарратива, выкованного общими усилиями членов мнемонического сообщества; в то же самое время публикация личного опыта изменяет нарратив, который этот опыт структурировал. Взаимодействие коллективной и индивидуальной форм памяти протекает исключительно через посредничество нарратива. Верч подчеркивает, что нарративные инструменты сообщества памяти выступают в качестве «соавторов» индивидуального опыта. Таким образом, нарратив является ядром памяти. Можно возразить, что «нет ничего нового под солнцем» и многие исследователи ранее Верча говорили о нарративе применительно к памяти. Действительно, трудно обсуждать этот феномен, не упоминая нарратив, хотя основателю нашей дисциплины Морису Хальбваксу это удалось. В его основополагающем исследовании «Социальные рамки памяти» слово «нарратив» отсутствует. Я считаю, что Верч осуществил концептуальный прорыв, поскольку не просто использует слово «нарратив» применительно к памяти, но убедительно демонстрирует нарративный принцип ее устройства, состоящий в том, что нарратив играет незаменимую опосредующую роль в формировании не только национальных, но и всех других сообществ памяти; — Другой концептуальный прорыв — это идея схематических нарративных шаблонов памяти. Верч применяет это понятие к национальной памяти, что позволяет, в отличие от от других исследований, которые рассматривают такие очевидные нарративные схемы памяти как «прогресс», «упадок» и т.д. (См., например: E. Zerubavel in Time Maps. Collective Memory and the Social Shape of the Past. Chicago; London: The University of Chicago Press, 2003), получить неожиданные результаты. Таков, например, обнаруженный автором нарративный шаблон российской национальной памяти — «Изгнание чужеземных врагов», который не был замечен отечественными исследователями. После чтения работ Верча, посвященных этому сюжету, я с изумлением спрашивал себя, почему эта убедительная идея прежде не приходила мне в голову? Ведь этот нарративный шаблон в значительной мере объясняет наше восприятие российской внешней политики не только далекого прошлого, но и недавние конфликты с Грузией и Украиной. В заключительной главе своей книги Верч обсуждает идею Астрид Эрлл (см. ее книгу: Memory in culture. New York: Palgrave McMillan, 2011) о двух этапах развития исследований памяти. Первый из них был провозглашен работами Мориса Хальбвакса, Аби Варбурга и Фередрика Бартлета, которые в 1920-х – 1930-х определили предмет коллективной памяти. Второй этап начался в 1980-х работами Пьерра Нора, Яна Ассманна и других исследователей, сосредоточившихся на темах национальной памяти и ее травматических аспектов (Холокост, ГУЛАГ, колониализм и т.д.). Эрлл задается вопросом, каково будет содержание будущего (с ее точки зрения) третьего этапа исследований памяти? Я считаю, что третий этап уже стартовал в 2002, когда была опубликована книга Верча «Голоса коллективного воспоминания» (Voices of collective remembering Cambridge: Cambridge University Press), но инерция нашей дисциплины не позволила это заметить. По моему мнению проблемы нарративной структуры ядра памяти и опосредующей роли ее нарративных инструментов должны стать центром нынешних исследований памяти. Новая книга профессора Верча представляет развитие его плодотворной концепции. Его всеобъемлющая теория национальной памяти содержит ряд дискуссионных моментов, которые требуют конструктивной критики коллег. Я считаю, что обсуждение книги «Как нации вспоминают» будет способствовать прогрессу нашей дисциплины. Сергей Эрлих 1. Какие изменения в вашей новой книге претерпела концепция опосредующих инструментов памяти? В своих прежних работах я уже пытался сделать предметом дискуссии использование различных понятий психологии. Это всегда было частью моего подхода к теме памяти. В последнее время я делал упор на понятие схемы, но совсем недавно обратился к понятию привычки. Разумеется, эти идеи имеют почтенную историю: «привычку» ввел Уильям Джеймс в книге «Принципы психологии» (1890), а «схему» - Фредерик Бартлетт в книге «Воспоминание» (1932). Но с тех пор их идеи получили дальнейшее развитие в когнитивной психологии, когнитивистике и нейробиологии. Моей главной задачей был поиск междисциплинарных подходов к такой проблеме как национальная память. В начальный период моей исследовательской деятельности я в своих попытках развивать идеи Выготского, прежде всего, опирался на лингвистический и дискурсивный анализ и эти дисциплины для меня до сих пор важны. Но в последнее время я пытаюсь расширить свой научный инструментарий, используя два основных пути. Во-первых, я пришел к пониманию той силы, которую нарратив приобретает в качестве культурного орудия и инструмента опосредования. Во-вторых, я стал больше интересоваться привычкой как ключевым понятием психологии. Поэтому сейчас я уделяю наибольшее внимание нарративным привычкам, как полю исследования, где сходятся лингвистика, нарративный анализ и психология. Мой возрастающий интерес к привычке во многом мотивирован практическими соображениями. Более десяти лет я был директором-основателем Международной научной академии Мак-Доннелла при Вашингтонском университете и в результате приобрел большой опыт общения со студентами и коллегами из различных, особенно азиатских, стран. Я был поражен с каким упорством мои собеседники отстаивают свои несовпадающие взгляды на мир, порожденные различиями обществ, в которых они получили воспитание. Эти различия столь велики, что порой становятся причиной серьезных конфликтов. Часто приходилось с изумлением наблюдать как представители разных стран взаимно не верят в то, что их собеседник искренне излагает свои взгляды по тому или иному вопросу. Для меня это становилось дополнительной демонстрацией той разновидности «мнемонического тупика», описанного в первой главе моей новой книги, который я впервые испытал в беседах с моим советским другом Витей (см. https://istorex.ru/verch_dzheyms_v_hirosima_v_optike_natsionalnoy_pamyati_rossiya_vs_ssha). На сегодняшний день лучшим способом описания этого феномена я считаю понятие привычки, которое играет важную роль в моих попытках понять и найти способы управлять острыми конфликтами по поводу прошлого. 2. Ваша прежняя классификация нарративов национальной памяти включала два пункта: специфический нарратив (specific narrative) и схематический нарративный шаблон (schematic narrative template). Сейчас вы расширили список за счет привилегированного событийного нарратива (privileged event narrative) и национального нарративного проекта (national narrative project). Как эти четыре понятия соотносятся друг с другом? Привилегированный событийный нарратив сочетает сильные стороны специфического нарратива и схематического нарративного шаблона. Я ввел это понятие после длительного общения с китайскими коллегами, от которых много слышал о «Столетии унижения» (эпоха от начала опиумных войн 1839-1860 до провозглашения Китайской народной республики в 1949). Как внешний наблюдатель я постоянно приходил в изумление от того, что китайские коллеги постоянно ссылались на этот период национальной истории даже при обсуждении вопросов, которые с моей точки зрения никак не были с ним связаны. Это привело меня к мысли, что в китайской национальной памяти «Столетие унижения» выполняет ту же функцию, что Великая отечественная война играет для многих русских. Для представителей национальных сообществ риторическое обращение к этим специфическим нарративам обладает огромной эмоциональной силой, позволяющей во многих случаях усилить аргументацию в гораздо большей мере, чем это способен сделать нарративный шаблон. Идея национального нарративного проекта основана, прежде всего, на работах морального философа Аласдера Макинтайра. Она имеет отношение к «нарративному поиску» (narrative quest), направляющему мышление в сторону будущего, прежде всего к общей цели. Как таковой нарративный проект не имеет отношения к тем схемам событий прошлого, на которых фокусируются нарративные шаблоны. Законченность прошлого играет ведущую роль в определении смысла исторических событий. Отличие нарративного проекта состоит в том, что он устремляет индивида либо нацию к будущему, у которого нет предопределенного конца, но, тем не менее, существует понятие цели, которую мы стремимся достичь. Я и прежде читал Макинтайра, но его идея нарративного поиска лишь недавно открыла для меня новые перспективы, которыми я стремлюсь воспользоваться. Я надеюсь и в будущем двигаться в этом направлении. 3. Привилегированный событийный нарратив является одним из специфических нарративов. А как соотносятся национальный нарративный проект и схематический нарративный шаблон? Является ли национальный нарративный проект одним из схематических нарративных шаблонов или эта схема залегает под нарративными шаблонами? Национальный нарративный проект это уникальная история, траектория (arc) которой простирается в будущее и тем самым создает рамку для схематических нарративных шаблонов и других национальных нарративных форм. Нарративный национальный проект – это не шаблон, поскольку шаблон воплощается в интерпретации многих исторических событий. Кроме того национальный нарративный проект отличается от схематического нарративного шаблона отсутствием «конца истории». Именно это «чувство завершенности» придает нарративному шаблону общий «закрытый» смысл, прилагаемый к интерпретации несхожих событий прошлого. Взамен национальный нарративный проект обладает общей целью в том роде, в котором в России обсуждается «национальная идея». Это больше похоже на миссию, налагаемую на индивида или нацию, чем на отчетливое завершение истории, присущее нарративному шаблону. В случае России «Изгнание чужеземных врагов» является, по моему мнению, нарративным шаблоном так как используется для придания смысла множеству событий прошлого и настоящего, в то время как «Москва – третий Рим» и другие подобного рода миссии или национальные идеи являются целостной историей («биографией») нации и ее предполагаемого будущего развития. Точно можно сказать, что национальный нарративный проект должен быть совместимым со схематическими нарративными шаблонами, но это разные виды нарративов, которые не могут быть сведены один к другому. 4. Описывая российскую национальную память, вы отмечаете, что среди ее специфических нарративов важную роль играют истории германского, французского, шведского и других вторжений, под которыми лежит общая «формула» схематического нарративного шаблона «Изгнание чужеземных врагов». Современным привилегированным событийным нарративом является Великая отечественная война 1941-1945, которая не просто выступает самым ярким воплощение нарративного шаблона «Изгнание чужеземных врагов», но также представляет «линзу», сквозь которую русские воспринимают современную внешнюю политику. Я полностью согласен с таким пониманием первых трех понятий вашей нарративной теории. Вопросы возникают относительно понятия национального нарративного проекта. В российском случае таковым, по вашему мнению, является «Русская идея» с ее «знакомой практически каждому русскому» манифестацией «Москва – третий Рим» (p. 191). Вы пишите, что это символ вечной жизни нации («Два Рима пали, третий стоит, а четвёртому не бывать»), конца которой не предвидится и в этом смысле он отличается от российского нарративного шаблона с финальным изгнанием чужеземных врагов (p. 190). Вы отмечаете, что «бесконечность» является общей чертой любого национального нарративного проекта. Однако американский нарративный шаблон «Град на холме» также не имеет завершения и с этой точки зрения он сходен с нарративом «Москва – третий Рим». Кроме того оба этих нарратива прямо относятся к сфере духовных и даже религиозных ценностей. Как вы считаете, может «Град на холме» это не нарративный шаблон, характеризующийся закрытым финалом, но национальный нарративный проект, устремляющий американскую нацию в будущее? Вы суммировали ключевые моменты моей концепции, и я продолжаю работать над тем каким образом идея «Град на холме» должна вписаться в мой анализ. Идет ли в данном случае речь о нарративном шаблоне либо о нарративном проекте? Я более склоняюсь к тому, что американским нарративным национальным проектом является понятие «более совершенного союза», основанного на демократии, но я продолжаю думать над этим вопросом. Неважно, что другим сложно поверить в то, что американская идея по поводу нашей миссии состоит в поисках свободы и демократии, и неважно сколь циническим образом эта идея порой используется в американском политическом дискурсе, я ее рассматриваю в качестве своего рода базовой нарративной привычки. Дональд Трамп был исключением в этом смысле. Но недавние заявления Джо Байдена звучат в том же духе что и у Обамы и предшествующих им президентов, и отражают более глубокий набор нарративных привычек, чем волна обидчивого популизма, которую поднимал Трамп. 5. Применительно к России вы описали все четыре типа нарративов вашей концепции национальной памяти. При этом есть отсутствующие элементы в вашем описании американской (привилегированный событийный нарратив) и китайской (схематический нарративный шаблон) национальной памятей. Почему вы не упомянули об них? Вы снова правы. Я считаю, что ваши замечания будут способствовать прогрессу моих исследований. Я бы отметил, что извне национального сообщества легче увидеть те или иные моменты плохо заметные изнутри. Француз Алексис де Токвиль часто цитируется как один из наиболее глубоких наблюдателей американских традиций и идей, так что возможно для нас – американцев настало время прислушаться, как мы воспринимаемся со стороны, в том числе и российскими коллегами. Согласно бахтинианской перспективе, диалог такого рода было бы неплохо предписать в качестве стандартной аналитической процедуры. При этом надо учитывать, что американцы (как и другие народы на их месте) будут возмущены тем, что иностранцы рассказывают им, кем они являются на самом деле, так что это более сложное занятие, чем обыкновенная когнитивная процедура. Сейчас в внутри США идут жаркие дискуссии по поводу того, что считать базовым национальным нарративом нашей страны. Берет ли он начало в 1619 вместе с «первородным грехом» рабства или он начинается в 1776 как своего рода поиск свободы? 6. Ваша классификация четырех видов нарративов национальной памяти создана на базе американской, российской и китайской памятей. Считаете ли вы, что она приложима к другим странам? Могли бы вы привести примеры? Я действительно считаю, что классификация нарративов, которую я наметил в книге «Как нации вспоминают» может быть применима к другим национальным сообществам, но я и так высказал слишком рискованные соображения применительно к случаям России, Китая и США, поэтому воздержусь от высказываний по поводу других наций. Я вижу перспективу в комплексном рассмотрении случаев малых наций. Мой эстонский товарищ Пеэтер Тульвисте как-то сказал, что национальные памяти и нарративы малых наций обладают своей ярко выраженной спецификой. Кроме прочего, я полагаю, у них должен существовать нарративы о том, что малые нации могут быть завоеваны, захвачены и т.д., но, вопреки этому, не прекратят своего существования. В этом смысле показательны случаи армян и евреев. Что-то мне подсказывает, что в подобных случаях речь идет о национальных миссиях и поиске нарративов, которые принципиально отличаются от рассмотренных мной случаев России, Китая и Америки. Пока нет конкретных исследований нарративной специфики памятей малых наций, было бы слишком рискованно высказывать суждения по этому вопросу. 7. И заключительный вопрос о ваших научных планах? Мы с Родди Рёдигером получили грант по проблеме формирования коллективной памяти и подобрали группу исследователей, многие из них молодые и нуждаются в особом нашем внимании, чтобы начать дискуссию. Этот проект преимущественно направлен на проблемы формирования поля коллективной памяти и традиции ее исследования и во многом посвящен битвам памяти, которые развернулись в последнее время в США. Как я уже упомянул выше, своей задачей в этом проекте я вижу работу над национальным нарративным проектом как особой исследовательской темой. Я предполагаю, что мы с Родди проведем дополнительные эмпирические исследования на основе опросов общественного мнения и возможно попытаемся собрать более детальные данные о нарративах национальной памяти и проанализировать их.

  • Кирчанов М.В. «Намерений у немцев в проведении планомерной германизации никогда не было»...

    Кирчанов М.В. «Намерений у немцев в проведении планомерной германизации никогда не было»: о русском издании книги Р. Виттрама «Baltische Geschichte» Рец.: Виттрам Р. История прибалтийских народов. От подданных Ливонского ордена до независимых государств / пер. с нем. С.Ю. Чупрова. М.: ЗАО Центрполиграф, 2020. 413 с. ISBN 978-5-9524-5449-1 Автор анализирует особенности русского перевода книги немецкого балтийского историка Райнхарда Виттрама «Baltische Geschichte. Die Ostseelande Livland, Estland, Kurland 1180–1918» (1973), которую в 2020 году российское издательство «Центрполиграф» опубликовало под названием «История прибалтийских народов. От подданных Ливонского ордена до независимых государств». Автор критически оценивает русский перевод, указывая на его несоответствие российской историографической традиции, на ошибки и странности в передаче имен собственных и географических названий. Ключевые слова: Райнхард Виттрам, переводы, академическая редактура, русский язык M.V. Kirchanov. "THE GERMANS NEVER PLANNED TO INTENTIONALLY GERMANIZE THE LOCAL POPULATION": ABOUT THE RUSSIAN EDITION OF REINHARD WITTRAM BOOK "BALTISCHE GESCHICHTE" The author analyzes the features of the Russian translation of the book by the German Baltic historian Reinhard Wittram “Baltische Geschichte. Die Ostseelande Livland, Estland, Kurland 1180-1918” (1973), which was published in 2020 by the Russian publishing house “Tsentrpoligraf” under the title “History of the Baltic peoples. From subjects of the Livonian Order to independent states”. The author critically evaluates the Russian translation, pointing out its inconsistency with the Russian historiographic tradition, errors and oddities in the transliteration of proper and geographical names. Keywords: Reinhard Wittram, transliteration, academic editing, Russian academic language Историки, если они серьёзно занимаются изучением истории Латвии и Эстонии, рано или поздно вынуждены обращаться к литературе, исследованиям и источникам на немецком языке. В латышской и советской научной традиции даже сложился термин «прибалтийско-немецкая историография» (Зутис 1949), призванный обозначить такую историографию. В современном латышском языке как минимум четыре лексемы (vācbaltieši, vācbalti, baltvācieši, baltvāci) описывают спорный вклад и роль немцев в истории этой страны (Dribins, Spārītis 2010; Feldmanis 2012). В советской Латвии и современной Латвийской Республике как история прибалтийских немцев, так и их исторические штудии являлись и продолжали оставаться объектом изучения (Cerūzis 2004), начало чему было положено в 1970-е гг. известным латышским историком П.Я. Крупниковым (Krupņikovs 1980) – автором классических работ по истории прибалтийских немцев (Крупников, 1973; Крупников, 1989), которые не только не утратили своей значимости, но и стали важными моментами в культурной истории, интеллектуальной истории и «археологии идей» современной латышской исторической науки. Поэтому, с формальной точки зрения, следовало бы «приветствовать» издание на русском языке книги Райнхарда Виттрама «Baltische Geschichte. Die Ostseelande Livland, Estland, Kurland 1180–1918» (Wittram 1973), которая в издательстве «Центрполиграф» вышла под несколько измененным названием «История прибалтийских народов. От подданных Ливонского ордена до независимых государств» (Виттрам, 2020), утратив тем самым «отсылки» как к географическим, так и к хронологическим рамкам исследования. Если бы автор этого обзора жил в СССР 1970-х гг., то он, вероятно, занимался бы «критикой буржуазной историографии» и в случае с книгой Р. Виттрама имел бы дело с изданием 1973 г. Тогда его обзор в соответствии с духом времени и сложившейся историографической традицией «называния» текстов вполне мог бы называться «Реакционная историография остфоршунга на службе западно-германского империализма», хотя тогда бы автору пришлось критиковать рассматриваемый текст концептуально и содержательно. Издание же этой книги в 2020 г. на русском языке ставит перед историками больше вопросов, нежели дает ответов, хотя большинство претензий вызывает не содержание (подобные тексты на протяжении нескольких десятилетий анализировались в латышской и советской историографии – и поэтому вряд ли имеет смысл вступать в полемику с Р. Виттрамом, так как тексты полемического плана, написанные латышскими и советскими историками, вполне еще доступны как в традиционных, так и в электронных библиотеках), а то, как оно передано средствами русского языка. Во-первых, возникает вопрос, чем руководствовались редакторы издательства, когда решили перевести именно эту книгу. Во-вторых, ознакомились ли они хотя бы на минимальном уровне с основными вехами «трудовой» биографии немецкого историка. В-третьих, по каким критериям подбирался переводчик и вообще прошел ли подготовленный перевод даже не академическое, а литературное редактирование. Эти три вопроса возникают практически сразу по прочтении книги Р. Виттрама (1902 – 1973). Райнхард Виттрам – фигура известная преимущественно среди историков, которые занимаются историей Латвии или балтийских немцев. Эту фамилию могут вспомнить и те современные российские историки, которые занимаются интеллектуальной историей, историей идей советской историографии, в рамках которой сложилось особое направление, известное как «критика буржуазной историографии» и разоблачение ее частного случая – немецкого остфоршунга. Другим российским историкам, а тем более массовому читателю имя Р. Виттрама вряд ли о чем-то говорит. Выбор именно этого текста для перевода, как минимум, представляется странным и не очень понятным, хотя с точки зрения маркетинга условная история того или иного народа имеет больше шансов оказаться востребованной на рынке, чем пространные и отчасти более академические сочинения того же Р. Виттрама по философии и методологии истории (Wittram 1966; Wittram 1969). Во всяком случае публикация его сочинения по истории Прибалтики ставит больше вопросов, чем ответов. Первое оригинальное издание книги вышло в 1939 г. и несло на себе все родовые травмы той эпохи, будучи памятником не академической историографии, а скорее вкладом автора в немецкие тактики и стратегии формирования образов Других, и в этом отношении Р. Виттрам был совсем не оригинален. Р. Виттрам получил известность как автор официозных национал-социалистических текстов, которые проводили линию НСДАП, что привело к тому, что после 1945 г. ряд его книг (Wittram 1941; Wittram 1942; Wittram 1943) оказался запрещен в рамках политики денацификации. Во время своей академической карьеры Р. Виттрам проявлял конформизм и последовательно адаптировался сначала к национал-социализму, а после второй мировой войны – к политике денацификации. Правда, после второй мировой войны Р. Виттрам, который к тому времени успел побывать членом НСДАП и поработать в оккупированной Польше, возглавляя исторический факультет Университета в Познани, ставшей Позеном, и участвуя в политике германизации (Białkowski, 2008; Białkowski, 2011), свою книгу о прибалтийской истории несколько «подчистил», удалив наиболее одиозные фрагменты. В таком несколько смягченном виде она выходила еще дважды – в 1954 и 1973 гг. Вероятно, издание 1973 г. и стало основой для перевода, изданного на русском языке в 2020 г., но именно этот перевод является примером того, как не нужно и даже как нельзя переводить книги, в той или иной степени претендующие на научность. Вместе с тем надо переводчику отдать должное: националистические предпочтения Р. Виттрама он передал в полной степени, однако не совсем понятно, зачем это надо было делать на русском языке. Русский язык, правда, выглядит не очень русским, а в некоторой степени политически и идеологически германизированным. Невольно возникает чувство, что текст с немецкого перевел прибалтийский немец, используя привычную для него терминологию, причем, судя по идеологическому посланию переведенной книги, немец этот политически не продвинулся дальше 1930-х гг. По уже сложившейся недоброй традиции российского научно-популярного массового книгоиздания, перевод не сопровождается ни предисловием, ни послесловием, написанным историком, который теоретически мог бы прокомментировать как текст, так и основные идеи Р. Виттрама. Хотя, вероятно, следует начать с аннотации, которая выглядит следующим образом: «Автор, основываясь на малоизвестных исторических документах и исследованиях ряда ученых, рассматривает развитие прибалтийских земель, ныне Латвии и Эстонии, с конца XII и до начала XX столетия. Особое внимание уделяется роли германских рыцарей и немецких дворян, а также церкви, в создании государственности в этих регионах. Показано, как проявлялось влияние различных держав, в разные периоды господствовавших в Прибалтике. В этой связи особый интерес представляет раскрытие автором позиции прибалтийских немцев в отношении Российской империи, особенно после ее победы над шведами в Северной войне и начала реформ Петра I». В этом фрагменте особый интерес вызывают «малоизвестные исторические документы и исследования ряда ученых», так как в русском издании сочинение Р. Виттрама лишилось библиографии, что, к сожалению, российскими неакадемическими издательствами практикуется часто. Не менее показательным следует признать и пассаж о «роли германских рыцарей и немецких дворян, а также церкви, в создании государственности» в Латвии и Эстонии, что, наверное, вызвало бы неподдельный интерес со стороны латышских и эстонских националистов, да и историков тоже. Из аннотации, правда, остается неясным, почему ее составители редуцировали ту часть книги, которая посвящена событиям после создания Российской Империи, хотя в тексте их интерпретация Р. Виттрамом занимает почти две трети всей книги. Если второе предложение аннотации о государственной роли немцев могло бы читателя, знакомого с предметом, насторожить, то сам текст является собранием примеров как некачественного перевода, так и некритически воспринятого и переведённого на русский язык немецкого националистического мышления 1920 – 1940-х гг. Р. Виттрам, как немецкий историк, использовал термин «индогерманцы», который российским издательством вынесен в подстрочное редакторское примечание, где сказано, что это – «семья народов, определяемая так на основании языка… Все народы Европы, за исключением басков и финно-угорских народов, говорят на индогерманских языках» (С. 11). Хотя в российской науке используются термин «индоевропейский» и производные от него, но в этом случае все же следует признать, что авторское и редакторское «индогерманцы» вполне передают политическую мелодику текста. Не удивительно, что уже на 12 стр. славяне Р. Виттрамом редуцируются до «вендов», а на стр. 18 и вовсе упомянуты некие «потомственные русские князьки». На 28 стр. фигурирует и русский город Плескау, хотя там же упоминается и Псков – поэтому, не совсем ясно: это один или два разных города для переводчика опуса Р. Виттрама на русский язык. В целом переводчик предпочел в силу неясных причин сохранить немецкие географические названия, хотя в российской и латышской историографии сложилось иная норма. Например, в тексте перевода упорно используется архаический топоним Дюнабург, хотя существуют русский (Двинск) и латышский (Даугавпилс) аналоги. Ревель в русском переводе также практически всегда упоминается на немецкий манер как Реваль (С. 67). Наряду с Дюнабургом и Ревалем в тексте перевода неоднократно фигурирует и Дорпат (С. 67), хотя германизированная версия в российской историографии имеет иное написание – Дерпт. Самое же интересное начинается на 13 стр., когда переводчик доходит до исторических латышских государств и не находит ничего лучшего как предложить читателю их немецкие названия. Поэтому в тексте фигурирует Толова, хотя в российской историографии принято писать Талава. На 20 стр. в качестве латышского средневекового государственного образования и вовсе фигурирует Кокенгузен, хотя Кокнесе более привычно для отечественной историографии. На той же 13 стр. появляются и некие «куры», хотя, судя по контексту, речь явно идет о куршах. На стр. 31 мы сталкиваемся с не менее таинственными «летгалами». На 14 стр. мы имеем дело с неким германизированным «Вестером», а на с. 32 с Виестартсом (хорошо, что не Вестеросом) – скорее всего Виестурсом в латышской историографической традиции. Пространный пассаж о неразвитости латышских племен (С. 14) в русском переводе приведен буквально и не сопровождается редакторским комментарием, равно как и уверение автора о том, что «все народы Прибалтийских государств на протяжении веков находились под северогерманским влиянием», примером чего является якобы германская этимология гидронима Daugava (С. 15). На стр. 16 появляется некий якобы латышский термин «пагасц», хотя в латышском языке существует слово «pagasts»*. Если у заявленного в издательском описании книги переводчика не все хорошо с адекватной передачей немецкой исторической терминологии на русский, то с латышскими словами, периодически встречающимися в тексте Р. Виттрама, ситуация обстоит еще хуже. Переводчик, видимо, на слово поверил немецкому историку, утверждавшему, что «криви» – латышское название для русских, хотя в латышском языке этноним «krievi» обозначает русских**. Кроме этого переводчик и редактор русского издания предпочли сохранить немецкие или в значительной степени германизированные принципы написания этнонимов, что вносит в текст сумятицу, так как одновременно с эстонцами и латышами на страницах книги фигурируют эсты и летты (С. 135) или даже «леттские племена» (С. 172). Правда в использовании этнонима «летты» и его производных переводчик оказался не очень последовательным, так как в тексте наряду с «леттским» фигурирует и латышское, включая «мирскую литературу» (С. 219), хотя, если судить по контексту, речь идет о ранней истории светской латышской литературы. Таким же странным образом переводчик поступил и с написанием фамилий: например, вместо принятых в российской историографии написаний Андерсон и Якобсон мы сталкивается с Андерзоном и Якобзоном (С. 233). Столь же немилосердно и непоследовательно переводчик обошелся и с написанием имен собственных и фамилий латышских исторических деятелей, совершенно игнорируя сложившуюся историографическую традицию. В частности, Кришьянис Валдемарс превратился в Христиана Вольдемара (С. 260), что выглядит в современном тексте как архаизм. Даже в том фрагменте текста, где речь идет о населении Риги к началу 1800 г., переводчик счел нужным оставить германизированную терминологию, указав, что 25 % населения города составили «летты» (С. 208). Некоторые пассажи русского перевода просто незаменимы для историков немецкого национализма. В качестве примера приведем следующий фрагмент: «епископ Альберт стал творцом неповторимого германского церковного и светского устройства власти. То, что первоначально являлось лишь слепком нордической миссионерской традиции… превратилось в мерную средневековую поступь немецкого народа на восток, в колонизацию восточных территорий… их превращение в часть нордического пространства» (С. 22). Переводчик, подойдя к переводу текста Р. Виттрама не критически, смог сохранить и передать националистические предпочтения автора, что нашло отражение и в тех фрагментах текста, где речь шла о неразрывных культурных и политических связях региона с Германией (С. 213). Размышления Р. Виттрама, настаивавшего на том, что «намерений у немцев в проведении планомерной германизации никогда не было» (С. 285), о роли немецкого населения в истории Латвии и Эстонии в целом вписываются в консервативную немецко-прибалтийскую историографию. Именно поэтому немцам он приписывал спасение балтийских народов от русификации, так как именно немцы, по его словам, принесли «семена западной культуры», а немецкая политика в целом привела к тому, что «самобытность эстонского народа и латышских племен не была утрачена… под охраной германского владычества латышские племена смогли постепенно превратиться в настоящий народ» (С. 39). Эти пассажи в принципе неновы и хорошо знакомы тем профессиональным историкам, которые читают по-немецки, занимаются историей немецкого национализма, но их новейшее русское издание выглядит несколько неуместно, если не абсурдно. Поэтому, если относительно научной ценности перевода Р. Виттрама можно сильно сомневаться, то сам факт издания на русском интересного источника по истории и идеологии немецкого исторического и националистического воображения сомнений не вызывает. Издание в 2020 г. на русском языке книги Р. Виттрама в целом вписывается в тактику и стратегию российских издательств продвигать тексты сомнительного научного содержания и еще более сомнительной политической ориентации, особенно – если принять во внимание те факты, что Р. Виттрам активно сотрудничал с НСДАП. Проблема в том, что ранее в такой книгоиздательской тактике были замечены, как правило, малые альтернативные издательства, которые и не скрывали того факта, что специализируются на издании праворадикальной литературы. В случае с книгой Р. Виттрама проблема в том, что в качестве ее издателя выступил «Центрполиграф» – одно из довольно крупных издательств в современной России. При том, что в целом, к тексту, изданному «Центрполиграфом», следует относиться крайне критически, проблема заключается в том, что критически воспринять эту книгу, к сожалению, могут только профессиональные историки. Для читателя, который не занимается историей профессионально, не владеет немецким или латышским языком, все столь явные и видимые ошибки и неточности перевода останутся невидны и поэтому эта книга, к сожалению, может стать источником информации, что сформирует превратное, неверное и одностороннее впечатление об истории балтийских народов и немецкой роли в ней. Современное российское книгоиздание, ориентированное на массового читателя, не так часто радует его книгами по истории балтийских стран. В этой ситуации русское издание книги Р. Виттрама может сослужить самую плохую службу. В условиях почти полного отсутствия у массового читателя доступа к академическим текстам (да они ему просто неинтересны, а некоторые непонятны), в условиях отсутствия других качественных публикаций по данной тематике книга Р. Виттрама в переводе издательства «Центрополиграф» имеет шансы стать текстом, который в перспективе может сформировать некий неформальный канон представлений по истории Балтии у массового читателя. Принимая во внимание многочисленные «огрехи» текста, о которых речь шла выше, очевидно, что эти представления будут крайне субъективны – от усвоения неверной традиции передачи географических названий и имен собственных до изложения истории в соответствии с теми националистическими предпочтениями, которые доминировали среди немецких интеллектуалов Латвии 1930-х гг. – той среды, в которой Р. Виттрам сформировался как историк. На протяжении 20 века латышскими, эстонскими, литовскими и российскими историками было предпринято несколько попыток написания истории прибалтийских стран и народов. После распада СССР балтийские штудии начали активно развиваться и в российской историографии. Российские историки используют оригинальные источники и создают исследования, которые по охвату источниковой базы вполне сопоставимы с работами их коллег, например, из Латвии или Литвы. Кроме этого в России появляются и специализированные периодические издания, тематически сфокусированные на балтийской исторической и политической проблематике. Все эти факты, к сожалению, прошли мимо переводчиков и редакторов издательства «Центрполиграф», что свидетельствует практически о полном отсутствии связей между массовым книгоизданием и академической историографией. Принимая во внимание этот и предыдущие, связанные с переводами негативные примеры современного российского массового книгоиздания, претендующего на научность, вероятно, не имеет смысла надеяться на радикальные позитивные изменения, как на уровне качества перевода и редактуры, так и на этапе самого выбора текстов для перевода и публикации. Поэтому учитывая конъюнктуру рынка, который переваривает значительную часть научно-популярной книжной продукции, логику издателей и ненаполненность ниши, отведенной для популярной исторической литературы, текстами, написанными профессиональными историками, мы, к сожалению, и в будущем будем становиться не только свидетелями появления новых переводных изданий такого уровня, но и их вынужденными читателями. БИБЛИОГРАФИЧЕСКИЙ СПИСОК Białkowski 2011 – Białkowski B. Utopie einer besseren Tyrannis. Deutsche Historiker an der Reichsuniversität Posen (1941–1945). Paderborn: Schöningh, 2011. Białkowski 2008 – Białkowski B. Reinhard Wittram an der “Reichsuniversität Posen“. Die Illusion einer baltischen Variante des Nationalsozialismus // Deutschbalten, Weimarer Republik und Drittes Reich / hrsg. M. Garleff. Köln: Böhlau Verlag, 2008. S. 353–384. Cerūzis 2004 – Cerūzis R. Vācu faktors Latvijā (1918. – 1939.). Rīga: Latvijas Universitāte, 2004. 291 lpp. Dribins, Spārītis 2010 – Dribins L., Spārītis O. Vācieši Latvijā. Rīga: LU Filozofijas un socioloģijas institūts – Etnisko pētījumu centrs, 2000. 40 lpp. Feldmanis 2012 – Feldmanis I. Vācbaltiešu izceļošana no Latvijas (1939. – 1941.). Rīga: LU Akadēmiskais apgāds, 2012. 108 lpp. Krupņikovs 1980 – Krupņikovs P. Melu un patiesības palete. Rīga: Zvaigzne, 1980. 199 lpp. Wittram 1941 – Wittram R. Livland. Schicksal und Erbe der baltischen Deutschen. Berlin: Volk Verlag, 1941. Wittram 1942 – Wittram R. Rückkehr ins Reich. Posen: Kluge und Ströhm Verlag, 1942. Wittram 1943 – Wittram R. Der Deutsche als Soldat Europas. Posen: Kluge und Ströhm Verlag, 1943. Wittram 1966 – Wittram R. Zukunft in der Geschichte. Zu Grenzfragen der Geschichtswissenschaft und Theologie. Göttingen: Vandenhoeck und Ruprecht Verlag, 1966. Wittram 1969 – Wittram R. Anspruch und Fragwürdigkeit der Geschichte. Sechs Vorlesungen zur Methodik der Geschichtswissenschaft und zur Ortsbestimmung der Historie. Göttingen: Vandenhoeck und Ruprecht Verlag, 1969. Wittram 1973 – Wittram R. Baltische Geschichte. Die Ostseelande Livland, Estland, Kurland 1180–1918. Darmstadt: Wissenschaftliche Buchgemeinschaft, 1973. Виттрам 2020 – Виттрам Р. История прибалтийских народов. От подданных Ливонского ордена до независимых государств / пер. с нем. С.Ю. Чупрова. М.: ЗАО Центрполиграф, 2020. 413 с. Зутис 1949 – Зутис Я.Я. Очерки по историографии Латвии. Ч. 1. Прибалтийско-немецкая историография. Рига: Латгосиздат, 1949. 258 с. Крупников 1973 – Крупников П.Я. Основные черты развития немецкой дворянско-буржуазной историографии революции 1905 года в Прибалтике (1907 – 1939) // Ученые записки Латвийского государственного университета имени Петра Стучки. 1973. Т. 185. Германия и Прибалтика. С. 3 – 21. Крупников 1989 – Крупников П.Я. Полвека истории Латвии глазами немцев (конец XIX в. – 1945 г.). Рига: Авотс, 1989. 315 с. REFERENCES Białkowski B. Reinhard Wittram an der “Reichsuniversität Posen“. Die Illusion einer baltischen Variante des Nationalsozialismus. M. Garleff (hrsg.), Deutschbalten, Weimarer Republik und Drittes Reich. Köln: Böhlau Verlag, 2008. S. 353–384. Białkowski B. Utopie einer besseren Tyrannis. Deutsche Historiker an der Reichsuniversität Posen (1941–1945). Paderborn: Schöningh, 2011. Cerūzis R. Vācu faktors Latvijā (1918. – 1939.). Rīga: Latvijas Universitāte, 2004. 291 lpp. Dribins L., Spārītis O. Vācieši Latvijā. Rīga: LU Filozofijas un socioloģijas institūts – Etnisko pētījumu centrs, 2000. 40 lpp. Feldmanis I. Vācbaltiešu izceļošana no Latvijas (1939. – 1941.). Rīga: LU Akadēmiskais apgāds, 2012. 108 lpp. Krupnikov P.Ya. Osnovnye cherty razvitiya nemetskoy dvoryansko-burzhuaznoy istoriografii revolyutsii 1905 goda v Pribaltike (1907 – 1939). Uchenyye zapiski Latviyskogo gosudarstvennogo universiteta imeni Petra Stuchki. 1973. T. 185. Germaniya i Pribaltika. S. 3 – 21. Krupnikov P.Ya. Polveka istorii Latvii glazami nemtsev (konets XIX v. – 1945 g.). Riga: Avots, 1989. 315 s. Krupņikovs P. Melu un patiesības palete. Rīga: Zvaigzne, 1980. 199 lpp. Wittram R. Anspruch und Fragwürdigkeit der Geschichte. Sechs Vorlesungen zur Methodik der Geschichtswissenschaft und zur Ortsbestimmung der Historie. Göttingen: Vandenhoeck und Ruprecht Verlag, 1969. Wittram R. Baltische Geschichte. Die Ostseelande Livland, Estland, Kurland 1180–1918. Darmstadt: Wissenschaftliche Buchgemeinschaft, 1973. Wittram R. Der Deutsche als Soldat Europas. Posen: Kluge und Ströhm Verlag, 1943. Wittram R. Istoriya pribaltiyskikh narodov. Ot poddannykh Livonskogo ordena do nezavisimykh gosudarstv / per. s nem. S.Yu. Chuprova. M.: ZAO Tsentrpoligraf, 2020. 413 s. Wittram R. Livland. Schicksal und Erbe der baltischen Deutschen. Berlin: Volk Verlag, 1941. Wittram R. Rückkehr ins Reich. Posen: Kluge und Ströhm Verlag, 1942. Wittram R. Zukunft in der Geschichte. Zu Grenzfragen der Geschichtswissenschaft und Theologie. Göttingen: Vandenhoeck und Ruprecht Verlag, 1966. Zutis J.J. Ocherki po istoriografii Latvii. Ch. 1. Pribaltiysko-nemetskaya istoriografiya. Riga: Latgosizdat, 1949. 258 s. * Сложно судить, какими именно нормами руководствовался переводчик, транскрибируя лтш. «pagasts» как «пагасц». Вероятно, его могло ввести в заблуждение чтение ts как «ц» в английском, но латышский и английский, хотя и являются индоевропейскими, относятся к разным группам. ** В данном контексте мы имеем дело с явной ошибкой переводчика с немецкого. Если в немецком сочетание букв ie, как правило, дает звук [iː], то в латышском в сочетании букв ie читаются два звука.

  • Трифонова О.Р.: «В художественном произведении главное — тайна и даль»

    Трифонова О.Р.: «В художественном произведении главное — тайна и даль» В интервью поднимаются несколько тем: наследие Юрия Трифонова и сложности с переизданием его книг; возникновение музея «Дом на набережной» и работа Ольги Трифоновой на посту его директора; книга Ольги Трифоновой «Единственная», посвящённая судьбе Надежды Аллилуевой. Ключевые слова: Юрий Трифонов, Дом на набережной, Юрий Слёзкин, Иосиф Сталин, сталинизм, Надежда Аллилуева, историческая память Ольга Романовна Трифонова (Мирошниченко) — литератор, вдова писателя Юрия Трифонова. Ольга Трифонова опубликовала несколько книг, среди них бестселлер «Единственная», где делается попытка реконструировать последний год жизни Надежды Аллилуевой, жены Сталина. Книга имеет подзаголовок «роман-версия»: факты, основанные на источниках, переплетаются с сюжетами, которые едва ли могли происходить в реальности. Юрий Валентинович Трифонов (1925-1981) — писатель, мастер «городской прозы», одна из ключевых фигур литературного процесса 1960-1980-х годов, автор романов и повестей «Время и место», «Дом на набережной», «Предварительные итоги», «Долгое прощание» и многих других. Отец писателя, Валентин Трифонов (1888-1938), был одним из видных большевиков: во время Гражданской войны — член Реввоенсовета Республики, после её завершения – председатель Военной коллегии Верховного Суда СССР (1923-1926), торговый представитель СССР в Финляндии (1926-1928), председатель Главного концессионного и Топливного комитетов при СНК СССР (1932-1937). Арестован в июне 1937, в марте 1938 расстрелян. Судьба Валентина Трифонова описана его сыном в документальной повести «Отблеск костра», а в художественной форме она присутствует во многих произведениях писателя. Беседовал Константин Морев К.М.: Я хотел бы начать наше интервью с небольшого монолога. Дело в том, что я сам совсем недавно открыл для себя Юрия Трифонова. Я, конечно, о нём знал, что-то читал в студенческие годы, но только пару месяцев назад начал читать его более глубоко и понял, что это что-то очень мне близкое. Чем больше я читал, тем больше мне нравилось: такое ощущение, что именно этих книг мне не хватало, и вот я вдруг их нашёл. Когда я прочитал не меньше половины всех его произведений, мне захотелось предпринять какое-то активное действие, связанное с сохранением памяти о Юрии Трифонове — так появилась идея этого интервью. О.Т.: Простите, сколько вам лет? К.М.: Тридцать пять. О.Т.: Я просто счастлива, что на вас, для меня такого молодого человека, Юрий Валентинович оказал влияние, что вы почувствовали, что это был писатель незаурядный и особенный. Вы сделали мне подарок. К.М.: Это очень приятно! Единственное, что меня удивило, что мало какие книги можно найти в бумажном виде… О.Т.: Вот в чём дело — и об этом надо сказать — его дочь от первого брака запретила издавать его книги. Наследников авторского права трое: я, наш сын Валентин и Ольга Юрьевна, которая не подписывает ни один договор на издание. У нас нет никаких публичных дрязг, но как только мой литературный агент обращается к ней, она говорит, что она не согласна. Ответ такой: «Пусть читают в Интернете». Вообще, по нашему закону препятствование сохранению и увековечению памяти запрещается, но мне так не хочется начинать судебное дело… Говорят, что в Думе хотят принять закон, который бы поменял эту ситуацию, потому что по такой же причине, например, не переиздают ещё нескольких авторов. К.М.: Но знаете, где я прочитал большую часть вещей? В журнальных публикациях, которые мои родственники скрепляли и сшивали, делая из них самодельные книги. О.Т.: Юрий Валентинович очень дорожил такими «изданиями». Иногда бывало, что тексты фотографировали, делали фотокопии. Ведь ксероксы все были в ведении «Первого отдела». Даже для какой-нибудь справки нужно было очень подлизаться к начальству, чтоб оно разрешило снять копию… К.М.: Вообще, особенное чувство возникает, когда читаешь книги именно в таком издании, в журнальных публикациях тех лет —возникает ощущение связи времён. О.Т.: Это точно. Я очень дорожу фотокопиями, ксероксами, у меня в музее есть даже экземпляр, переписанный от руки! К.М.: Экземпляр какой вещи? О.Т.: «Отблеск костра». К.М.: Я его тоже прочитал. Ведь о нём, по-моему, Юрий Валентинович говорил, что он с этой повестью вскочил в последний вагон уходящего поезда «оттепели». Она была издана небольшим тиражом… О.Т.: Да, совсем небольшим! У нас даже была такая семейная шутка, я говорила Юрию Валентиновичу: «Извини, что я бесприданница, что я ничего не принесла в дом». Он отвечал: «Как ¨ничего¨? Ты принесла ¨Отблеск костра¨. У меня уже не было ни одного экземпляра. Так что ты принесла дорогую вещь!» К.М.: Даже у него самого уже не было экземпляра? О.Т.: Да. Он, видимо, как-то нерасчётливо раздал их, давал почитать кому-то… А я, не обращая внимание на его ворчание, заказывала в «Лавке писателя» сразу много экземпляров. Он говорил: «Это неприлично — там же все свои стоят, все знают друг друга. Потом говорят друг другу: ¨Приехала мадам Трифонова и заказала пятьдесят штук!¨» Но вы знаете, прошло сорок лет, а у меня всё ещё есть экземпляры. Конечно, я заказывала не пятьдесят, но десять-двадцать. К.М.: Известно, что «Дом на набережной» при жизни Юрия Валентиновича не выходил отдельным изданием, только в составе книги и в журнале. Были ли какие-то цензурные сложности с этим романом или, может быть, с другими? О.Т.: Вот это странно: в «Доме на набережной» были очень маленькие правки. Думаю, сыграли роль жизненные хитросплетения: редактор «Дружбы народов», Сергей Баруздин[1], был знаком с Юрием Валентиновичем с подросткового возраста, они ходили вместе в литературный кружок в переулке Стопани. Конечно, это крепкая дружба — но важнее было то, что Сергей Алексеевич дружил с цензором по фамилии Фомичёв. Я думаю, по дружеской просьбе цензор его публикации не так сильно «рубил». Например, в «Старике» было всего две поправки. «Дом на набережной» был издан в двенадцатом номере за 1976 год. Возможно, Баруздин не случайно опубликовал его в двенадцатом номере — подписка на следующий год резко возросла. Но, надо сказать, вскоре после издания номер журнала, где он был опубликован, изъяли из библиотек. После этого журнал стали фотографировать, перепечатывать, передавать друг другу, даже на одну ночь. Вообще, бывало, что люди конспиративно говорили о книгах, потому что боялись, что телефоны прослушивались – впрочем, они действительно могли прослушиваться. А так как обычно это были плохие конспираторы, то в районе Аэропорта ходила такая шутка: «Ты уже попробовал мой пирог?» — «Да, я его съел целиком» — «Тебе понравилось?» — «Да! Можно я дам Евсею почитать?» К.М.: Забавно! Я хотел спросить ещё про роман «Исчезновение» — наверное, это самый автобиографический роман Трифонова. Почему он остался незаконченным? Юрий Валентинович просто не успел его дописать, или в какой-то момент прекратил работу над ним? О.Т.: Он начал писать его давно, в 1960-е годы. Сначала, в черновиках, роман назывался «Исход». Но потом Юрий Валентинович написал «Дом на набережной», где затрагивались темы, которые были в «Исчезновении». Поэтому он так и оставил его на фразе «но прошло много лет…» Но, полагаю, что такой финал хорош, поскольку в нём есть тайна и даль, что необходимо в любом художественном произведении — литературном, музыкальном… Тайна и даль — это главное. К.М.: Когда уже знаешь биографию Юрия Трифонова и знаешь, что роман автобиографичен, то он выглядит вполне законченным. Ты достраиваешь, что должно быть дальше, и хотя оно осталось ненаписанным, роман не теряет достоинств из-за того, что остался в таком виде. О.Т.: Мне кажется, то, что он хотел сказать и об этом времени, и об этом доме, он в этом романе сказал. А дальше… Вы ещё не читали «Время и место»? Я очень люблю «Время и место». К.М.: Буквально два дня назад я закончил его читать. Там тоже считываются какие-то вещи, которые кажутся автобиографическими, но никогда непонятно, что из этого автобиографическое, что нет. О.Т.: Тут ещё дело в поколениях. Я думаю, Вам гораздо проще всё считывать, чем в те времена, когда это издавалось. Вообще, «Время и место» был первым романом Юрия Валентиновича, который отказались печатать. Баруздин притормозил, начал как-то мямлить: «Юра, не огорчайся…» Была в журнале дама, которая сказала, что это «художественно слабое произведение» – её для таких экзекуций и держали, для такого рода рецензий. Я же считаю, что это фантастически сильное произведение. Когда роман не приняли, это был страшный удар для Юрия Валентиновича. К.М.: Но всё же он успел закончить этот роман? В журнальной публикации в конце написано, что она подготовлена вами: «Подготовка текста к публикации: Ольга Трифонова-Мирошниченко», о чём идёт речь? О.Т.: История такая: роман изначально заканчивался смертью героя. Я уже знала, что Юрий Валентинович болен страшной болезнью, и когда он мне прочёл финал, я заплакала. Заплакала вообще — по разным причинам. Хотя бы по той, что вспомнила: один хороший французский писатель, Жан Жионо[2], сказал, что писатель не должен подавать знака судьбе. К.М.: Чтобы потом его произведения не настигли его? О.Т.: Да. А это бывает очень часто. И вот я заплакала, и муж на меня посмотрел с удивлением… Вскоре после этого ему сказали про «художественно слабое произведение», но Баруздин, видимо, пытался как-то спасать текст и дал его почитать цензору — и, наверное, тот сказал, что «пускай допишет, чтобы не было смерти героя». Чтобы не получалось так, что власть убивает творцов. И Юрий Валентинович дописал последнюю главу. К.М.: «Пережить эту зиму»… О.Т.: Да, «Пережить эту зиму». Когда он вернулся после обсуждения, на котором ему сказали, что надо поменять финал и дописать, он, помню, вошёл и сказал с какой-то кривой усмешкой: «Ну вот, видишь, твоё мнение совпадает с мнением редакции. Нельзя, чтобы заканчивалось смертью героя». Он написал «Пережить эту зиму», и его редактор, умная и лукавая Татьяна Аркадьевна Смолянская[3] сказала: «Юра, ну это ещё страшнее!» Тем не менее, это устроило журнал, сказали, что возьмут. Печатать начинали уже после его смерти и стали просить меня делать там поправки: маленькие, но существенные щипки. А я до этого совершила, как тогда это называлось, «антиобщественный поступок»: передала текст в Германию. Поэтому я пошла на эти поправки. Надо было опубликовать роман сначала здесь, чтобы не возник скандал. Так и было сделано. Правда, одна идиотка, американская русистка, написала письмо в издательство в Берлин, что в изданиях есть разночтения — надо же быть такой идиоткой! Но, к счастью, времена уже менялись, директор просто вызвал замечательного литературоведа Ральфа Шрёдера[4], передавшего роман в Германию, и сказал: «Вы хотите второй раз посидеть?» А Шрёдер как диссидент отсидел семь лет в одиночке в ГДР. И он пылко ответил: «Не хочу». Эту историю замяли. Если бы дело размотали, мы бы пострадали, конечно. Но потом, как только стало возможным, я вернула все изъятые места, в одном из изданий они набраны курсивом. В собрании сочинений, которое вышло в 1985-1987, тоже уже полная версия. К.М.: Есть ли какие-то произведения Юрия Трифонова, которые ещё остаются неопубликованными? О.Т.: Есть черновики большого романа, но вопрос о публикации, я считаю, должен уже решать мой сын. Тем более что Ольга Юрьевна запрещает, так что всё равно надо ждать: может, образумится? К.М.: Я хочу спросить ещё о монументальной книге Юрия Слёзкина «Дом правительства»[5]: что вы думаете о ней, насколько вам близок его подход, его философия? О.Т.: Сложный вопрос. Надо сказать, что Юрий Львович фантастический работник. Можно представить, какие архивы он освоил, какой айсберг кроется за этим трудом. Но он смог написать эту книгу прежде всего благодаря музею [музей «Дом на набережной» – К.М.], благодаря архиву нашего музея — иначе это было бы невозможно. Мы давали ему знакомиться с нашим архивом, кроме того, тогда ещё здравствовали многие люди – свидетели этого времени. Но концепция этой книги мне непонятна. Я очень хорошо отношусь к Юрию Львовичу, но туманный отсыл к какой-то «секте» я не понимаю и он мне не очень по сердцу[6]. У него и в другой книге, «Эра Меркурия», тоже есть этот невнятный отсыл. Но труд, конечно, колоссальный и немыслимый. К.М.: Я посмотрел, что некоторые интервью датированы ещё девяностыми годами. То есть он более двадцати лет её писал. О.Т.: Да, он более двадцати лет её писал. Он был профессором Университета Беркли и использовал свой отпуск для работы в архивах Москвы, причём в самых разных, вплоть до архива профсоюзов. К счастью, он успел это сделать, потому что потом многие архивы закрылись. К.М.: Вы уже были тогда директором музея? О.Т.: Да, уже была. Я помню первый визит Юрия Львовича ко мне, помню, как мы помогали ему знакомиться с людьми из дома, которые, как вы понимаете, были очень осторожными. Вообще, жители Дома на набережной – это особые люди, на них и даже на их внуках лежит отпечаток избранности. До сих пор! Хотя многие уже уехали за границу, но вот эта печать «обслужите нас» осталась. К.М.: Даже у тех, кто мало там жил? Там же некоторые жили всего по несколько месяцев? О.Т.: На этих нет. И на тех, кто прошёл лагеря… Хотя иногда и на них. Я помню, я была изумлена, когда пришла дочь человека с необычайно знаковой фамилией, но оттенок «обслужите» был. К.М.: Как вы стали директором этого музея, и как он менялся за это время? О.Т.: Директором я стала во многом случайно. Первым директором была женщина необычайная: Тамара Андреевна Тер-Егиазарян[7]. Вот только один штрих, который даст понять, что это была за личность. Первый раз я увидела её так: я шла через двор Дома на набережной в гости к своим друзьям. Впереди меня в белой короткой теннисной юбочке, с теннисной ракеткой бодро шла женщина. Это была Тамара Андреевна, она шла тренироваться, играть в теннис — наверху в доме был и сейчас есть теннисный зал. Ей было восемьдесят лет. Она создала музей ещё в 1989 году, наверное, и из-за собственных амбиций, и из-за ощущения избранности, поскольку она была жительницей дома. У Тамары Андреевны было одно потрясающее качество: она умела и любила дружить с нужными людьми. Она так «завела» весь дом, что многие жители дома понесли вещи в музей. Тогда, в 1989 это сначала был уголок при парткоме, потом это называлось «народный музей», но фактически, по современным понятиям, это был частный музей Тамары Андреевны. Она создала его, отбила квартиру, в которой он расположен, расширила её, сподвигла жителей приносить вещи в музей… Делала замечательные мероприятия – и смешные, и знаковые: от выставки «кто что вырастил на даче» до выставки памяти [Николая] Каманина[8]. В таком виде музей существовал девять лет. В 1998 году Тамара Андреевна захотела, чтобы музей стал муниципальным, чтобы в нём платили зарплату… Но это было сопряжено с огромной бумажной волокитой. Тогда у неё появилась идея, чтобы кто-то стал исполнителем, занимался бумагами, а она представительствовала, на что имела право. Я иногда приходила туда на какие-то мероприятия, например, вечер памяти Юрия Валентиновича или день его рождения. И Тамара Андреевна предложила мне стать директором. Она умела убеждать — и я дала согласие. Как я говорила, при этом она хотела сохранить представительскую должность — президента, что ли... Но один мудрый начальник Управления культуры сказал мне: «Вам оно нужно? Вы хотите быть на побегушках? Зачем ¨президент¨? Просто оказывайте ей почёт и уважение». Так и получилось. К.М.: Когда музей стал частью Музея истории ГУЛАГа? О.Т.: Несколько лет назад. До этого он некоторое время был частью Музея Москвы. К.М.: У музея не было сложностей в последнее время в связи с тем, что сейчас есть линия на «ползучую ресталинизацию»? О.Т.: Пока нет. Но я не знаю, как быть в связи с последними высказываниями министра…[9] В нашем музее висит расстрельный список почти на восемьсот человек, живших в этом доме. Что — Сталин не имеет к этому отношения?! Кроме того, есть такое движение против прославления имени Сталина, у нас висит плакат этого движения. Что — его снимать? К.М.: Мне кажется, тут есть разнонаправленное движение: на официальном уровне всё, что касается советского террора, в лучшем случае не осмысливается, но в обществе явно существует запрос на это осмысление (тот же «Последний адрес», поиски внуками и правнуками информации о своих репрессированных родственниках, фильмы и книги, связанные с этой темой). Какие вы видите тенденции в том, что касается памяти о репрессиях и вообще о советском прошлом? Насколько закономерна такая «ползучая ресталинизация»? О.Т.: Я думаю, те, кто этим занимается на государственном уровне, не хотят раздражать несчастных людей, которые ходят с портретами Сталина. Эти люди забывают, что не Сталин сделал их жизнь хорошей, а просто они были молодыми и здоровыми. А недавнее неожиданное выступление министра, мне кажется, вообще связано с выборами, оно выглядит как реверанс в сторону КПРФ. К.М.: Как менялись посетители музея за это время? Кто приходит сейчас, какие вопросы задают, чем интересуются? О.Т.: Сначала, когда я стала директором, был большой наплыв: были дети репрессированных, были живы ещё сами репрессированные. Потом, в двухтысячных, был провал — потерянное поколение. Я думаю, это связано с тем, что замордованные в 1990-е годы родители не занимались детьми — они должны были выживать, какое там воспитание… В двухтысячных это были либо экскурсии школьников, либо отдельные люди, которые приходили, но которым было скучно, потому что они мало что понимали, ничего не читали. Сейчас идёт уже другое поколение. С одной стороны, у них нет ни малейшего представления о том, что такое Советскй Союз: я даже попросила экскурсоводов подготовиться, чтобы они объясняли хотя бы то, каким было государственное устройство Страны Советов. С другой стороны, у них есть огромный интерес к этому периоду. Я очень радуюсь, когда вижу этот живой интерес. Многие по-прежнему мало что знают о том времени, но повторюсь: интерес к прошлому огромный. К.М.: То есть раньше они не знали ничего о той эпохе, но у них не было интереса, а сейчас они тоже не знают, но интерес есть? О.Т.: Да, совершенно точно. К.М.: Я хочу спросить ещё о вашей книге «Единственная». Я нашёл её практически случайно: когда в Интернете я искал книги Юрия Трифонова, то на одном сайте среди них была «Единственная». Почему-то она там была от его имени. Я начал читать и довольно быстро понял, что вряд ли это его книга, она не выглядела как книга, которая могла бы быть написана в советское время — о жене Сталина, где сам Сталин в числе главных персонажей, да ещё со множеством жутких деталей, подробностей... Я стал искать информацию и узнал, что это ваша книга. Могу сказать, что на меня она произвела очень большое впечатление. Как у вас появилась идея написать книгу о Надежде Аллилуевой[10], где вы брали материалы для неё? О.Т.: В конце 1990-х годов к нам в музей пришли люди из японской компании NHK, это главная телевизионная компания Японии. Они снимали сюжет об Аллилуевой и им была нужна обстановка того времени, антураж. Пока они снимали, я попросила их дать мне почитать сценарий, и когда я начала его читать, у меня волосы встали дыбом. Это была развесистая клюква. Мне стало обидно, что потом в Японии расскажут эту ахинею. Но человек, который готовил им материал, имел доступ к уникальным архивам, и в ссылках я нашла информацию, где было сказано, сколько абортов она [Надежда Аллилуева] сделала. На меня это произвело трагическое впечатление. Была ещё одна важная вещь: дело в том, что мой отец учился с Надеждой Сергеевной в Промакадемии и очень нежно о ней вспоминал, с оттенком былой влюблённости, даже называл её «Наденька». Вообще он был человеком суровым, такой бывший «братишка», член Центрофлота, революционной организации на Черноморском флоте — и вот это «Наденька» звучало в его устах непривычно нежно. В общем, я стала думать о ней, появился замысел книги. В то время была жива ещё племянница Надежды Сергеевны, Кира Павловна Политковская[11] — чудесная женщина, очень остроумная, весёлая. Я стала общаться с ней. Ещё был жив замечательный человек, сын Светланы [Аллилуевой], Иосиф Григорьевич[12]. Меня познакомили с ним. И если вы помните, в книге есть одна героиня, Александра («Мяка») — это нянька, которая всю жизнь была около Сталина, потом она растила Светлану. Мяка была, наверное, единственным человеком, кто не боялся Сталина (хотя нет, была ещё одна женщина, Евгения Земляницына[13]) и к ней он неплохо относился. Так вот Иосиф Григорьевич был тем человеком, кто взял к себе Мяку, когда она была уже беспомощной и старой, и она прожила у него до своей смерти. Именно Мяка была очень важным источником знаний о жизни в Кремле, о Надежде Сергеевне. Однажды я спросила у Иосифа Григорьевича о тайне смерти Надежды Сергеевны. И он сказал, что эту тайну знала только Мяка. Я говорю: «Иосиф, но ведь наверняка вам Александра рассказывала, что произошло тогда в Кремле, после банкета?» Он очень жёстко ответил: «Это было сказано только мне». И потом добавил, имея в виду Надежду Сергеевну: «Её уже нет, давайте не будем беспокоить её тень». А так он рассказывал много забавных вещей. Например, известно, что все домработницы, няньки, которые работали у Аллилуевых, одновременно обязаны были быть осведомителями. И иногда Мяка неумело врала, например, что ей нужно к зубному. А когда она приходила, то они, будучи остроумными людьми, накрывали стол и говорили: «Ну, давай обмоем твою звёздочку» — а она махала на них руками: «Прекратите!» К.М.: Какая ваша версия смерти Надежды? О.Т.: Там много нестыковок. Но либо он [Сталин] её застрелил, либо это было то, что называется склонение к самоубийству. К.М.: Да, в вашей книге как раз вторая из этих версий. Эти версии, как я понимаю, не общепризнанные… О.Т.: Да, это так. Понимаете, она была «чемодан без ручки» (по выражению Иосифа Григорьевича). Упечь её в психушку — это был бы скандал. Она хотела уйти от Сталина, но она была наивна: она хотела уйти к своей сестре, муж которой, Станислав Реденс[14], был главой НКВД Украины… К.М.: А Иосиф Григорьевич читал эту книгу? О.Т.: Да, она ему понравилась. К.М.: Он ничего не сказал по поводу той версии смерти Надежды, которая показана в книге? О.Т.: Ничего. Был только один разговор об этом, когда он отказался об этом говорить. К слову, Иосиф Григорьевич был очень похож на Надежду, у него были замечательные глаза и персиковый цвет кожи. Он был прекрасный врач и достойный человек. К.М.: Вы изучали архив семьи Аллилуевых? О.Т.: Я сидела в Архиве социально-политической истории, тогда он назывался РЦХИДНИ [Российский центр хранения и изучения документов новейшей истории, сейчас Российский государственный архив социально-политической истории, РГАСПИ – К.М.]. В то время архив не отапливался, некоторые посетители тайно вырывали листы, чтобы потом продать… Я видела архив Аллилуевых с выдранными листами. Однако это касается архива семьи, но не самой Надежды. Архив Надежды Аллилуевой забрал помощник Сталина, Иван Товстуха[15] — единственный человек, которому он доверял. Мне очень помогла Лариса Роговая, сейчас директор ГАРФа, которая тогда работала в РЦХИДНИ. Она видела, как я сижу в нетопленном архиве, голубая от холода, и однажды она позвала меня к себе: «Вот тут лежит дневник Марии Анисимовны» — жены Алёши Сванидзе[16], брата первой жены Сталина». Она сказала: «Ольга Романовна, я вам доверяю, но я вас запру». Это было замечательное чтение. Мария Анисимовна, царствие ей небесное, была очень глупой женщиной и, живя в семье, вела дневник, где писала всё, что видела и думала. Алёша Сванидзе был другом юности Сталина, который и познакомил его с первой женой, Екатериной[17]. В 1930-е Сталин сделал его, кажется, председателем Внешторгбанка, потом он за что-то на него обиделся, Сванидзе арестовали и страшно пытали, требовали, чтобы он письменно попросил прощения у Сталина. Он сказал: «Я не знаю, за что мне просить прощения, я не знаю, в чём я виноват». Следователь в какой-то момент его пожалел, потому что пытки были очень страшные, и написал на листке бумаге: «Напишите. Вас замучают». Он всё равно отказался. Может быть, это семейная легенда, но так рассказала мне Кира — якобы этот следователь потом к ним приходил и это рассказывал. Вот так. А теперь мы должны думать, что Сталин был белый и пушистый… К.М.: Ну, это лишь одна из тенденций, я бы не сказал, что есть тотальная ресталинизация. Мне кажется, есть большой запрос на честный разговор о том времени, на осмысление сталинизма. Например, был фильм Юрия Дудя «Колыма», который набрал огромное количество просмотров, была «Зулейха открывает глаза»… Много есть вещей, которые показывают другую картину. О.Т.: Согласна. Музей истории ГУЛАГа, например, прекрасно работает, получает финансирование, недавно они высадили настоящий райский сад на пустыре. Сад деревьев, привезённых из мест заключения. К.М.: Исследователь памяти Николай Эппле считает, что сейчас существует политика «тотальной преемственности». В том смысле, что «мы не отрицаем никаких событий». Но понятно, что одни события при этом выпячиваются и мифологизируются, а другие остаются в тени. На уровне государства никто не говорит, что репрессий не было, но никто не хочет их осмысливать. О.Т.: Похоже, что да. Я недавно перечитывала «Бориса Годунова», и там есть такая фраза: «Вины отцов не до́лжно вспоминать». Правда, она принадлежит Лжедмитрию, самозванцу, не очень светлому, но и неглупому персонажу. К.М.: В вашей книге очень много ярких мест, например, грубость Сталина, мат, истории про плевки на стену, диалоги между ним и Надеждой. Где там грань между документальным и художественным? Есть ли что-то, что является плодом воображения? О.Т.: История про плевки реальная. Он харкал на стену, доводя её до слёз. Об этом мне как раз говорила Кира Павловна. Вообще, вся семья Аллилуевых была очень закрытой, выспросить у них какую-то живую деталь было очень трудно. Казалось бы, столько лет прошло! Может быть, они клятву друг другу дали?.. Но получилось так, что мы подружились с Кирой Павловной — очень искренним и обаятельным человеком. Я полюбила её и старалась ей помогать. Например, я её возила на своей машине на дачу. И Бог вознаградил меня. Я заметила, что она боится скорости. А когда мы ехали, то, конечно, разговаривали: о самой Кире, о её матери Евгении Земляницыной, как и Кира, прошедшей лагеря. Евгения не боялась Сталина, подшучивала над ним. У них был короткий роман, потом он хотел, чтобы она заменила Надежду Сергеевну… Когда началась война, семью Аллилуевых перевезли в Куйбышев, и Сталин сказал ей: «Теперь ты будешь главой, бери на себя все заботы, езжай в Куйбышев». Женя сказала: «Да нет, у меня своих пятеро, я поеду в Омск». Она отказалась и подписала себе приговор. (Причём у них со Сталиным день рождения был в один день, 21 декабря, и в этот день, в 1947 году, её арестовали — чтобы она поняла «месседж». Но это другая история!) Так вот, про Киру Павловну: я заметила, что она трусит, когда я быстро еду, и стала задавать ей вопросы, прибавляя скорость. Тогда она теряла бдительность. Именно в этот момент она рассказала мне про плевки. К.М.: Но откуда она сама это знала? О.Т.: Она была маленькой девочкой, когда семья Аллилуевых жила в на даче в Зубалово. У меня в книге есть история про бильярд: они играли в бильярд, и тот, кто проиграл, должен был лезть под стол. Один раз Сталин должен был лезть под стол, он отказался: «Пусть Кирка лезет». А она — ей было лет семь — сказала: «Чего это я должна лезть, ты проиграл, ты и полезай». Я думаю, про плевки ей говорила мать, Евгения, уже после возвращения из лагеря. Конечно, когда она вернулась, у неё были очень близкие отношения с дочерью. Семь лет Евгения отсидела в одиночке, она практически разучилась говорить, у неё атрофировались лицевые мышцы... А когда заговорила, то сказала с оттенком гордости: «А всё-таки он меня выпустил!». Кира сказала: «Мама, он подох давно». Но у неё, у Жени, был этот оттенок гордости — что, мол, он свою любовь к ней так проявил. Женщина остаётся женщиной… К.М.: Да, такие истории удивительны, такая смесь житейского и трагичного. Из таких деталей всё и складывается. О.Т.: Конечно! Это было счастье, что я успела с Кирой Павловной так пообщаться. Она была замечательной женщиной. К.М.: Есть ли в книге что-то, что полностью выдумано? О.Т.: История с Руфиной, однокурсницей Надежды Сергеевны. Никакой Руфины не было. Конечно, история отношений Надежды с Кировым полностью выдумана. Я знала, что Надежда один раз уезжала от Сталина в Ленинград. Подумала, что, вполне возможно, Киров[18] как-то пытался её опекать. Идейная близость Руфины и Рютина[19] — тоже выдуманная деталь. Конечно, Надежда была знакома с Рютиным, она могла даже знать о его «платформе», она могла читать какие-то материалы, по крайней мере, в Промакадемии об этом документе знали. Но вряд ли Надежда в ней как-то могла участвовать. Доказательств этому, по крайней мере, никаких нет. Но я знаю со слов Иосифа Григорьевича, что сразу же после смерти Надежды Сталин вызвал Товстуху и сказал: «Забери архив». Видно, он ему очень доверял, поскольку в архиве могло быть много интересного. Так или иначе, с тех пор архив бесследно исчез. Товстуху Сталин сделал директором Института Маркса-Энгельса-Ленина. А Рютин был реабилитирован очень поздно, уже в самом конце советской эпохи. Я отыскала его родственницу, она много мне рассказывала, показала дом, где он жил, когда был секретарём Краснопресненского района. Вообще, я настолько вошла в эту тему, что когда проезжаю мимо этих мест, смотрю на этот дом, мне кажется, что я всех их знала. К.М.: Спасибо огромное. Я очень рад, что это интервью произошло. О.Т.: И вам спасибо! Olga Trifonova: "The main thing in an artwork is mystery and distance" The interview considers several topics, such as the heritage of Yuri Trifonov and the difficulties with the reedition of his books; the emergence of the museum "The House on the Embankment" and the work of Olga Trifonova as its director; Olga Trifonova's book "She, the one", dedicated to the story of Nadezhda Alliluyeva. Keywords: Yuri Trifonov, the House on the embankment, Yuri Slezkine, Joseph Stalin, Stalinism, Nadezhda Alliluyeva, historical memory [1] Сергей Алексеевич Баруздин (1926-1991) — советский писатель и поэт, редактор; В 1957-1965 годах секретарь правления Союза писателей РСФСР, с 1967 года — Союза писателей СССР, в 1966-1991 главный редактор журнала «Дружба народов» [2] Жан Жионо (1895-1970) — французский писатель [3] Татьяна Аркадьевна Смолянская (1911-2003) — редактор, журналист. [4] Ральф Шрёдер (1927-2001) — литературовед, редактор. В сентябре 1957 в ГДР года он был арестован, приговорен к десяти годам лишения свободы как глава «партийно-подрывной группы». На встрече славянских литературоведов в Лейпциге в марте 1959 года диссертация Ральфа Шредера была осуждена как «пересмотр теории социалистического реализма». В 1964 году он был освобожден по общей амнистии. Впоследствии был редактором ряда произведений советской литературы, Шредеру удалось продвинуть немецкоязычные публикации произведений ряда советских авторов, в том числе Юрия Трифонова. [5] Книга Юрия Слёзкина «Дом правительства» рассматривает появление революционного движения, его эволюцию и перерождение. Центральным символом книги оказывается Дом правительства, построенный в 1931 году и предназначавшийся для партийной советской элиты — Юрий Слёзкин анализирует судьбы жителей этого дома, среди которых было много старых большевиков. Этот анализ даёт возможность выстроить картину того, как менялись партия большевиков и идеология большевизма. Дом правительства получил неофициальное название «Дом на набережной», по названию произведения Юрия Трифонова, который в детстве жил в этом доме. [6] В книге Юрий Слёзкин фактически рассматривает большевизм как апокалиптическую секту. Апокалиптический милленаризм, по определению самого Слёзкина, это вера в то, что мир несправедливости и угнетения кончится в результате катастрофического насилия при жизни нынешнего (или, самое позднее, следующего) поколения (см. https://www.corpus.ru/press/urij-slezkin-svoej-knige-dom-pravitelstva.htm). В книге «Дом правительства» Слёзкин сопоставляет большевиков с различными сектами такого рода, находя в их устройстве много общего. [7] Тамара Андреевна Тер-Егиазарян (1908-2005) — основательница и первый директор (в 1989-1998) музея «Дом на набережной», жительница дома с 1931 года. [8] Николай Петрович Каманин (1908-1982) — советский лётчик, генерал-полковник авиации, участник операции по спасению экспедиции парохода «Челюскин» (1934); в 1960-1971 один из руководителей подготовки советских космонавтов. В 1937-1982 жил в Доме на набережной. [9] Речь идёт о высказывании С.В. Лаврова, сделанном в Волгограде во время встречи с ветеранами Великой Отечественной войны: «Я абсолютно согласен с тем, что историю нельзя трогать. Кстати, нападки на Сталина как на главного злодея, сваливание в одну кучу всего, что он сделал в довоенное время, во время, после войны – это ведь тоже часть той самой атаки на наше прошлое, на итоги Второй мировой войны» Цит.по: ТАСС «Лавров: нападки на Сталина как на главного злодея — часть атаки на наше прошлое» https://tass.ru/obschestvo/12252695 [10] Надежда Сергеевна Аллилуева (1901-1932) — жена Иосифа Сталина (в 1918-1932), дочь революционера Сергея Яковлевича Аллилуева (1868-1945). В 1917 году после возвращения из ссылки Сталин некоторое время жил в квартире Сергея Аллилуева, с семьёй которого уже был знаком. Брат Надежды — Павел Аллилуев (1894-1938), участник Гражданской войны, военный деятель. Внезано умер в рабочем кабинете 2 ноября 1938. [11] Кира Павловна Политковская (Аллилуева, 1919-2009) — дочь Павла Аллилуева и Евгении Земляницыной, актриса. В январе 1948 арестована (вскоре после ареста своей матери), отправлена в ссылку в г. Шую, освободилась в 1953. [12] Иосиф Григорьевич Аллилуев (1945-2008) — кардиолог, доктор медицинских наук, заслуженный деятель науки РСФСР. Сын Светланы Аллилуевой (1926-2011), внук Надежды Аллилуевой и Иосифа Сталина. [13] Евгения Александровна Аллилуева (Земляницына, 1898-1974) — жена Павла Аллилуева. В 1947 была обвинена в отравлении мужа (спустя девять лет после его смерти). Была проведена эксгумация, которая не обнаружила следов яда, но это не повлияло на исход дела. Земляницына провела шесть лет в одиночной камере, освобождена в 1954. Евгения Земляницына является одной из героинь книги Юрия Слёзкина «Дом правительства». [14] Станислав Францевич Реденс (1892-1940) — деятель советских спецслужб (ВЧК-ОГПУ-НКВД) с 1918 года, с 1919 — на руководящей работе; с июля 1931 по февраль 1933 — полпред ОГПУ по Украинской ССР — председатель ГПУ УССР. Один из организаторов «Большого террора» в Москве и Подмосковье. Был одним из организаторов сфабрикованного процесса над Зиновьевым и Каменевым, также процесса по делу Рютина. Один из организаторов репрессий в РККА в 1937—1938 годах. Арестован в ноябре 1938, расстрелян. [15] Иван Павлович Товстуха (1889-1935) — революционер, с 1921 — заведующий секретариатом И.В. Сталина, впоследствии, занимая разные должности, оставался одним из наиболее близких к Сталину людей. Дочь Товстухи, Татьяна Ивановна, сотрудник музея «Дом на набережной», автор мемуаров «Дом на набережной: люди и судьбы» [16] Мария Анисимовна Сванидзе (1889-1942) — жена Алёши (Александра) Сванидзе. Арестована в 1939 и приговорена к восьми годам лишения свободы за то, что «скрывала антисоветскую деятельность своего мужа, вела антисоветские разговоры, осуждала карательную политику Советской власти и высказывала террористические намерения против одного из руководителей Коммунистической партии и Советского правительства». Расстреляна. Александр (Алёша) Сванидзе (1886-1941) — старый большевик, революционер, брат первой жены Сталина, Екатерины. В 1921-1922 – народный комиссар финансов ЗСФСР (Закавказской советской федеративной социалистической республики, частью которой была Грузия), в 1924-1935 — советский торговый представитель в Германии. В 1935-1937 – заместитель председателя правления Внешторгбанка СССР. Арестован в 1937, расстрелян. [17] Екатерина (Като) Семёновна Сванидзе (1885-1907) — первая жена И.В. Сталина (в 1906-1907). [18] Сергей Миронович Киров (Костриков) (1886-1934) — революционер, советский государственный деятель, Первый секретарь Ленинградской партийной организации (в 1927-1934). Убит 1 декабря 1934 в коридоре Смольного, недалеко от рабочего кабинета. Убийство Кирова было использовано Сталиным как повод к началу политики государственного террора. [19] Мартемьян Никитич Рютин (1890-1937) — советский политический деятель, с 1927 кандидат в члены ЦК ВКП(б). В 1928, не приняв идею индустриализации, поддержал Николая Бухарина и «правую оппозицию», которая считала преждевременным свёртывание НЭПа. В октябре 1930 исключён из партии «за предательски-двурушническое поведение и попытку подпольной пропаганды право-оппортунистических взглядов», снят с должности руководителя «Союзкино», которую занимал с марта 1930. В ноябре 1930 арестован по обвинению в антисоветской агитации, но освобождён в январе 1931. Вскоре после освобождения вместе с несколькими старыми большевиками создал нелегальную организацию «Союз марксистов-ленинцев», имевшую цель противостоять диктатуре Сталина, написал несколько текстов, раскрывавших его идеи. Арестован в 1932, приговорён к десяти годам тюремного заключения. В 1936 произошёл пересмотр дела Рютина в связи с начавшимися процессами против Льва Каменева и Григория Зиновьева. Рютин приговорён к расстрелу 10 января 1937, расстрелян в тот же день.

  • Прозуменщиков М.Ю.: «Хрущев – это классический пример правоты знаменитой фразы: хотели как лучше...

    Прозуменщиков М.Ю.: «Хрущев – это классический пример правоты знаменитой фразы: хотели как лучше, а получилось как всегда» Н. С. Хрущев (1984-1971) Личность Никиты Сергеевича Хрущева и связанная с ним эпоха в истории нашей страны – тема беседы А. Стыкалина с заместителем директора Российского государственного архива новейшей истории Михаилом Юрьевичем Прозуменщиковым. 50-летие смерти Н.С. Хрущева дало повод оценить его роль в истории страны в полувековой ретроспективе. В беседе двух историков личность Хрущева и его деятельность предстают в преломлении архивных документов. Ключевые слова: Никита Сергеевич Хрущев, руководство КПСС после Сталина, эпоха оттепели, XX съезд КПСС, десталинизация, внешняя политика СССР, Берлинский кризис, Карибский кризис, Дуайт Эйзенхауэр, Джон Кеннеди. 50th anniversary of the death of N.S. Khrushchev gave a reason to assess his role in the history of the country in a 50-year retrospective. In a conversation between two historians, the personality of Khrushchev and his activities are presented in the refraction of archival documents. Key words: Nikita Sergeevich Khrushchev, the leadership of the CPSU after Stalin, the Thaw era in the history of the USSR, the 20th Congress of the CPSU, de-Stalinization, USSR foreign policy, the Berlin crisis, the Cuban missile crisis, Dwight Eisenhower, John F. Kennedy. А.С. Михаил Юрьевич, документы Вашего архива объемлют всю хрущевскую эпоху, раскрывают механизмы принятия всех сколько-нибудь важных решений (как внешнеполитических, так и внутриполитических) и их проведения в жизнь. Более того, пожалуй, не менее половины реализованных Вами к настоящему времени издательских проектов (Вы упомянете некоторые в ходе нашего разговора) отражают именно эту эпоху. Давайте начнем с самого начала, с первых месяцев после смерти Сталина. Насколько была велика, судя по Вашим документам, личная роль Н.С. Хрущева в недопущении Берии к власти и его последующем устранении? М.П. Начнем с того, что Хрущев после смерти Сталина ощущал себя несколько отодвинутым от власти, потому что ему предложили лишь, что называется, «заняться» КПСС, т.е. партийными делами, при том что Сталин в последние годы жизни партийные дела убирал в сторону, на второй план, тогда как центр тяжести перенес на государственные органы, на правительство. Поэтому Хрущев себя чувствовал несколько обделенным, ведь в последние годы при Сталине он неизменно входил в пятерку самых главных, самых влиятельных руководителей, находившихся в окружении вождя, среди его приближенных. И естественно, здесь Никита Сергеевич со всей своей хитростью, со всей своей смекалкой потихонечку начал, зарабатывая себе очки, просто отодвигать в сторону тех деятелей сталинского времени, которых он считал наиболее опасными и которые реально могли составить ему серьезную конкуренцию. И среди этой пятерки он воспринимал как самого главного, самого опасного конкурента, конечно, Берию. Поэтому он все свои силы, все свои старания, все свои интриги направил на то, чтобы устранить в первую очередь именно Берию. Я не знаю, насколько он с самого начала хотел устранить его обязательно физически, стремился расправиться с ним именно так, как в конце концов получилось, но во всяком случае Берия был, бесспорно, самый опасный конкурент и Хрущев это прекрасно понимал. Потому что остальные – и Маленков, и Каганович… А.С. и даже Молотов М.П. Даже Молотов – они все были менее опасны. Молотов в последний год жизни Сталина, как мы знаем, вместе с Микояном оказался в серьезной опале, но он все же обладал довольно большим влиянием, при этом Молотов, я бы сказал, был не интриган и, как правило, исходил из принципа: раз партия сказала, надо следовать линии партии. А Берия был, конечно, интриган и вообще очень сильный и опасный противник и я думаю, что Н.С. Хрущев использовал все свои способности для того, чтобы его устранить. А.С. Хотя Хрущев иногда любил разыгрывать из себя простака, факты говорят о другом, о том, что это был политик очень амбициозный, жёсткий, прекрасно ориентировавшийся в коридорах властной системы, человек с хорошим чутьем и, что называется, с железным кулаком. Вспомним, как уже в начале 1955 г. он сумел добиться освобождения Маленкова от обязанностей премьер-министра, а через несколько месяцев, летом, использовал начавшееся сближение с титовской Югославией для нанесения первого удара по «скептику» Молотову. Насколько явно прослеживается в документах этого так называемого периода «коллективного руководства» стремление Хрущева не только усилить собственную личную власть, но и перенести центр тяжести в принятии ключевых решений с государственных (в частности, совминовских) органов на партийные? М.П. Ну во-первых, давайте вспомним, что у Хрущева был довольно большой опыт партийно-государственной работы, потому что еще в 30-е годы он и Москвой руководил, как известно, и Московской областью, потом Украиной с 1938 года, т.е. у него был накоплен этот немалый опыт и когда он оказался после смерти Сталина руководителем партии, он стал опираться прежде всего на партийные структуры, чтобы таким образом поднять свой авторитет. Потому что партия, как я уже говорил, оказалась к тому времени немножко задвинутой. А что касается периода, наступившего в 1953 г., то можно даже привести такой пример. Вот в том же 1954 г. начали сокращаться квоты, которые выделялись на государственных чиновников, номенклатуру, тех, кто в нее входил, т.е. сокращалось количество номенклатуры, но это совсем не касалось партийных функционеров. Напротив, в то время, когда шло сокращение государственного аппарата, количества работников правительственных органов, одновременно продолжалось увеличение партийных органов, расширение партноменклатуры. Становилось больше партийных секретарей, они получали несколько бóльшую зарплату, больше пособий. Не только в центре, где это было не так заметно, но прежде всего на местах, по всей стране. Именно на местах партийные органы в это время почувствовали свою значимость и увидели именно в лице Хрущева свою поддержку. И Хрущев в этом случае сделал всё очень грамотно. Причем, хотя это было на первый взгляд незаметно, но в действительности партия – постепенно, постепенно – снова возрождалась, ее аппарат становился всё сильнее и сильнее, и партия начинала контролировать те органы, которые раньше не могла. Например, вместе с ликвидацией Берии ликвидируется МГБ, образовали комитет (КГБ), хотя и при Совмине, но всё время говорили, что комитет этот должен быть под контролем партии, и что нельзя выпускать карательные органы из рук партии, т.е. постепенно Хрущев на всех направлениях возрождал политику, отдававшую приоритет партийному руководству – зная, что эти люди, в партаппарате, могут его поддержать, поскольку видят в нем свою опору. А.С. Это проявилось ведь и при попытке его отстранения в 1957 г., местные партийные секретари были на его стороне тогда. М.П. Да, т.е. Хрущев все больше заручался поддержкой партаппарата и в то же время он постепенно убирал, точнее, отодвигал более слабых своих соперников. Маленков вроде бы после смерти Сталина был первым человеком в стране как глава Совмина, но его постепенно, очень аккуратно отодвинули А.С. Раскритиковали на пленуме в январе 1955 г. И дело не только в его последовательной линии на развитие легкой промышленности, производства предметов потребления, которую сочли несвоевременной – когда встал вопрос о вступлении ФРГ в НАТО и у нас в ответ решили снова начать вооружаться. Цеплялись за отдельные его высказывания, в том числе об угрозе ядерной войны, Хрущев обвинял его в пацифизме и т.д., искал любой повод для публичной критики. М.П. Его вскоре передвинули из председателей Совета министров в обычные министры. Причем и в Президиуме ЦК пока оставили. А через полгода то же самое произошло с Молотовым, ведь было совершенно понятно, что Хрущев и Молотов не сработаются вместе. А.С. Да, это становится совершенно очевидным, когда читаем некоторые записи заседаний Президиума ЦК, выполненные В. Малиным и вошедшие в первый том подготовленного в Вашем архиве известного трехтомника «Президиум ЦК КПСС. 1954 – 1964». М.П. Хрущев и Молотов были совершенно разные люди. Это проявилось, как только Хрущев стал претендовать на руководство страной. Причем Хрущев не мог руководить Молотовым как министром иностранных дел по линии правительства, не будучи главой Совмина, но вот по партийной линии он совершенно спокойно мог им руководить. Кстати, в наших документах есть такая любопытная деталь, она, может быть, бросается в глаза исследователям: когда Молотов занимал пост министра иностранных дел, в ЦК КПСС поступало из МИДа довольно мало документов, а в основном всё, что касалось внешней политики, оседало там, в МИДе. Вот возьмем международный отдел ЦК в нашем архиве, опись 28, она не очень-то большая, а как только Молотова отодвинули, пришел Шепилов… А.С. Это было в конце мая 1956 года. Молотова убрали из МИДа перед тем, как в Москву приехали югославы во главе с Тито, он как раз накануне перестал быть министром. Это был жест в адрес Тито. М.П. Действительно, югославы сыграли здесь свою роль, это хорошо видно из нашего двухтомника «СССР и Югославия. Встречи и переговоры на высшем уровне», в подготовке которого Вы принимали активное участие. Но возвращаясь к теме документов. Если мы посмотрим 1956 – 1957 годы, увидим, что в это время резко увеличивается объем документации, поступающей из МИДа в ЦК, и не случайно в начале 1957 г. происходит разделение международного отдела ЦК на два отдела, возникает самостоятельный отдел, занимающийся социалистическими странами. А.С. И поставили во главе Андропова, проявившего, скажем так, себя в Венгрии в 1956 году… М.П. Да уж, мы знаем. А.С. К этому времени поняли, что социалистические страны требуют самостоятельного отдела ЦК. Слишком много проблем с ними связано. Это ведь и венгерские события показали. М.П. Т.е. количество документов настолько возросло, что один отдел уже не справлялся. И это все стало происходить уже после ухода Молотова, после того, как его, так сказать, убрали из МИДа. Опять же, Молотова убрали из министров иностранных дел, но, будучи некоторое время в другой должности, он оставался членом Президиума ЦК до июня 1957 г. А.С. Ничего не могли сделать. Хрущев не обладал пока еще таким влиянием, чтобы совсем их убрать. Для начала они должны были подставиться. И вот подставились в 1957 г. М.П. Да, они должны были подставиться, а Хрущев должен был иметь уже солидную поддержку, которой мог бы воспользоваться в этот непростой момент. А.С. Еще в начале этого столетия Ваш архив выпустил под Вашей редакцией фундаментальное издание материалов XX съезда КПСС, куда вошли и документы, отражающие отклик на съезд – как в СССР, так и за рубежом. В связи со знаменитым выступлением Хрущева о культе личности на закрытом заседании в последний день работы съезда, 25 февраля, можно ли говорить, что как для Хрущева, так и для других членов высшего партийного руководства именно чувство страха, что придется отвечать за содеянное, было главной движущей силой, заставившей заняться разоблачением «культа личности»? И можно ли также говорить о каком-то противодействии некоторых членов Президиума этому выступлению Хрущева с разоблачением Сталина? М.П. В принципе да. Перед XX съездом, когда обсуждался этот вопрос, те же Каганович, и Ворошилов, и Молотов – они всё время говорили, что надо аккуратно, аккуратно, чтоб не выплеснуть, как говорится, вместе с водой ребенка. Но нужно учесть один такой нюанс: когда готовились к XX съезду, вернее к докладу вот этому, о культе личности, главный упор ведь первоначально делался именно на репрессиях. Только репрессии и как бы… А.С. Причем репрессии в основном против своих, против партийно-государственной номенклатуры. По которой Сталин сильный удар нанес. М.П. Да. И в начале февраля 1956 г. при обсуждении на Президиуме никто не думал, что окончательный вариант доклада будет так сильно расширен – в нем Хрущев Сталина начал уже вовсю обвинять и в плохой подготовке страны к войне, и в неумении руководить страной и т.д., и т.п. А.С. Да, этого уже не хотели. Перегнул. М.П. Этого никто не ждал, этого не хотели, Хрущев явно вышел за те рамки, которые были изначально установлены. И я думаю, что если бы изначально было задумано так, как в конце концов получилось, то скорее всего была бы гораздо более сильная оппозиция и более решительно выступали бы эти члены Президиума, которые сказали бы: нет, не надо. А так… А.С. Обсуждение ведь отражено в малинских записях Президиума ЦК. М.П. Там отражено, что выступала где-то половина членов Президиума, кто-то более твердо, а кто-то аккуратно: ну давайте все-таки подумаем, в какой форме об этом сказать, как выступить. И собственно говоря, до последнего момента, до открытия съезда даже не было принято решение, а когда это выступление будет и кто будет выступать. А.С. Знаю из источников, что даже кандидатура П. Поспелова называлась в качестве докладчика, а он не был членом Президиума ЦК, только секретарем ЦК. М.П. Хрущев ведь тоже крутил, хотя он, конечно, с самого начала понимал, что именно он будет выступать, но играл такую своеобразную игру, что он якобы еще не знает, кто будет выступать… На самом деле всеми ими руководил, конечно, страх. А.С. А ведь тот же Хрущев что делал на Украине и раньше еще в Москве, его фамилия стоит под сколькими расстрельными списками. М.П. У них у всех были руки в крови, пусть в разной степени, но у всех. Поэтому все они понимали, что в зависимости от того, как повернется на съезде разговор, каждый из них может оказаться виновным. А.С. Известно, что, выступив с разоблачением сталинских преступлений, Хрущев поставил в тяжелое положение лидеров «братских» компартий (не только восточноевропейских, но и западных), долгие годы занимавшихся апологетикой Сталина и проводивших в жизнь многие его внешнеполитические решения (а в Восточной Европе насаждавших режимы сталинского типа). Было ли для иностранных коммунистов, присутствовавших на съезде, полной неожиданностью то, что произойдет в его последний день? И в какой мере сохранились в Ваших архивных документах следы состоявшегося в Москве в те дни совещания компартий, на котором бы обсуждались некоторые перемены стратегии и тактики коммунистического движения? М.П. Вы знаете, таких следов осталось крайне мало. Поэтому неизвестно, может быть, что-то и говорилось, но говорилось очень, так сказать, легко, поверхностно… А.С. Насколько знаю, потому что специально занимался роспуском Коминформа, там вопрос о будущем Коминформа оказался в центре внимания, предлагали распустить, говорили о том, что неэффективен и т.д. М.П. Да, речь шла в общем о коммунистическом движении, о его направлениях, каким оно должно быть, о формах работы, но вот о том, что предполагался такой сильнейший удар по Сталину и что будет резкий поворот вот такой – этого не было сказано нигде. И то, что произошло, стало для приехавших на съезд иностранных коммунистов абсолютным шоком. А.С. Это и мемуары показывают, Ракоши, например, публиковавшиеся у нас в «Историческом архиве» в конце 1990-х. М.П. У нас есть одна такая зацепка, о том, что присутствовавшему на съезде во главе китайской делегации маршалу Чжу Дэ за день или за два опять же только намекнули, что может быть вот такой поворот. А так узнали о произошедшем только потом, их же не было никого (я имею в виду иностранных коммунистов) на этом заседании. А.С. Ну вот было съездовское выступление Микояна, где он бросил такой пробный камешек, дал понять, что что-то будет. М.П. Это так, но опять же, выступление Микояна было такое, как бы сказать, аккуратное. А.С. Да, он все аккуратно делал. М.П. Это уж точно. Поэтому, естественно, никто не мог себе такого представить. И для всех это был, повторюсь, абсолютный шок. А.С. Хрущев был человеком хотя и с живым умом и прекрасной памятью, но малообразованным. За его плечами были 4 класса церковноприходской школы и уже в зрелые годы, в начале 30-х, полтора года учебы в Промыщленной академии, где он хотя и слушал лекции профессоров старой закалки, но, будучи парторгом, не мог, конечно, уделить слишком много времени учебе. Как эта недостаточная образованность сказывалась на его аппаратной работе – ведь надо было читать и подписывать бумаги, выступать с отчетами, формулировать партийные постановления. В какой мере ваши документы отражают его непосредственное участие в подготовке съездовских постановлений и Программы КПСС 1961 г.? М.П. Вы знаете, он, конечно, был, как таких называют, самородок. Он действительно очень хорошо всё схватывал, он хорошо воспринимал и перекладывал это всё. Просто беда в том, что в свое время он слишком рано начал подниматься вверх, и вот эта неконтролируемость самородка – она сказалась на всей его деятельности. А что касается его участия в подготовке документов – его следы видны. При том, что он сам плохо писал. Он говорить мог великолепно, а писать не мог. А.С. Кто-то из архивистов, помню, рассказывал, как однажды в резолюции слово «ознакомиться» написал с двумя буквами Ц. М.П. Что-то подобное можно себе представить. Но при этом у нас хранится очень большое количество его надиктовок, что-то опубликовано в подготовленном нами двухтомнике «Н.С. Хрущев. Два цвета времени». Он везде, и находясь в отпуске, и где-нибудь в командировке (а ездил он, как мы знаем, много), диктовал, причем по самым разным вопросам. Т.е. он держал все это в голове. А.С. Многое ведь публиковалось и в то время. В «Правде», в «Коммунисте». М.П. Да, это всё было и те же Программа и Устав партии, которые на XXII съезде были приняты – там совершенно отчетливо видны какие-то следы того, что он предлагал. И в Устав партии, особенно с учетом опыта июня 57 г., он хотел внести некоторые изменения. И в Программе партии, это совершенно очевидно, нашли отражение какие-то хрущевские предложения, уточнения, замечания, которые он не писал, но он их диктовал, а потом редактировал. Поэтому в принципе он принимал участие, его следы остались, они есть. А.С. Хрущев был человеком темпераментным, увлекающимся, склонным к экспериментам. С одной стороны, это наверно не самое плохое человеческое качество, но с другой, создавало не раз проблемы не только его ближайшему окружению, но и всей стране. Как это сказывалось на внешней политике? Можно ли говорить о том, что некоторые его спонтанно принятые решения сильно осложняли работу отечественных дипломатов? (за примерами тут далеко ходить не надо, вспомним хотя бы срыв в мае 1960 г. долго готовившегося парижского саммита после известного первомайского инцидента с американским самолетом-разведчиком, сбитым в небе над Уралом). И в какой мере спонтанным ходом Хрущева явилось решение соорудить в августе 1961 г. Берлинскую стену? Сохранились ли какие-то документы об этом? А с другой стороны, можно ли говорить о том, что в условиях опасного для человечества Карибского кризиса Хрущев, напротив, на каком-то этапе проявил как раз несвойственную ему сдержанность? М.П. Что касается Берлинской стены, то не совсем это было спонтанное решение, скорее надо говорить о другом, о том, результатом чего стала Берлинская стена. Вспомним, как еще в ноябре 1958 г. Хрущев выступил с ультиматумом, потребовав в течение полугода заключения мирного договора с Германией. В противном случае обещал подписать отдельный мирный договор с ГДР, с которой западные державы не имели дипломатических отношений. И переложить на ее правительство ответственность за обеспечение особого статуса Западного Берлина и гарантий доступа западных держав в эту часть города. А ведь де-факто Западный Берлин функционировал как часть территории ФРГ, хотя это и не признавалось Советским Союзом. Возник острый конфликт, который мог и к войне привести. Вот это был абсолютно спонтанный ход, на который никто не знал, как реагировать, и в том числе наши не знали. А.С. Потом долго разгребали. М.П. Потом еле-еле распутали. Микоян ездил в Америку договариваться и все это приходилось как-то спускать на тормозах, иначе мы просто оказывались в дурацкой ситуации: сказали «полгода», а полгода прошло и ничего нет. И вот позже, через три года, проявились отголоски этого заявления по Берлину. Причем ведь помним, что Хрущев не сумел встретиться с американцами в мае 1960 года и обговорить с ними берлинские проблемы из-за ситуации, возникшей вследствие сбитого лётчика Пауэрса. Потом в Вене в 1961 году состоялась совершенно безрезультатная встреча с Кеннеди, а на Хрущева в тот же момент давил Ульбрихт, это тоже нужно учитывать. Ульбрихт ему всё время говорил: вы нам ничем не помогаете, хотя вы обещали, у нас народ бежит на Запад. Так что проект создания этой стены, видимо, уже существовал заранее, может быть с 1960 года, и вот эта идея просто была в августе 1961 г. реализована. И при том, что, конечно, был крик, шум, реализация этой идеи в чем-то позволила обеим сторонам (Советскому Союзу и Западу) выйти из положения, всё это отодвинуть на какое-то время, найти временное, частичное решение проблемы. Вроде сложилась ситуация, когда, что называется, и волки сыты, и овцы целы. Но, конечно, вот эта спонтанность Хрущева, его иногда какие-то неожиданные заявления – они создавали подчас серьезные проблемы. Вот Карибский кризис. Решение разместить ракеты на Кубе было спонтанным. Наверно, насчет американских ракет в Турции можно было и как-то по-другому договариваться с американцами. Причем мы же ведь до последнего врали – уже ракеты стояли, а мы: нет, ничего там нет, никаких ракет. И вот тут он в определенный момент осознал, что всё это может плохо кончиться, что мир висит на волоске – и кстати, во многом из-за очень жесткой позиции американцев. Мне кажется, что Хрущев просто не ожидал, что американцы, Кеннеди пойдут здесь до конца. А.С. Да, это все-таки была их сфера влияния. Что там расстояние-то – от Кубы до Флориды. М.П. Да, и у нас есть документы, которые как раз Хрущеву клали на стол, о том, что был проведен в Америке незадолго до Карибского кризиса опрос о том, согласны ли Вы на мировую войну ядерную или считаете возможным жить при коммунизме, и 75-80% американцев сказали: мы готовы воевать. То есть они готовы были идти до конца. И Хрущев, в свою очередь, тут увидел, что это может кончиться очень плохо. А.С. Мы знаем, что мифотворчество пышным цветом цветет не только у нас, но и в других странах. Это касается и США. В этом году мне неожиданно попалась информация о том, что в американских СМИ, причем кто-то из людей близких истеблишменту, пытается оживить старый и в общем давно скомпрометированный миф о причастности Москвы к убийству Дж. Кеннеди. Вам приходилось заниматься венским саммитом 1961 г., публиковать связанные с ним документы РГАНИ в сборнике «Венский вальс холодной войны». А как бы Вы охарактеризовали личные отношения Хрущева и Кеннеди? С кем было легче работать Хрущеву – с Эйзенхауэром, с которым он много общался осенью 1959 г. при посещении Америки, или с Кеннеди, которого он, может быть, где-то недооценил, считая слишком молодым и неопытным? М.П. Лично у меня полное ощущение и из документов это тоже видно, что ему все-таки было проще общаться с Эйзенхауэром – и возраст примерно один, и оба воевали, могли обмениваться воспоминаниями. Да, Кеннеди тоже воевал, но, конечно, в другом качестве. И поэтому у Хрущева и Эйзенхауэра находилось больше общих тем для разговоров, они даже и о внуках говорили. А Кеннеди Хрущев действительно недооценил, подумал, что вот пришел молодой мальчишка, которого он как опытный политик может легко, как говорится, задавить. Это проявляется и в документах, и в его выступлениях. И он был даже как-то немножко обескуражен, когда увидел, что этот мальчишка проявляет упорство, твердость. Но при этом я, конечно, совершенно не думаю о какой бы то ни было советской причастности к устранению Кеннеди. Это глупость полнейшая, тем более что фактически после того, как разрешился Кубинский кризис, у нас с американцами наладились более-менее нормальные отношения, и мы как раз в том же 1963 г., летом, подписали с англичанами и с американцами договор очень важный о прекращении испытаний ядерного оружия в трех средах. Китайцы, кстати говоря, решили, что этот договор направлен прежде всего против них, потому что им не дают доделать собственную атомную бомбу, всё это повлияло и на ухудшение наших отношений с Китаем. Но, как бы то ни было, и Хрущев, и Кеннеди пошли на то, чтобы договор был подписан. А.С. Так что отстранение Кеннеди было для Москвы совершенно несвоевременным М.П. Абсолютно. Москве это совершенно не нужно было. Тем более что во всех документах, которые приходили и ложились на стол Хрущеву, прослеживается мысль, что Кеннеди был для Советского Союза предпочтительнее, чем его вице-президент Л. Джонсон, ставший потом президентом, – ставленник консервативного Юга, с которым гораздо труднее было выстроить отношения. Так и получилось. А.С. Да, и война во Вьетнаме это показала. М.П. Так что устранять в этот момент Кеннеди – это было бы верхом нелепости. А.С. Поговорим теперь о финальном эпизоде в политической биографии Хрущева, о его отстранении. Мы знаем, что в июне 1957 г., проявив не только мастерство аппаратчика, но и политическую волю и смелость, Хрущев сумел предотвратить свое падение, отстранение от власти. А в октябре 1964 г. не сумел. Что случилось с ним за эти годы? Постарел? Утратил к этому времени чувство реальности и почву под ногами, витая в облаках со своими волюнтаристскими прожектами? Или прежде всего дело в утрате поддержки тех, на кого он мог опереться в 1957 г.? М.П. Мне кажется, тут всё вместе. С одной стороны, он действительно уже постарел и стал чувство реальности немножко утрачивать, возомнил, что он, давно сидя наверху, уже всё может, но и поддержу он утратил тоже. Сначала его поддерживали и, в частности, как мы говорили, поддерживал партийный аппарат, а потом партаппарат почувствовал свою силу, власть, люди поняли, что в случае чего их не будут как при Сталине расстреливать – да, могут сместить, но так, что за ними сохранятся и блага, и привилегии, и квартиры, и что в общем они не слишком рискуют. А в свою очередь Хрущев вот этими своими постоянными экспериментами уже всем изрядно надоел, он предлагал то одно, то другое, то третье; разделение парторганизаций, обкомов на промышленные и сельские – это был абсолютный бред. И поэтому они просто захотели более спокойной жизни. Со всеми теми благами и привилегиями, которых они уже добились. И они понимали, что с ними ничего по большому счету не случится. И конечно, всё это вместе сыграло свою роль. А.С. После своего отстранения Хрущев прожил еще 7 лет. Какие в Вашем архиве хранятся документы, отражающие его жизнь после отставки? Как складывались его отношения с властями? Можно ли говорить о том, что переправка мемуаров на Запад стала тем стрессом, который подорвал здоровье Хрущева и ускорил его кончину? В 1964 г. это был достаточно здоровый для своего возраста человек. М.П. Ну, во-первых, первый стресс вызвало само отстранение. Это был для него, конечно, колоссальный стресс и он долго не мог прийти в себя. У нас есть об этом сведения, в свое время мы издали сборник «Никита Хрущев. 1964 год», где об этом достаточно подробно рассказывается. За ним же продолжали следить по линии КГБ, чтобы никто из зарубежных корреспондентов к нему не приезжал, никого не подпускали и т.д. А.С. А тем более ведь некоторые зарубежные коммунистические политики не скрывали своего позитивного мнения о Хрущеве. Янош Кадар, например, не раз фрондировал, давал понять, что он по-прежнему уважает Хрущева, оказывал жесты внимания. Да и некоторые другие деятели в соцстранах, хотя все в разной степени. М.П. Вот- вот, это всё, конечно, было. А то, что переправили его мемуары и опубликовали там, на Западе – это был, конечно, второй очень сильный стресс, тем более что его же ведь вызывали в ЦК, в Комитет партийного контроля и как с ним там разговаривали – грубовато. А.С. Чуть не угрожали М.П. Да, все-таки с бывшим первым лицом государства можно было говорить по-другому. Так что это был тоже, конечно, очень серьезный стресс. Всё это вместе подорвало его здоровье. А.С. Михаил Юрьевич, Вы занимаетесь как историк и архивист эпохой Хрущева долгие десятилетия. Изменился ли в Вашем сознании образ Хрущева по мере углубления в материал, в документы? И если изменился, то в какую сторону? М.П. Я понял, знаете, чем больше я изучаю Хрущева, знакомлюсь с тем, что он делал, что он предпринимал, прихожу к выводу: Хрущев, на мой взгляд, это классический образец правоты знаменитой фразы: кто хочет сделать лучше, у того получается «как всегда». Иными словами, благими намерениями ад вымощен. Он многое хотел сделать как лучше для народа, чтобы было не как при Сталине, но из-за того, что он часто не знал, как это нужно делать, действовал неправильными, негодными методами, вот эти его благие намерения – они оборачивались зачастую плохими последствиями, а в чем-то иногда получалось даже хуже, чем при Сталине, как это ни парадоксальным кажется А.С. В каком-то смысле да. Вот взять, скажем, его церковную политику начала 60-х, сколько он дров там наломал. Вроде бы период оттепели, даже углубление оттепели, а что он творит. М.П. Да- да, хотя казалось после войны, что будет иначе в отношениях с церковью. И так во всем. Вроде хочет с соцстранами вести по-другому отношения, не так, как при Сталине это было, но в то же время именно при нем возникают и углубляются разногласия, которые в результате закончились тем, чем закончились. Опять же, это не значит, что он этого хотел, но то, что происходило, получается, невольно было следствием его политики А.С. И этот неоднозначный образ отражен и в памятнике Эрнста Неизвестного, который стоит на его могиле. М.П. Совершенно верно. А.С. Спасибо Вам за интервью. Прозуменщиков Михаил Юрьевич – кандидат исторических наук, заместитель директора Российского государственного архива новейшей истории.

  • Минц М. М. Рец.: Измозик В. С. Государственный политический контроль за населением советской...

    Минц М. М. Рец.: Измозик В. С. Государственный политический контроль за населением советской России (1917–1928). Санкт-Петербург: СПбГУТ, 2021. 278 с. Рецензируемая монография посвящена механизмам политического контроля в Советской России и СССР в годы Гражданской войны и в период НЭПа. Автор прослеживает эволюцию системы политического контроля, описывает порядок работы соответствующих органов, проводит источниковедческий анализ доступных архивных документов, а также показывает общую картину повседневной жизни и политических настроений в стране по документам политического контроля. Ключевые слова: РСФСР, СССР, внутренняя политика, политическая система, политический контроль, политические настроения, повседневная жизнь, источники. Сведения об авторе: Минц Михаил Михайлович, кандидат исторических наук, старший научный сотрудник Института научной информации по общественным наукам РАН. Контактная информация: https://michael-mints.ru. M. Mints Rev.: Izmozik V. S. Gosudarstvennyi politicheskii kontrol’ za naseleniem sovetskoi Rossii (1917–1928) [State political control over the population of Soviet Russia]. Saint Petersburg: SPbGUT, 2021. 278 p. The book under review deals with the mechanisms of political control in the Soviet Russia and the Soviet Union in the years of the Civil War and in the period of the New Economic Policy. The author investigates the evolution of various governmental bodies involved in political control over the population (including party committees, secret police, political bodies at the Red Army etc.), provides a detailed evaluation of the documents of political control as primary sources and an overview of everyday life and of political mood in the country during the period under review based on those documents. Keywords: Soviet Russia, Soviet Union, internal policy, political system, political control, political mood, everyday life, primary sources. About the author: Mints Mikhail (Michael), candidate of historical sciences (Ph. D. in history), senior researcher, Institute of Scientific Information for Social Sciences (INION RAN, Moscow). Contact information: https://michael-mints.ru. Разветвлённая система контроля над населением и его политическими настроениями характерна для любого тоталитарного режима. Не был исключением и Советский Союз, тем более что большевистское руководство изначально ставило перед собой цель вырастить и воспитать человека нового типа, а это по определению предполагало прямое вмешательство во все сферы деятельности граждан вплоть до частной жизни. После распада СССР и начала «архивной революции» документы советского политического контроля стали доступны для историков, по крайней мере частично. Важным шагом в их изучении была книга д‑ра ист. наук Владлена Семёновича Измозика (Санкт-Петербургский государственный университет телекоммуникаций имени профессора М. А. Бонч-Бруевича), первое издание которой вышло в свет ещё в 1995 г.[1] и с тех пор успело стать библиографической редкостью. По настоянию коллег автор подготовил её второе издание, основательно переработанное и дополненное с учётом многочисленных исследований и документальных публикаций, появившихся за последние четверть века. Цель своей работы он определяет как изучение «возникновения и существования политического контроля властей за населением России в первое десятилетие советского государства» (с. 11). Выбранные хронологические рамки (1917–1928 гг.) обусловлены тем, что в период НЭПа большевистский режим ещё не претендовал на столь жёсткое подчинение себе всех сторон жизни общества, как в годы сталинской диктатуры, то есть, по мнению автора, ещё не являлся, строго говоря, тоталитарным. Кроме того, применительно к описываемому периоду ещё можно говорить о возможных альтернативных сценариях развития страны, последние из которых были отвергнуты на рубеже 1920‑х — 1930‑х годов с началом сталинского «великого перелома» (с. 11). Под «политическим контролем» в монографии имеется в виду «система регулярного сбора и анализа информации различными ветвями государственного аппарата о настроениях в обществе, отношении различных его слоёв к действиям властей, о поведении и намерениях экстремистских и антиправительственных групп и организаций» (с. 11). Следует отметить, что в определении данного понятия автор допускает некоторую двусмысленность: предполагается, что политический контроль включает в себя в числе прочих элементов политический сыск и политические репрессии, однако буквально в следующем же предложении политический контроль рассматривается уже как альтернатива репрессиям, как стремление властей по крайней мере частично заменить прямое насилие теми или иными профилактическими мерами и выстроить обратную связь с обществом (с. 11). Отмечается также, что политический контроль позволяет властям не только отслеживать динамику общественных настроений и выявлять среди граждан своих реальных или потенциальных политических противников, но и оказывать обратное воздействие на население, формируя «нужные режиму представления у различных социальных слоёв» (с. 12). При таком определении понятие политического контроля перекрывается с агитацией и пропагандой, однако вопрос о разграничении этих явлений в книге не рассматривается. Сам В. С. Измозик в ходе своей работы стремился проанализировать прежде всего то, как в РСФСР/СССР реализовались основные функции политического контроля — наблюдение за настроениями граждан и борьба с оппозиционными группировками. Монография основана на довольно обширной источниковой базе, включая документы девяти архивов (в основном ГАРФ, РГВА, РГАСПИ и Центрального государственного архива историко-политических документов Санкт-Петербурга, в меньшей степени — ещё трёх региональных архивов, а также отдельные документы из архивов ФСБ). Помимо этого автор анализирует также материалы периодической печати, сочинения Ленина и Сталина, многочисленные документы высших партийных и государственных органов, источники личного происхождения. Структура книги выстроена в общем вполне логично, но, как ни странно это звучит, не вполне удачно оформлена. Первая часть содержит четыре главы, из которых в первой описывается работа царской охранки, а также военной цензуры во время Первой мировой войны. Следующие три главы посвящены политическому контролю в годы Гражданской войны (вторая глава — партийные органы, третья — политический контроль в вооружённых силах, четвёртая — органы ВЧК). Вторая часть из трёх глав охватывает период НЭПа (пятая глава — контроль по линии партийных организаций и государственных учреждений, шестая — деятельность ОГПУ, седьмая — взаимодействие между ОГПУ и партийным руководством). Третья часть воссоздаёт картину настроений в обществе и повседневной жизни советских граждан на основе документов политического контроля. В отличие от первых двух частей она разбита не на главы, а на три ненумерованных раздела, которые не отображаются в оглавлении, хотя по сути являются такими же главами, как и предыдущие семь. Подводя в заключении к книге итоги своего исследования, автор приходит к выводу, что «в 1918–1928 гг. в советской России возникла мощная конспиративная система сбора внутриполитической информации, постоянно вторгавшаяся в частную жизнь граждан и не имевшая никакой законной основы. Она имела своего предшественника в лице тайной политической полиции и органов перлюстрации дореволюционной России и использовала их опыт и кадры» (с. 253). Основными каналами сбора сведений являлись партийные организации и органы ВЧК — ОГПУ (в период Гражданской войны — также армейские структуры). В числе прочих методов активно применялись перлюстрация писем и вербовка информаторов — практики, унаследованные от дореволюционной эпохи. Важнейшим отличием этой системы от соответствующих служб, действующих в демократических странах, являлся её чрезвычайный характер: сбор информации был тщательно засекречен и не ограничивался никакими правовыми рамками. От царской охранки советский политический контроль отличался прежде всего своим размахом, поскольку большевистское руководство пыталось отслеживать настроения всех общественных групп, не только в городах, но и на селе, тогда как до революции охранные отделения интересовались настроениями лишь отдельных, довольно узких категорий населения. Отчасти такая смена масштаба объяснялась тем, что в условиях подавления свободы слова и независимой общественной активности политический контроль в Советской России и позже в СССР вынужден был выполнять функции, которые в правовом государстве осуществляют свободная пресса, социологические службы и институты гражданского общества. Автор выделяет ряд важных особенностей советской системы политического контроля. Так, с окончанием Гражданской войны секретный сбор сведений о настроениях в обществе не только не был упразднён, но и стал ещё более регулярным и всеобъемлющим — и это при том, что в годы войны «многие большевики, в том числе в верхних эшелонах власти, искренне верили в недолговечность существования ВЧК, обосновывая этим её не конституционность» (с. 252). Более того, с течением времени ОГПУ, как и любая другая крупная бюрократическая структура, всё в большей степени действовала в соответствии со своими собственными корпоративными интересами — отсюда, в частности, стремление преувеличить уровень угрозы правящему режиму, обосновывая тем самым необходимость существования самих «органов». Как замечает автор, «и хотя безусловным руководителем системы политического контроля и сыска выступал ЦК РКП(б) — ВКП(б), положение ОГПУ в этой системе превращало постепенно данное учреждение в „хвост, который вертит собакой“» (с. 253). Поскольку партийное руководство стремилось контролировать практически все основные сферы жизни общества вплоть до поведения граждан в быту, сохранившиеся материалы политического контроля представляют собой ценнейший источник сведений о повседневной жизни и массовых настроениях в изучаемый период. Вместе с тем автор отмечает, что использовать такие материалы следует с большой осторожностью, поскольку сам характер советского политического контроля зачастую приводил к заметным искажениям собираемой информации. Если партийные структуры, как правило, стремились приукрасить ситуацию на местах, то органы ОГПУ в своих донесениях, напротив, делали акцент прежде всего на негативных явлениях. На оценках поступающих первичных данных сильно сказывались классовые предубеждения; кроме того, в системе политического контроля практически отсутствовала серьёзная аналитическая работа, так что в итоговых сводках единичные факты нередко выдавались за тенденцию. При этом политические решения принимались с учётом поступающей информации, тогда как составители всевозможных сводок и обзоров, в свою очередь, подгоняли свои выводы под предполагаемые представления вышестоящего руководства. Как следствие, большевистские лидеры всё в большей степени действовали в виртуальной реальности, которая могла сколь угодно сильно расходиться с объективным положением дел. Созданный ими режим тотальной секретности и подозрительности, таким образом, постепенно обернулся против них самих. Наконец, даже с учётом всех этих обстоятельств, доступные на сегодня документы подтверждают, по мнению автора, что в 1920‑е годы, невзирая на успехи НЭПа, «коммунистическое руководство не имело безусловной поддержки большинства населения» (с. 252). Это порождало среди советских «вождей» постоянное чувство угрозы своей власти и стало одной из причин резкого ужесточения политического режима в последующий период. Монография в целом вызывает безусловно благоприятное впечатление, автор проработал значительный объём документального материала, причём довольно подробно и внимательно. Крайне важно, что в тексте книги он не только излагает собранные при этом фактические сведения, но и даёт источниковедческий анализ различных видов и категорий документов политического контроля, тщательно увязанный с историей соответствующих органов и служб на разных отрезках изучаемого периода. Эта информация будет существенным подспорьем для будущих исследователей при работе с источниками подобного рода. Наиболее ценными автор считает материалы, передающие прямую речь советских людей того времени, — например, выдержки из перлюстрированных писем. Книга написана довольно взвешенным языком, в тексте содержатся многочисленные цитаты из использованных источников, что позволяет читателю лучше представить и прочувствовать атмосферу эпохи. Возможные замечания к работе носят скорее технический характер. Помимо отдельных моментов, упомянутых выше, стоит отметить довольно небрежную редактуру и корректуру: в тексте встречаются не только явные опечатки, но и несогласованные предложения. Исследование В.С. Измозика, безусловно, не является исчерпывающим, но он и сам отмечает, что его работа «продолжает, но не закрывает огромную по своим историческим масштабам и крайне важную по своему научному значению тему», требующую дальнейшего изучения (с. 254). С момента выхода в свет первого издания монографии появилось уже немало научных работ, посвящённых советской системе политического контроля, в том числе на материалах отдельных регионов и применительно к отдельным социальным группам; хочется надеяться, что эта работа будет продолжаться и дальше. [1] Измозик B. C. Глаза и уши режима: (Государственный политический контроль за населением советской России в 1918–1928 годах). — Санкт-Петербург: СПбУЭФ, 1995. — 164 с.

  • Тесля А. А. Безвременье: несколько слов о «Глухой поре листопада» Юрия Давыдова

    Тесля А. А. Безвременье: несколько слов о «Глухой поре листопада» Юрия Давыдова Андрей Тесля, к.филос.н., c.н.с. ИГН БФУ им. И. Канта, научный руководитель Центра исследований русской мысли ИГН БФУ им. И. Канта mestr81@gmail.com WITHOUT TIME: A FEW WORDS ABOUT “THE DEAF PORO OF THE LEAFFALL” BY YURI DAVYDOV Andrey Teslya Candidate of Philosophical Sciences, Senior Research Fellow, Scientific Director of the Research Center for Russian Thought, Institute for Humanities, Immanuel Kant Baltic Federal University Address: Chernyshevsky Str., 56, Kaliningrad, Russian Federation 236022 E-mail: mestr81@gmail.com Эссе посвящено одному из наиболее значимых советских романов 1970-х – «Глухая пора листопада» Юрия Давыдова. Этот роман, посвященный последним годам «Народной Воли», далеко выходит за пределы исторической беллетристики – являясь формой художественного осмысления прошлого. Долговечность романа связана с тем обстоятельством, что Давыдов не пытается в косвенной форме говорить о современности посредством материала прошлого, а прошлое бросает разнообразные аллюзии на меняющуюся современность. Ключевые слова: «Народная Воля», народничество, политическая реакция, провокация, террор. The essay is dedicated to one of the most significant Soviet novels of the 1970s - "The Deaf Time of Falling Leaves" by Yuri Davydov. This novel, dedicated to the last years of Narodnaya Volya, goes far beyond the bounds of historical fiction - as a form of artistic comprehension of the past. The longevity of the novel is associated with the fact that Davydov does not try to talk indirectly about modernity through the material of the past, but the past throws various allusions to the changing modernity. Keywords: "Narodnaya Volya", populism (narodnichestvo), political reaction, provocation, terror. Недавно довелось медленно прочесть, в промежутке дел, одну из главных книг 1970-х – «Глухая пора листопада» Давыдова, о 1883 – 1885 гг., последних днях «Народной Воли». «Глухая пора листопада» – книга о закончившемся. Длинный эпилог эпохе. Когда вроде бы прошедшее время – ушло только что, всё и почти все еще здесь, по крайней мере так кажется. И вместе с тем все уже – нет, не осознают, но – ощущают, переживают, что время успело радикально измениться. Осознание – вообще очень сложная тема, оно слоисто, не только постепенно – и не окончательно ни в один момент. Другое дело, что окончательно – для «современников», потом уже речь идет о тех, кто осознает нечто, чему не был современником по крайней мере в астрономическом смысле со-временности. Осознание идет вслед за ощущением – переживанием, чувством, что реальность изменилась – там даже, где сознание говорит, что вроде бы все неизменно – и нет никаких оснований, но вопреки этому переживание говорит другое – и тогда уже остается попытаться осознать, что же именно переменилось. И не только об эпилоге, а о тупике. Стандартная характеристика гласит, что книга – о конце «Народной Воли», о трагедии и грязи провокаторства и двойного шпионства, о том, как подпольное общество и тайная полиция пронизывают друг друга. Все преет, как палые листья поздней сырой осенью. Книга о Дегаеве и Судейкине, о Плеве, вроде бы не противящемся покушению на своего шефа, графа Толстого, и рассчитывающем на удачный для террористов исход и т.д. Но вообще-то об этом, даже говоря лишь формально – лишь первая часть книги, меньше половины. А вся вторая часть – бросающая отсвет на первую, объясняющая ее – это история «после конца», в тупике. При этом тупике для всех – для революционеров – явном, когда они пытаются еще действовать так, как действовали ранее – но то, что удавалось парой лет ранее, теперь ведет лишь от провала к провалу. Ощущения и переживания тупика в смысле невозможности опереться, найти источник силы. Но и тупика власти – у которой нет будущего, в которую не верят ее собственные слуги – не верят в ее принцип, не верят в справедливость, в оправданность своих дел – каждый служит в первую очередь себе самому. И на того, кто бескорыстно верует в эту власть – смотрят с недоумением и подозрением, испытывая самое простое и понятное чувство – непонимание и от этого тревогу, от невозможности определить подлинный мотив – ведь не может же человек на полном серьезе веровать в те истины, которые ею возглашаются, это ведь просто набор слов, о котором договорились, к которому привыкли – или за который держатся, страшась худшего будущего. В книге – поразительный Л. Тихомиров, написанный не только любовно – но и намного лучше, глубже, чем предстает по документам. Впрочем, дневников Тихомирова Давыдов не знал и знать не мог, судил по мемуарам и публицистике – не очень многочисленным – что помогало ему вложить в своего героя то, что он сам хотел – и, кажется, многое от себя. И в итоге Тихомиров оказывается – нет, разумеется, далеким от всякого идеального, но именно близким и понятным героем – принимающим существующий порядок вещей, отрекающийся от своего прошлого – но не предающий своих товарищей, выполняющий всю меру должного – а дальше действующий за себя, так, как считает верным. Верным себе, а не прошлому – тем более прошлому общему, тому, образ которого он сам создавал ранее. «Глухая пора…» – об остановившемся времени, когда нет надежды – той, которая имеет измерение в конкретной жизни, которая может вылиться в действие здесь и сейчас. Благие намерения ни к чему не ведут. Тихомирову готовы в любую минуту поверить, что он предал или готов предать – но не могут поверить, что он действительно убежден в том, что говорит – даруют прощение и определяют под надзор. Честный и умный подполковник охранки сознает, что он едва ли не единственный в своей среде, кому на самом деле важно дело – кто предан монарху, честно служит и пытается как-то учитывать рабочий вопрос еще до того, как он стал проблемой, надеется на «социальную монархию». Лопатин ничего не может с собой поделать, не может жить с самим собой – и кидается в авантюру, чтобы в конце концов погубить вместе с собой множество тех, кто доверился ему. Умный профессор бормочет в итоге благоглупости о единении царя и свободного народа, избавленных от средостения бюрократии. Один переходит от революции к служению престолу, другой – пытается принести благо на своем месте, третий – стремится вернуть революции ее былую чистоту и веру, выздороветь от дегаевщины, четвертый – рисует утопические картины, убеждая в их реальности от обратного, от несостоятельности или неприемлемости альтернатив. Все они бессильны – независимо от того, кто из них прав. Как бессилен и вроде бы единственный герой, вынутый из марксистской схемы, за которым будущее – механик, фабричный рабочий Нил Сизов. Ведь у него самого – не только бессилие, но и стремление сбежать из всего радикального кипения, забыть свое прошлое, зажить тихой жизнью – на обочине истории. Но и у него это не выходит – его затягивает вновь в водоворот общей гибели, он буквально – физически, торопясь, ускоряя ход в толпе – пытается вывернуться, сбежать от истории, которой уже ранее коснулся, теперь – разминуться с ней, но судьба вталкивает его обратно. У «Нила Сизова» есть будущее – как велит сказать марксистский взгляд – как у рабочего класса, но Давыдова интересует конкретный Нил – и у этого Нила нет никакого будущего, нет своего места даже на каторге, где ему некуда примкнуть, ни одна группа арестантов – не его. В безвременье не оказывается не только времени, но и места – ведь оно предполагает обживание, освоение – то есть дление и движение во времени. Там нет возможности уповать на будущее не «вообще», а имеющее свое, конкретно-человеческое измерение – то, которое включено в твою жизнь, как часть ее. И остается выход только в частное – тот побег, который почти удался Нилу, к его Саше и старику-тестю, обходчику жд-путей, в шестидесяти верстах от Москвы, с прочным домом, на каменном основании.

bottom of page