top of page

Результаты поиска

Найден 871 результат с пустым поисковым запросом

  • А.А. Кочековский Диалектика немоты: историзм И. Киреевского между социальной и трансцендентальной...

    А.А. Кочековский Диалектика немоты: историзм И. Киреевского между социальной и трансцендентальной философией Статья[1] рассматривает то, каким образом Киреевский использует гегелевский концепт исторической диалектики. Доказывается, что черновики сочинений Киреевского о истории и философии демонстрируют, что несмотря на критику им Гегеля со славянофильских позиций, сам язык этой критики основан на гегелевской терминологии. Это показывает внутренний конфликт славянофильской философии: критикуя трансцендентальную философию, она не может выйти за пределы ее языка. Ключевые слова: Иван Киреевский; Гегель; история; диалектика; разум; республиканизм; фольклор; органицизм Сведения об авторе: Кочековский Александр Александрович, аспирант, Национальный исследовательский институт “Высшая школа экономики” (101000, Москва, Мясницкая 20), ORCID: 0000-0002-6808-0882 Контактная информация: nikkoch1994@gmail.com A.A. Kochekovsky DIALECTICS OF DUMBNESS: IVAN KIREEVSKY’S HISTORICISM BETWEEN SOCIAL AND TRANSCENDENTAL PHILOSOPHY This article considers the way Ivan Kireevsky used Hegel’s concept of historical dialectics. The article proves that Kireevsky’s draft works on history and philosophy demonstrate that despite Kireevsky criticized Hegel from the slavophilic position, the language of this criticism was based on Hegel’s terminology. It identifies an inner conflict in the slavophilic philosophy: it criticizes transcendental philosophy – but has no language different from it. Key words: Ivan Kireevsky; Hegel; history; dialectics; reason; respublicanism; folklore; organicism About the author: Kochekovsky Alexander A., PhD-Student, National Research University “Higher School of Economics” (101000, Moscow, Myasnitskaya street, 20), ORCID: 0000-0002-6808-0882 Contact information: nikkoch1994@gmail.com Изучение славянофилов в качестве круга интеллектуалов часто сталкивается с вопросом, как именно описывать и анализировать связи между разными людьми, входившими в этот круг. Изучение этих связей в своею очередь нередко фокусируется на самой форме выражения публичных дискуссий и на том, как она трансформировала их язык, средства выражения в них мнения и приведения аргументации. Как результат, высказывания и дискуссии славянофилов как интеллектуалов не просто погружаются в контекст, но и объясняются исходя из связи аргументов или акцентов с конкретными обстоятельствами жизни автора. Например, в статье Хьюджеса анализируется влияние на славянофилов их дворянского статуса и габитуса их повседневный жизни – как землевладельцев и устроителей хозяйства, интерпретирующих самобытность через свою собственную роль помещиков – то есть, через задачу организации жизни и хозяйства в рамках своего владения (Hughes 1993: 87). Такое наблюдение приводит к тому, что взгляды славянофилов трактуются в том числе и в качестве одного из направлений республиканской мысли (например: Suslov 2011). Эта трактовка в случае И. Киреевского имеет и прямые документальные подтверждения, хотя и связанные не с собственными высказываниями автора. Так, с обвинением в симпатиях к республиканизму было связано закрытие на третьем выпуске издававшегося Киреевским журнала «Европеец». Как отмечает В. Смирнов, такая интерпретация не может считаться адекватной текстам и воззрениям Киреевского, поскольку его увлечение шеллингианской идеей единства связывается именно с тенденциями романтизма, который «в России, как и в Германии, был преимущественно консервативным, исходил из схожих, если не единых философских оснований, но при этом сам был внутренне неоднороден в политическом отношении» (Смирнов 2021: 18). Другой же исследователь, польский историк идей А. Валицикий, рассматривая славянофильское направление как общее мировоззрение, в котором подробность и радикальность представлений о переустройстве общества доходила до возможности оценить эти представления как утопии, суммирует интерес Киреевского к истории Российской империи как стремление развить и подкрепить идею коммунитарности – общин, чья внутренняя самоорганизация никак не была связана с централизованной государственной властью: Основными ячейками социального организма Древней Руси были небольшие общины, основанные на общем землевладении, согласии, общих обычаях, управляемые миром — собранием старейшин, которые решали спорные вопросы в соответствии с освященной традицией, по принципу единодушия […] Вся русская земля была одной большой общиной, общенародной общностью земли, веры и обычаев (Валицкий: 183). Настойчивое проведение параллелей между если не философией в строгом смысле, то совокупностью проблемных моментов и подходов к ним в среде славянофилов, с одной стороны, и с современной им республиканской мыслью, с другой, требует ответа на один из самых очевидных вопросов: каким образом сопоставлению с республиканизмом не препятствует романтизация славянофилами порядка, в котором фактически ни один член общества, кроме правителя, не обладал свободой, а воля правителя однозначно доминировала над кругом аристократии, чью свободу в данном контексте можно назвать в лучшем случае свободой в негативном смысле - смысле невмешательства? (Скиннер 2006) В настоящей работе этот вопрос будет рассмотрен с точки зрения проблемы языка в сочинениях славянофилов – и Ивана Киреевского, как того из славянофильских авторов, в чьих сочинениях эта проблема выражается особенно ярко. Обращение к сопоставлению понятийного языка, которым оперировали славянофилы, с проблематикой республиканизма обусловлено в случае Киреевского важной частью республиканской мысли – топосом распадения консенсуса на мнение, являющееся выражением эгоизма людей, которые используют возможность речи и разговора не во благо, а во вред, как способ обмануть другого и обрести личную выгоду, и невозможности, априорной безрезультатности аргументированной дискуссии. Этот топос об одновременной важности слова для социального консенсуса и коварности слова как инструмента, который, позволяя договариваться, одновременно позволяет спекулировать и лгать[2], является важным проблемным узлом той политической философии Нового времени, которая апеллирует в качестве центрального термина не идеей универсальных прав человека и которая, в терминах К. Скиннера, формулирует собственную концепцию свободы – «свободы до либерализма». В этом контексте и обретает дополнительный смысл то, какой акцент Киреевский делает на литературные и текстовые практики. Цель настоящей статьи – посмотреть на своеобразное смешение интеллектуальных языков в работе Киреевского как на следствие пограничного положения этой работы между пост-кантовским философским контекстом, с одной стороны, и таким контекстом исторического дискурса, в которой тот с одной стороны оказывался наиболее существенной частью рассуждения об обществе, а с другой стороны не мог быть соотнесен с гегельянским взглядом на историю. В рассмотрении этой проблемы акцент будет сделан на сопоставление опубликованных и неопубликованных сочинений Киреевского – а именно, статей, напечатанных в «Европейце», а также опубликованных в вышедшем после смерти автора собрании сочинений, и рукописных отрывков, в которых нередко объединяются сочинения по истории, философии и фактически богословские работы, связанные с духовными поисками Киреевского, его интересом как к аскетическим монашеским практикам как своеобразной части философии, так и к повествующей о них форме жития. *** Анализ республиканской традиции в XVIII-XIX вв. Дж. Покока демонстрирует, что различные трактовки республиканского дискурса могут включать в себя в том числе установку об уделении первоочередного внимания не задаче свободы индивида, а проблеме свободы и внутреннего устройства коммуны, в которой возможна республиканская система — сохранение равноправного участия в общественной жизни. При этом модернизм и урбанистическая эмансипация понимаются как то, что приводит к порче добродетели. Таким образом, именно устройство коммун в Америке понимается ими как освобождение общественной добродетели от подобной порчи в торговой жизни Англии. Покок показывает многоаспектность страха перед коммерцией и перед тем, что приносимое ей опосредование и усреднение будет нести ущерб для добродетели: Коммерция и специализация лежали в основе динамичной virtù. Правление теперь должно было стать двигателем защиты и расширения внешнего влияния, а в том, что касается внутренних отношений между гражданами, где его правомерными и необходимыми целями являлись свобода и справедливость, оно уже не могло строиться на предполагаемой добродетели каждого гражданина (Покок 2021: 736–737). При этом фокус «момента Макиавелли», в котором работает Покок, позволяет рассматривать этот страх как включающий в себя гораздо больше теоретических отсылок и вопросов политической философии, чем фокус романтизма. Например, Глисон указывает, что «славянофилы представляли себе все народы Европы как некие смысловые противоположности России, каждую со своей особой "односторонностью": интеллектуальности, гедонизма, насилия и чувственности — контрастирующие с "целостностью" древнерусской цивилизации, где соборность Православие считалось опорой коммуны в крестьянской жизни» (Gleason 1992: 7). Сам Киреевский напрямую связывает подобную разобщенность с развитием промышленности — то есть, с явлением, сопутствующим коммерции: «Одно осталось серьезное для человека: это промышленность; ибо для него уцелела одна действительность бытия: его физическая личность. Промышленность управляет миром без веры и поэзии» (Киреевский 1989: 24). «Вера» и «поэзия» являются точными характеристиками тех трансформации в языке, которые происходя в случае Киреевского. Эти понятия сами по себе не несут концептуальной отсылки, однако, в случае Киреевского, их нельзя исчерпать полностью и в ключе обобщенного романтизма, так как в этом cлучае «вера» и «поэзия» вступают в противоречие и открывают в центре интеллектуальной работы то конструирование философского языка, в котором философия немецкого идеализма совмещается с дискурсами и конкретными материалами, привязанными к истории Российской империи и к историософскому конструированию «русской истории». Сопоставление интеллектуальной жизни в Российской империи 1830-х гг., особенно в случае Киреевского, с проблематикой республиканизма позволяет увидеть большое число логических развилок в том, что можно было бы объединить в рамках собирающего концепта «романтизм». Не в последнюю очередь эти развилки будут располагаться в области поисков такого языка, который позволил бы найти формы существования либеральной мысли в условиях Российской империи 1830-1840-х гг., когда многочисленные трудности для развития основанной на гегелевской исторической диалектике марксисткой социальной философии приводят к конструированию этой философии из наиболее близкой и гораздо менее проблематичной в этих условиях сфере: национальной истории. Эту мысль отмечает И. Валицкий, который указывает на значение идеи историзма для Киреевского и в то же время на его необычное понимание этой идеи. А именно на то, что хотя историзм «в консервативном духе» Киреевский понимал как «теорию органической преемственности национальной жизни», в случае Российской империи эта история была связана с радикальными преобразованиями Петра I — а потому историзм как поиск органического, того, что позволяло бы эксплицировать, описать общество как целостность, фактически выводился за пределы вопроса о государстве и правительстве (Валицкий 2019: 163). Для целей нашей работы важно отметить, что помимо хрестоматийных историософских сочинений Киреевского («Девятнадцатый век», «О характере просвещения Европы и его отношении к просвещению России»), это увлечение историей выражается также в общем романтическом ключе как интерес к словесности и поэтической форме. При этом важна связь, которую Киреевский проводит между историей и словом. Например, в «Обзоре русской литературы» за 1831 г. он в отчетливой логике Шиллера пишет о «Борисе Годунове» как о такой трагедии, которая является «своей» трагедией «народа», выражая присущее ему «понятие о трагическом совершенстве» (Киреевский 1989: 82). Вместе с тем, такое понимание трагедии противопоставляется вкусам «публики», общественности, посещающей театр и судящей постановку, поскольку именно такое суждение, в терминах другой политической философии, выражает потерю единства и добродетели, переход республиканской коммунальности в атомизированность «общественного мнения». Идея истории напрямую выстраивается из невозможности суждения о трагедии по законам жанра и успешности исполнения его в конкретном повторении его канонов в отдельном произведении. Развивая критику трагедии в том ключе, что невозможно определить ее героя, Киреевский констатирует, что «Годунов заслонен Отрепьевым; тот недостаточно раскрыт и развит» и что в результате оказывается, что «трагедия Пушкина есть трагедия историческая, следовательно, не страсть, не характер, не лицо должны быть главным его предметом, но целое время, век» (Там же: 85). Тот же смысл возникает в небольшой заметке о парламенте США, напечатанной Киреевским в первом номере «Европейца», создающей примечательный образ избытка слов и отсутствии смысла в их произнесении, поскольку их понимание фактически невозможно. Парламент предстает как очередная схоластика в смысле невозможности прийти к внутреннему осознанию целым самого себя: «Всякий член конгресса может говорить сколько захочет, без перерыва; но я не могу сказать, чтобы все, что там говорится, выслушано было со вниманием; там говорят между собою, пишут письма, отсылают их, шумят бесчисленными листами газет, которыми наводнена палата…» (Киреевский 1989: 103). Подобное понимание односторонности в славянофильской среде создает парадоксальную амбивалентность славянофильского дискурса. Идея целостности обретает две равноценные импликации: импликацию социальной философии и теории познания. В этом ключе большой интерес для анализа представляет собой рефлексия философии Гегеля в текстах Ивана Киреевского. Будучи учеником Гегеля в начале 1830-х гг., впоследствии Киреевский выступал с критикой гегелевской системы. Философия Гегеля встраивается Киреевским в исторический контекст и связывается с реформацией — с ее установкой на индивидуализм и отделение рациональности от веры (Киреевский 1910). Потому, как резюмирует А. Сильяк, «для Киреевского главное в Гегеле – это отделение им принципа разума от всех остальных когнитивных способностей», что в современных Киреевскому политических дискурсах республиканизма связывалось с индустриализацией, атомизацией и взаимным обманом (Siljak 2001: 77). Уже на этом этапе анализа необходимо отметить, что, отвергая гегелевскую диалектику как то, в основе чего лежит диалектика, то есть, принцип разделения и потери целостности, Киреевский тем не менее следует этой логике в своих сочинениях. С одной стороны, Киреевский повторяет Гегелевскую мысль о «расщепленности» духа в основе европейской истории, каковой оба автора понимают греческую и римскую античность. Так, описание Киреевским тог, что «в Древнем Риме общество было лишь совокупностью рационально мыслящих индивидов, руководствующихся своим интересом, изолированных друг от друга, не объединенных общностью убеждений, верований и обычаев» (Киреевский 1989: 174) подводит к пониманию Гегелем состояния духа в истории и праве Римской империи как «Всеобщее, раздробленное на атомы — на абсолютное множество индивидов, - этот умерший дух есть равенство, в котором все имеют значение как "каждые", как лица» (Гегель 2000: 244–245). Фактически полемика с Гегелем возникает внезапно, логически не следуя из предшествующего содержания текста. Ответом на формулирование Гегелем диалектики через роль истории как того, в чем реализуется дух, становится обращение Киреевского к истории как к самостоятельной сущности и указание на то, что не всякая история означает разделенность и что русская история не ведет к диалектическому снятию, поскольку в ней отсутствуют предшествующие ему анализ и синтез. При этом если Гегель подводит к завершению диалектического снятия в «германской» истории, то Киреевский подводит к тому же логическому принципу в истории Российской империи». Так, если «[Римская церковь] как центр политического устройства возбудила одну душу в различных телах и создала таким образом ту крепкую связь христианского мира, которая спасла его от нашествий иноверцев…» то в истории Российской империи, которой «раздробленность на уделы» привела к «владычеству татар, на долгое время остановивших ее на пути к просвещению» (Киреевский 1989: 309). То есть, хотя схема Киреевского и имеет в своем завершении образ общности, невозможности диалектики, диалектика обнаруживается в описании пути, которым достигается этого состояния – развития внутреннего и трагического противоречия в истории. Вероятно, потому в результате «антидиалектического» хода Киреевского в его работе складывается парадоксальная ситуация потери языка. Так, история была одним из основных направлений рассуждений и аргументов славянофилов – и это отличало их от западников, ориентированных на современность и собственный опыт в ней как на основной ориентир. При этом обособление от гегелевского языка затрудняло операционализацию исторических аргументов, их внутреннюю динамику. Отрывок из недописанного «сочинения по философии» показывает, что вопросы философии занимают Киреевского так же, как и вопросы истории. Первые, вопреки критике Гегеля, придерживаются гегелевского категориального инструментария. Так, сохранившейся фрагмент посвящен проблеме разума и того, как разум может сохранять свою связность: «… то понятие, которое разум имеет о своем естестве, определяет и его философию … особая система будет ничто иное, как воплощение особого понятия разума о себе самом» (РГАЛИ. Ф. 236. Оп. 1. Д. 18. Л. 1). При этом категорией, позволяющей достигнуть этой связности, является по Киреевскому вера: «Но чем более он (разум. — А.К.) будет подчиняться тому, что есть живого в высшей истине. Но чем более он будет подчиняться тому, что есть что живого в высшей истине, тем более будет сосредотачиваться и собираться силы в одну и укрепляться в своем основном убеждении или своей вере» (Там же. Л. 2). Концептуальная задача, стоящая перед Киреевским (формулировка по сути своей социально концепции как альтернативной для самой идеи социальности), приводит его работу к своего рода внедискурсивному положению, выпадению и из хронологического, и из терминологического строя современного ему философского контекста. Так, Киреевский последовательно приводит аргумент о необязательности диалектической схемы Гегеля, переворачивает его аргументацию так, что диалектика как путь к синтезу оказывается лишним эвристическим движением, а вместо ценности процесса диалектического снятия возникает ценность неразделенного единства. На уровне самого содержания и композиции философского высказывания это ставит вопрос о том, как именно раскрывается такое единство, каким образом можно мыслить его в качестве целого. *** Примечательна и возможность обратиться здесь к такой специфической черте политической философии романтизма, как фольклор. Значение темы фольклора в связи с Киреевским объясняется его обращением к собиранию письменных памятников в последние годы жизни, причем его опубликованные и неопубликованные философские работы обнаруживают связь с этим собиранием. Так, обращение Киреевского к религиозной проблематике буквально, в рамках общего собрания бумаг (объединенного в одно архивное дело (РГАЛИ. Ф. 236. Оп. 1. Д. 18)), совпадает с работой по собиранию и копированию богословских и житийных текстов. В результате собирательство, поиск «народных» текстов (не имеющих одного автора, как бы созданных общностью, ее коллективным «духом») становился своего рода обретением найденной формы, которую и оказывалось возможным объявить искомой сущностью. Параллелизм между фольклористикой и конструированием национальной общности проводится, например, в статье А. Абрахама. Значимость этого параллелизма состоит в том, что наложение друг на друга той совокупности структурных и типологических черт, которые позволяют назвать те или иные объекты фольклором, и тех философских дискурсов, которые лежат в основе пост-Фихтеанских и пост-Гердеровских представлений о духовной общности, делает возможными спекуляции об их синтезе: Поскольку истории, песни и поговорки отождествляются с принципом устной передачи, их определяют как «чистый» фольклор, но когда, увы, где-то на пути прямого контакта становится письменный текст, все они становятся испорченными. Он больше не могут репрезентировать непосредственное (primary) выражение человека. Атрибуты традиционализма, иррациональности и сельскости (rurality), анонимности, коммунальности и универсальности, примитивной и устной циркуляции становятся тем, что утверждает идею фольклора. Группируясь, они подразумевают друг друга и внушают представление о внутренней связи между ними (Abraham 1993: 5). Такая смутная связь, перекличка и взаимное подкрепление идеи и релевантного ей материала создает в романтизме «сопутствующее туманное понятие гражданства и влечет за собой способность конструировать публичное “я” и проводить эмоциональную идентификацию, по крайней мере, этого публичного измерения ”я” с государством» (Ibid: 20),причем «в той мере, в какой идея народности усугубляется нашими мечтами об общности, сохранение этих понятий было важно для поддержания нашего чувства добродетели» (Ibid: 24). В случае Киреевского решением оказывается концептуалистский по своей логике жест — выстраивание единства в своеобразной медитации, «вбрасывании» концепта, который требует или полного отрицания, или сосредоточения на себе, например, через детали описываемой истории, через часто использовавшуюся Киреевским форму жития. Выполненные несколькими разными почерками списки не дают точных оснований говорить об авторстве (хотя они напоминают почерка братьев Киреевских), однако более существенное значение приобретает сам язык этих списков, в которых каноническая, топосная форма жития приобретает модернизирующие, литературные черты. Это обстоятельство сближает их с «синтезированными» фольклорными памятниками эпохи романтизма — трансформированными и реактуализированными в рамках прямого диалога с современностью, внутренний смысл которой (исторический, духовный) они и должны открыть. Так, первое житие в рукописи начинается тем, что провозглашается результатом фактически работы литератора или поэта — того, кого лишь опосредованно направляет контакт с божественным и чье письмо становится посредником в религиозным опыте его будущих читателей: «Да движут пером моим ваши молитвы и благословение!» (РГАЛИ. Ф. 236. Оп. 1. Д. 18. Л. 7 об.). В самом же описании церковнославянизмы и топосы христианского жития, доходящие до литературной стилизации, перемешиваются с терминами трансцендентальной философии: Опираясь на них, с радостным страхом и глубоким благословением осмеливаюсь приступить к описанию жизни, добродетелей, подвигов, коими сей мужественный витязь невещественной брани восхитил небо (курсив мой. — А.К.) (Там же). При этом и сам святой предстает в житии как своеобразный автор или поэт — например, когда житие описывает его как «заповедавшего нам, от него самого учиться Божественному художеству высокотворного смирения» (Там же), или же когда приход святого к аскетической жизни объясняется через открывшуюся ему тайну слова: «Между тем, как повторял он церковные песни чувственным языком – язык таинственный сих песнопений неприметно проникал в его сердце. Сердце отрока, младенчествующее злобою, не зараженное еще страстями, удобно растворилося для приятия» (Там же. Л. 8). При этом «награда за смирение» также сближает житие с трансцендентальной проблематикой, с вопросом о разуме и его свободе, поскольку ей оказывается «дар рассуждения» (Там же. Л. 13). Словесная практика как способ прихода к истине, как та форма рассуждения, от которой, для Киреевского, напрямую зависит содержание, необходимая модальность этой мысли, выражается и в других отрывках его сочинений. При этом условием обретения словесной формой такой роли является та же почва религиозной философии, в которой тема словесного выражения опять же вызывает отсылки к форме фольклора, его содержанию и практикам его собирания: «Слово как прозрачное тело духа должно соответствовать всем его движениям. Поэтому, оно беспрестанно должно менять свою краску, сообразно беспрестанно меняющемуся сцеплению и разрешению мысли. В его переливчатом смысле должно трепетать и отзываться каждое дыханье ума. Оно должно дышать свободою внутренней жизни» (Киреевский 1910а: 273–274). Характерно, что в другой незавершенной рукописи, «Отрывке из сочинения по философии», такая связь трансцендентальной свободы как свободы разума с верой как с областью, в которой такая свобода только и может быть осуществима, также реализуется посредством слова и его убеждающей способности. Это подтверждает тезис об «утопическом» характере религиозной философии Киреевского, стремлением совместить в ней два компонента: свободу, сформулированную через общи концептуальный аппарат трансцендентальной философии, с выстроенным из «историко-фольклорного» понимания общности пониманием роли слова — как приводящего к общности в убеждении, а не к заблуждению и взаимному обману. Здесь свою роль играет и зазор между фольклорной «практикой» (поиском, собиранием, копированием произведением) и характером источников, которые были ее целью: возможность сблизить в рамках одного рассуждения религиозный текст и философский в силу того, что в обоих речь идет о возможности познания, о доступности истины и о том, как ее доступность или недоступность влияет на понимание свободы. Вопреки тому, что вера часто понимается как антипод разума, в значении «принять на веру», Вера требует разумного убеждения, как одного из условий для своего возникновения. Большая часть обращений в Христианство начиналась посредством прояснения разумных понятий, так что вместо того, чтобы веру почитать низшею степенью знания, скорее можно в отвлеченно разумном знании и видеть низшую степень убеждения, с которой оно должно еще возвыситься до веры. Ибо вера означает уверенность, для которой логическое <…> есть одна из стихий. Если <…> иногда, что вера возникает мимо логического сознания, и даже иногда в разногласии с ним, то не иначе, как при внутреннем убеждении, что логическое сознание было неверно, и что есть другие основания для истины, более несомненные. В таком случае убеждение веры ищет себе <…> понятия логического, соответствующего вере, и необходимого для внутренней полноты и единства самосознания; но <…> вера не поглощается им, ибо тогда она лишилась бы своей живой силы, - но только ограждается им против внешних противоречий рассудка (курсив мой. – А. К.) (РГАЛИ. Ф. 236. Оп. 1. Д. 17. Л. 3 об.–4). При этом в очередной раз ослабевает дихотомия рациональной философии и религиозной истины, поскольку логика, хотя и не может быть более значимой, чем религия, не может опровергнуть религиозную истину, тем не менее является неотъемлемой частью религиозного опыта. Прослеживаемый принцип подводит к тому, что интерпретация славянофильства Киреевским оказывается основанной на гегелевском языке, и эта основа, наряду с отрицанием декларируемых ей принципов, приводит к внутреннему противоречию: языковому опустошению славянофильского дискурса, который оказывается вынужден подводить лишь к форме и практике философствования (написанию жития, перевода религиозных сочинений, изучения исторических фактов), но не к новому содержанию. Или, по меньшей мере, к невозможности заявить это содержание открыто. Так, в том же собрании бумаг, в тексте, который, вероятно, представляет собой набросок сочинения, выстроенного в форме вопросов и ответов, Киреевский выражает свое отношение к исторической диалектике не как в принципу, а как к ситуативности: «…подлежат ли история и философия законам строго математической правильности? При этом вопросе вы имеете в виду особенно законы развития человеческого просвещения, которое … проходит необходимые три эпохи: Синтез, Анализ и Гиперсинтез» (РГАЛИ. Ф. 236. Оп. 1. Д. 18. Л. 93). Он отвечает на этот вопрос тем, что в одни периоды истории просвещения действительно есть законы развития, но в другие решающее влияние оказывает «сильная личность». Диалектика не является для Киреевского принципом, альтернативного историософского принципа не предлагается. Более того, Киреевский фактически производит редукцию приема, которые Гегель реализует в «Феноменологии духа» применительно к принципу последовательного разделения субъекта и внешней действительности из «Критик» Канта. Слияние субъекта с объектом, по Киреевскому, становится «неправильным уклонением (человеческого ума) от настоящего», или «болезнью», в которой человек как тот, кто обладает разумом и свободой, должен быть отделен от этапов «неправильной работы», которая происходит с тем или иным органом его тела, претерпевающим болезнь: «При всяком неправильном уклонении от настоящего пути, ум человеческий подпадает точно под неизбежные периоды развития — также как и физическая болезнь имеет необходимый свой ход: сначала воспаление, потом нагноение, потом очищение — или смерть» (Там же. Л. 93). В результате такого слияния оказывается, что интересующее Киреевского единство в истории оказывается невозможно расположить где-либо в рамках философского языка. Так, с точки зрения кантовского разделения субъекта и объекта, совмещение человека с «единством», обусловленным обществом или историей, в принципе является бессмысленным и логически ошибочным, а рассуждение о свободе является представимым лишь в рамках категорического императива, с которым «работает» разум конкретного человека (см., например: Dorrien 2013). Однако предложенная Гегелем категория духа как понимаемого через историю и возможность, таким образом, рассуждения об общности (о совмещении субъекта и объекта) отвергается Киреевским - как то, в основе чело лежит диалектическое разделение. В результате единственным способом для предложенной Киреевским схемы обрести свой язык и излагаемое на нем содержание оказывается апроприация этого языка и его фактическое поэтическое конструирование, в котором в качестве самостоятельного приема выступает поиск и нахождение конкретного примера. Таковым (фактически, в рамках одного рукописного собрания) оказывается собирание и копирование Киреевским житийных текстов. Получается, что Киреевский отвечает не только на вызов Гегеля, но и на вызов Канта – делая это однако в гегелевском ключе: снимая разрыв между миром и разумом при помощи истории, которая является общей для них обоих. При этом конфликтность между историческим дискурсом гегельянства и философскими текстами Киреевского состоит в том, как именно мыслится такое снятие. Для Гегеля оно становится диалектическим, а наибольшее раскрытие принципа диалектики фактически помещается в современное состояние истории — в «…бесконечную позитивность своей внутренней сущности, начала единства божественной и человеческой природы, примирение как явившую внутри самосознания и субъективности объективную истину и свободу, осуществить которую было предназначено северному началу германских народов» (Гегель 1990: 377). Вместо этого Киреевский мыслит снятие не как перенос «внешней» расколотости разума во внутреннюю, что у Гегеля воплощает «Германское царство», но как достижение холизма в выходе за категории проблемы разума как таковой — при помощи категории веры и связи ее с коммунальностью в российской истории. В итоге мы получаем конструкцию, которая, полемизируя с теми элементами гегелевской системы, которые он заимствует у Канта, разделяет позицию Гегеля о преодолении в идее истории как континуума проблемы разделенности разума — однако отвергает идею диалектики как способа этого преодоления. В свою очередь, это накладывает ограничения и на идею свободы. У Канта она понимается через освобождение разума от истории: «Как трансцендентно свободный, агент способен инициировать причинный ряд из точки зрения вне времени. В этом отношении его свобода полностью независима от определений природы. Таким образом, по Канту мораль должна опираться на неэмпирическое или формальное основание» (Sedgwick2010: 49). У Гегеля же разум приводит к свободе через диалектическое противоречие, позволяющее преодолеть конфликт между личным и общественным. Для Киреевского такой конфликт изначально делается невозможным, поскольку язык для его выражения загоняется в логический тупик. Так, Киреевский резюмирует свое отношение к исторической диалектике. Например, он пишет «о раздробленности и анализе Западной Европы после насильственного единства Древнего Рима» в том ключе, что «и то, и другое было только болезненным состоянием, а не необходимой ступенью развития» (РГАЛИ. Ф. 236. Оп. 1. Д. 18. Л. 94). То есть, диалектика вовсе не нужна для свободы; для нее нужна цельность разума, каковой является вера. Характерно, что этот тезис заимствуется Киреевским из богословского текста, переписанного в ту же рукопись. Если «учение св. Отцов» понимается как говорящее «о необходимости для каждого христианина стремиться к восстановлению в себе первозданной внутренней цельности Бытия» (Там же), то раскрытие этой цельности в списке или переводе из сочинения другого автора сопоставляется со свободой: Думает, что он лишится тогда свободы, когда станет повиноваться единой воле Божьей. Напротив тогда-то и возвратится ему истинная свобода. […] Тогда токмо, когда мы вручим себя совершенно его водительству, может совершится(так) в нас великая тайна обновления жизни, обновления ума нашего; тогда токмо мы возможем удалить от себя все сомнения (Там же. Л. 70–71). Свобода не может стать для Киреевского проблемой личности, поскольку свободой объявляется холизм внутреннего мира. Лежащий в основе этой позиции категориальный аппарат отделял славянофилов от дискурса социальной философии — хотя именно к этому дискурсу их подводит проблематика общественного устроения и влияния истории на него. Славянофильство как философия оказывается именно трансцендентальной философией — однако для этого направления не может предложить самостоятельного философского языка. *** Подобное разделение философских языков окончательно происходит в работе другого философа, часто рассматриваемого в контексте рецепции славянофильской традиции, рассуждавшего об уникальности истории Российской империи и прибегавшего в этом рассуждении к языку христианского мистицизма, Н.А. Бердяева. Более чем полвека спустя схожее рассуждение прямо выводится из гегелевской диалектики, а также включает в себя концептуальный аппарат развития этой диалектики у Маркса. Эта трансформация проявляется в снятии задачи философски осмыслить историческое и социальное через уровень личного. Наиболее ярко радикальность такого снятия можно проследить по тому, как Бердяев использует понятие «организма» и понимает через него поиск закономерностей в языке социальной философии «Лекции по этике», в которых Бердяев рассматривает генеалогию современной ему социальной философии (проводя линию от философии истории Вико и Гердера до социологии Спенсера и Дюркгейма) конспективно указывает на логическую оппозицию между понятиями «организации» и «органичности», когда именно вторая связывается одновременно и с категорией «живого», и с тем, что существует вне человека, помимо него: «Рационально думать, что можно общество превратить целиком в организацию, т. е. в механизм, но общество имеет свою органическую живую природу, свои не человеком созданные основы» (РГАЛИ. Ф. 1496. Оп. 1. Д. 53. Л. 30). Таким образом, важнейшим качеством социальной философии становится несопоставимость в ней трансцендентального измерения (Бердяев называет искусство и разум, контекстуально соотносящиеся с двумя «Критиками» Канта) с социальным. При этом сфера социального объявляется «иррациональной» и «органичной», а оба эти качества сопоставляются, в свою очередь, с изучением истории – как своего рода самостоятельной стихии, под влиянием которой и разворачиваются социальные процессы и которая потому располагается в центре социальной философии: «Пока общество и государство рассматривалось как дело искусства и разума, настоящая социальная философия невозможна. Нужно было признание органичности истории, иррациональное начало в жизни общества (Там же. Л. 6). Помимо вопроса о контексте и возможности обратиться к самой идее социальной философии, как отдельной дисциплине с ее объектом и проблемами, сама логика, представленная в этом отрывке из конспектов Бердяева, едва ли совместима с логикой работы Киреевского, для которого объект и проблема его собственной философии были принципиально связаны с персоналистским уровнем, на котором только и возможно понимание свободы. Именно для этого уровня Киреевский избирает форму литературной критики вначале, а затем — также литературную, хотя и приближающуюся к фольклорной, форму жития. Примечательно, что именно на этом персоналистском уровне сохраняется влияние философии Гегеля, когда диалектика переносится с уровня выведения духа из истории на уровень выведения истории из духа. Персональный, личный уровень возникает здесь в том, что Киреевский пишет о ситуации единства исходя из своего представления о расщепленности и о необходимости избежать его. Этот уровень следует за языком трансцендентальной философии как тем языком, который артикулируется в текстах Киреевского наиболее последовательно. Диалектика же «возвращается» на этом уровне в связи с тем, что конечной целью, к которой приводят рассуждения Киреевского на этом языке, становится неравная, внеположная ему мистическая целостность религиозного опыта. Таким образом, диалектическое разделение парадоксальным образом оказывается в философии Киреевского тотальным, поскольку располагается в самом акте философствования, по самому выстраиванию мысли и авторской саморефлексии (поскольку метапозиция Киреевского, пишущего об истории и религии, состоит в философском рассуждении о той социальной общности, к которой и сам он принадлежит). Такое описание может быть одним из способов объяснить, расшифровать то, что стояло за словами Герцена о Киреевском как о сломанном человеке, чьи погибшие силы вызывают сожаление и «искупают всю партию славянофилов» (Герцен 1954: 273). В этом во многом и состоит внутренне содержание «эклектизма» Киреевского - того, что, как суммирует, «православие понимается здесь не институционально, но как «истинное», ”неискаженное” христианство, проявляющееся в истории по-разному» (Смирнов 2021: 26), а «верноподданническое отношение к царской власти сочетается едва ли не с анархической утопией, где власть растворяется в твердом порядке» (Там же: 27). Это же описание можно предложить в качестве экспликации заключения А. Валицкого, что философия Киреевского является «лишь любопытной разновидностью общеевропейского консервативного романтизма» (Валицкий 2021: 202). Необходимо лишь отметить постоянный процесс поиска языка как центрально действие, «событие» этой философии и, в частности, как характеристику ее отношения к романтизму, поскольку в действительности именно романтизм не находит в текстах Киреевского достаточной языковой выраженности, терминологического и контекстуального развития — развернутых цитат, реминисценций, связей с европейской традицией. Вероятно, отсутствующий язык философии Киреевского объясняется именно его намерением создать философскую систему из практик работы со словом. Однако выбранные для этого практики аскезы и сакрального общения с божественным не могли быть согласованы со структурно и логически первоначальным вопросом философской системы Киреевского — о свободе разума. Единственным путем такого согласования могло стать превращение философского языка в философский жест — и вероятно, именно такой жест Киреевского расшифровывает применяемый к его работе термин «эклектика». ИСТОЧНИКИ И МАТЕРИАЛЫ РГАЛИ — Российский Государственный Архив Литературы и Искусства. Ф. 236. Оп. 1. Д. 18. РГАЛИ — Российский Государственный Архив Литературы и Искусства. Ф. 236. Оп. 1. Д. 17. РГАЛИ — Российский Государственный Архив Литературы и Искусства. Ф. 1496. Оп. 1. Д. 53. БИБЛИОГРАФИЧЕСКИЙ СПИСОК Валицкий 2019 — Валицкий А. В кругу консервативной утопии. Структура и метаморфозы русского славянофильства / пер. с польск. К. Душенко. М.: Новое литературное обозрение, 2019. Гегель 1990 — Гегель Г.В.Ф. Философия права. М.: Мысль, 1990. Гегель 2000 — Гегель Г.В.Ф. Феноменология духа. М.: Мысль, 2000. Герцен 1954 — Герцен А.И. Собрание сочинений: в 30 тт. Т. 2. М.: АН СССР, 1954. Киреевский 1910 — Киреевский И.В. О новых началах философии. В кн.: Он же. Собрание сочинений: в 2-х т. Т. 1. М., 1910. С. 223–264. Киреевский 1910а — Киреевский И.В. Отрывки. В кн.: Он же. Собрание сочинений: в 2-х т. Т. 1. М., 1910. С. 265–282. Киреевский 1989 — Киреевский И.В. Европеец. Журнал И.В. Киреевского / под ред. Л.Г. Фризмана. М.: Наука, 1989. Покок 2021 — Покок Дж.Г.А. Момент Макиавелли / пер. с англ. Т. Пирусской. М.: Новое литературное обозрение, 2021. Скиннер 2006 — Скиннер К. Свобода до либерализма / пер. с англ. А.В. Магуна; науч. ред. О.В. Хархордин. СПб: Изд-во Европейского ун-та, 2006. Смирнов 2021 — Смирнов В.Н. Парадоксы политического романтизма И.В. Киреевского: между вселенской монархией и национальным государством // Соловьевские исследования. 2021. 1. С. 17–30. Abrahams 1993 — Abrahams R.D. Phantoms of Romantic Nationalism in Folkloristics // The Journal of American Folklore. 1993. Vol. 106. № 419. P. 3–37. Dorrien 2012 — Dorrien G. In the Spirit of Hegel: Post-Kantian Subjectivity, the Phenomenology Of Spirit, and Absolute Idealism // American Journal of Theology & Philosophy. 2012. Vol. 33. No. 3. P. 200–223. Gleason 1992 — Gleason A. Republic of Humbug: The Russian Nativist Critique of the United States 1830-1930 // American Quarterly. 1992. 44(1). Р. 1–23. Hughes 1993 — Hughes M. 'Independent Gentlemen': the Social Position of the Moscow Slavophiles and its Impact on their Political Thought // SEER. 1993. 71(1). P. 66–88. Pettit 2008 — Pettit P. Made with Words. Made with Words: Hobbes on Language, Mind, and Politicsю Princeton Univ. Press, 2008. Sedgwick 2010 — Sedgwick S. Reason and History: Kant versus Hegel // Proceedings and Addresses of the American Philosophical Association. 2010. 84(2). Р. 45–59. Siljak 2001 — Siljak A. Between East and West: Hegel and the Origins of the Russian Dilemma // Journal of the History of Ideas. 2001. 62(2). Р. 335–358. Suslov 2011 — Suslov M. Slavophilism is True Liberalism’: Th e Political Utopia of S. F. Sharapov (1855–1911) // Russian History. 2011. 38. P. 281–314. References Abrahams R.D. Phantoms of Romantic Nationalism in Folkloristics. The Journal of American Folklore, 109, 1993, 3–37. Dorrien G. In the Spirit of Hegel: Post-Kantian Subjectivity, the Phenomenology Of Spirit, and Absolute Idealism. American Journal of Theology & Philosophy, 33(3), 2012, 200–223. Gegel’ G.V.F. Fenomenologia Duha [Phenomenology of spirit]. Moscow: Nauka, 2000. Gegel’ G.V.F. Filosoia prava [e philosophy of law]. Perevod B. G. Stolpner, M. I. Levina / Pod red. D. A. Kerimova, V. S. Nersesiantsa. Moscow, 1990 Gegel’ G.V.F. Filosofia prava [The philosophy of law]. Moscow: Nauka, 1990. Gertzen A.I. Sobraniie socinenii: v 30 tomach. Tom 2 [Collected writings: in 30 vol. Vol. 2]. Moscow: Academy of Science of the USSR, 1954. Gleason A. Republic of Humbug: The Russian Nativist Critique of the United States 1830-1930. American Quarterly, 44(1), 1992, 1–23. Hughes M. 'Independent Gentlemen': the Social Position of the Moscow Slavophiles and its Impact on their Political Thought. SEER, 71(1), 1993, 66–88. Kireevskii I.V. Evropeetz. Zhurnal I.V. Kireevskogo [The European. Journal of I.V. Kireevskii] / ed. By L.G. Freezman. Moscow: Nauka, 1989. Kireevskii I.V. O novych nachalach filosofii [On the new origins in philosophy]. In: Idem. Sobraniie sochinenii: v dvuch tomach. Tom 1 [Selected writings: in 2 vol. Vol. 1], 223–264. Moscow, 1910. Kireevskii I.V. Otryvki [Miscellany]. In: Idem. Sobraniie sochinenii: v dvuch tomach. Tom 1 [Selected writings: in 2 vol. Vol. 1], 265–282. Moscow, 1910. Pettit P. Made with Words. Made with Words: Hobbes on Language, Mind, and Politics. Princeton Univ. Press, 2008. Pocock J.G.A. The Machiavellian Moment. Princeton: Princeton Univ. Press, 1973. Sedgwick S. Reason and History: Kant versus Hegel. Proceedings and Addresses of the American Philosophical Association, 84(2), 2010, 45–59. Siljak A. Between East and West: Hegel and the Origins of the Russian Dilemma. Journal of the History of Ideas, 61(2), 2001, 335–358. Skinner Q. Liberty Before Liberalism. New York, Cambridge Univ. Press, 1998. Smirnov V.N. Paradoksy politicheskogo romantizma I.V. Kireevskogo: mezhdu vselenskoi monarchiei I nacionalnym gosudarstvom [I.V. Kireevskii’s paradoxes of political liberalism: between world monarchy and national state]. Solovievskie issledovania, 1, 2021, 17–30. Suslov M. Slavophilism is True Liberalism’: The Political Utopia of S. F. Sharapov (1855–1911). Russian History, 38, 2011, 281–314. Valitzkii A. V krugu konservativnoi utopii. Struktura i metamorfozy russkogo socializma [In the circle of conservative utopia. Structures and metamorphoses of Russian slavophilism]. Moscow: Novoe literaturnoe obozreniie, 2019. [1] Исследование выполнено в ИФПР СО РАН при финансовой поддержке РНФ, проект No 20-68-46021. [2] См., например, об истоках этого представления в политической философии Раннего Нового времени: (Pettit 2008). "Историческая экспертиза" издается благодаря помощи наших читателей.

  • Леонид Гиршович: «Какой урон Путин может нанести русской культуре? Нулевой». Интервью...

    Леонид Гиршович: «Какой урон Путин может нанести русской культуре? Нулевой». Интервью с Л.М. Гиршовичем Леонид Моисеевич Гиршович, музыкант, писатель. Контактная информация: lmgirsho@googlemail.com Автор книг: Обмененные головы: Роман (СПб.: Библиополис, 1992); то же (М.: Текст, 1995, 1998, 2011), перевод на французский: Têtes interverties, roman (Lagrasse: Éditions Verdier, 2007); Чародеи со скрипками: Романы, эссе (СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 1997); Прайс: Роман (СПб.: Изд-во Ивана Лимбаха, 1998) Шорт-лист Букеровской премии 1999, перевод на французский: Apologie de lafuit, roman (Lagrasse: Éditions Verdier, 2004); Замкнутые миры доктора Прайса: Повести (М.: НЛО, 2001); Суббота навсегда: Роман (СПб.: Чистый лист, Ретро, 2001); «Вий», вокальный цикл Шуберта на слова Гоголя: Роман (М.: Текст, 2005), перевод на французский: Schubert à Kiev, roman (Lagrasse: Éditions Verdier, 2012); Фашизм и наоборот: Повесть (М.: НЛО, 2006); Шаутбенахт: Рассказы (М.: Текст, 2008); Meurtre sur la plage, roman (Lagrasse: Éditions Verdier, 2015); Арена XX: Роман (М.: Время, 2016). Мозаика малых дел: Серия «Записки русского путешественника» (М.: НЛО, 2017); Тайное имя – ЙХВХ: Роман (Москва /Иерусалим: Изд-во М. Гринберга; студия 4+4, 2020); Против справедливости: Повесть, эссе, интервью (М.: НЛО, 2021); Автобиография потерявшего память: Роман (Москва/Иерусалим: Библиотека М.Гринберга, 2021); Убить Бальтазара: Повести (М.: Текст, 2022); Память, ври! Да не завирайся… : Повести, эссе (Москва/Иерусалим: Библиотека М.Гринберга, 2022). 1. Дорогой Леонид Моисеевич, первый вопрос традиционный для нашего журнала, специализирующегося на исследованиях памяти. Мы проверяем гипотезу немецкого исследователя Яна Ассманна, согласно которой коммуникативная (семейная) память современных людей ограничена тремя поколениями, т.е. охватывает не более 100 лет. Какова глубина вашей семейной памяти? Занимались ли вы поиском своих предков? История семьи со стороны отца мне известна до четвертого колена – в смысле поколения – включительно. Родом из-под Гродно, точнее, из местечка Кореличи, известного своим гетто – но это события новейшей истории, а в те баснословные времена там жили себе поживали хасиды любавичевского толка, хотя Гаскала (Просвещение) уже коснулась этих Богом забытых уголков еврейского мира. Мой прадед, Моисей Ионович, судя по фото, благообразный буржуа, другими словами, горожанин, служил в одном из одесских банков. Когда в 1916 году с ним случился удар, он послал сына Ионочку купить газет, а сам выбросился из окна. Склонность к апоплексии была наследственной. От того же весной 1941 года в Ленинграде скончался мой дед Иона Моисеевич, а пятьюдесятью годами позже, в Иерусалиме, мой отец, Моисей Ионович. Как говорится, поживем увидим, все-таки меня назвали Леонидом – хотя подпольный ленинградский моэль произнес надо мной имя пророка Ионы (смешно сказать, сегодня в Израиле это женское имя). Мой двоюродный прадед, Борис Моисеевич был, не побоюсь этого слова, знаменитостью. Читаем: «Русский архитектор, представитель поздней эклектики, модерна и неоклассицизма. Член Петербургского общества архитекторов с 1892 года. Выпускник Императорской Академии художеств (1886 год)». От себя добавлю, что в одном из построенных им зданий доводилось бывать большинству ленинградцев и «гостей нашего города». Помните кафе «Север» на Невском, оно же «Норд»? О третьем брате Гиршовиче, уроженце села Кореличи я знал только, что в Одессе он познакомился с Бяликом, оттуда же уплыл в Палестину – и поминай как звали. Однажды уже самостоятельным подростком мой сын в кафе, на иерусалимском променаде Бен-Иегуда, разговорился со старым немецким евреем. Слово за слово, и тут оказалось, что он женат на внучке того самого Гиршовича-сиониста. Предков со стороны матери я могу проследить аж до пятого поколения, в подробностях, с разными байками и местечковыми анекдотами, нередко лившими воду на антисемитскую мельницу. Так один из бесчисленных братьев моего прадеда рэб Айзека – так мне полагалось его называть – взял кредит, накупил вагон товаров, которые застраховал, а в пути вагон сгорел, и нашлись свидетели того, что дело нечисто. Горе-предпринимателя взяли под стражу. Тогда его отец, мой прапрадед рэб Шая нагрузил подводу всякой всячиной и отправился ко двору прославленного цадика – благочестивого мудреца: что делать? Цадик, надо полагать, не напрасно славился своей мудростью. Присяжные вынесли оправдательный приговор и потом неделю пили-гуляли. Один из свидетелей обвинения исчез, другой не то попался на разбойном нападении, не то был найден бездыханным в какой-то канаве. Я никогда не увлекался ни генеалогическими изысканиями, ни модными нынче генетическими. Зато в детстве я был благодарным слушателем разных «майсэс», историй, а рассказчиков вокруг меня хватало, весьма неполиткорректных. Моя бабка – бабушка Гитуся, окончившая свои дни в иерусалимском старческом доме, ей было под сто – смеялась: «Кошка пропала на хануку, а летом за шкапом ее обнаружили», мол, вот такая вонь стояла в доме. У меня сохранилось множество старинных фотографий. На одной из них Гитуська, лет двенадцати, со своей бабушкой – моей пра-прабабкой. Это ей, уже совсем древней, полуслепой, моя мать будет говорить: «Форзихт, трэпэлэ» (осторожно, ступенька). На фото: Народичи, начало прошлого века. Прапрабабка с внучкой Гитуськой — бабушкой Гитусей. На фото: Прабабка Ирина до революции (с дочерью Марией, бабой Маней) и она же в голодном Петрограде в 1918 году. На фото: Народичи, начало прошлого века. Два еврейских «бохера», справа дед Иосиф. На фото: Прадед Иона, совслужащий. Ленинград, Невский пр., НЭП. На фото: Бабушка Гитуся со сводной сестрой Хавой на месте расстрела евреев в Народичах, в числе которых была их мать Мэрим. Памятник был снесён в начале 50-х. 2. Советская история с 1917 до смерти Сталина – это сплошная травма. Передавалась ли память об этих событиях в вашей семье? Хотя в моей семье никто не был репрессирован, отношение к советской власти было адекватным. Слушали «голоса», прадед – он умер в шестидесятом году древним старцем – ходил по Ленинграду в лапсердаке, в картузе, русского не знал вовсе. Со стороны матери я первое поколение, для кого русский был родным. «Т-шш! Помни, в какой стране ты живешь!» – повторял мне отец, потому как язык у меня был без костей. С середины 50-х отец часто и подолгу гастролировал на Западе. Он играл на скрипке в оркестре Мравинского. Это деньги, это сверхпрестиж, это шмутье – а для меня бесконечные рассказы о «загранице», распалявшие мою ненависть к «застенку». Я категорически отказался вступать в комсомол, сколько меня дома не уговаривали. «Нет, это как креститься». Действовало. Семья была в общем-то марранской: «роше шонэ», «сэйдэр», привычное, на ашкеназийский лад «борух ато Адоной». «Гонимая нация, этим надо гордиться», – говорила мне мать. Она вела класс альта в специальной музыкальной школе при консерватории и пользовалась известностью. «Ты должен хорошо играть, чтоб никогда не унижаться». Ну, в общем, так и получилось. В двадцать один год я поступил в Филармонию и успел поработать там три года, но зарубежные поездки были мне заказаны, я – «невыездной». «Это в его же интересах», – сказал отцу гебешный генерал, курировавший Филармонию (генерал Московцев, сухонький, серенький, ходил в концерты с женой и дочкой – запомнился его галстук, самодельный, в блестках в виде скрипичного ключа, такими в галерее Апраксина двора торговали цыганки). Гебешник был прав. Неровен час, сбежал бы и всех погубил. На фото: Скрипичный класс в Народичах, конец 20-х. По левую руку от учителя моя мать. На фото: С отцом. Концерт в Президентском дворце (Бейт Анаси) 1973 г. 3. Американская исследовательница Марианн Хирш, чьи родители пережили Холокост в Черновцах, ввела понятие «постпамять», когда дети и даже внуки переживают трагический опыт предшествующих поколений родственников как собственный. Ваши романы посвящены, в том числе, и темам Холокоста и послевоенных преследований евреев в сталинском СССР. Можно ли сказать, что таким образом вы «прорабатываете» свою постпамять? Слово «Холокост» я впервые услышал в Израиле. В 1976 году на экраны вышел одноименный американский сериал. Слово настолько чуждое советскому слуху, что на первых порах за сериалом закрепилось прозвище «Голохвост». В Союзе символом Катастрофы был киевский Бабий Яр, упоминание о нем приравнивалось к подрывной деятельности. О печах польского Освенцима тоже предпочитали лишний раз не вспоминать. Громогласно произносилось «Бухенвальд»: «Люди мира на минуту встаньте…». А вообще нахождение советского гражданина на оккупированной территории даже в качестве обреченного на гибель еврея-кацетника, т.е. лагерника (от немецкого KZ) попахивало изменой родине, сдачей в плен. Я знаю, что лагерный номер на руке те немногие, кто уцелел, старались вытравить. В моем случае «постпамять» – само слово мне кажется головным, надуманным – это ужасы блокады, которую пережили родители и о которой мне рассказывалось во всех подробностях: о саночках с ведром, о проруби на Фонтанке, о тех же саночках с детским трупиком, который отец куда-то везет – у горбуньи Тетериной, соседки, умер ребенок, (отлично помню ее, красноглазую, с седенькой косицей). О людоедах, их, якобы, выдавали белые мучнистые лица. О раблезианских пиршествах во сне. Как-то раз отец разжился где-то двумя кульками какой-то трухи, предназначавшейся для варки, идет домой по Надеждинской и вдруг слышит позади шаги. Оборачивается – милиционер. «Гражданин, что несете?» Отец показывает на штабеля ледяных тел во дворе Александринской больницы. «И мы с вами будем так же лежать. Один вам, один мне». Милиционер схватил кулек и убежал. А еще о том, как Элиасберг, дирижировавший легендарной премьерой Ленинградской симфонии Шостаковича в блокадном городе, мог лишить трубача пайка: «Карл Ильич, пожалуйста, у меня губы не держат…», – плакал тот. Или, как гнали студентов консерватории на бессмысленную гибель. А рассказы о раскулаченных крестьянах, пробившихся сквозь нквдэшные кордоны в Ленинград, чтобы умереть от голода и холода, лежа на канализационных решетках! Мальчиком отец это видел. Нет, конечно, я знал, что немцы убивали евреев, что моя прабабка Мэрим была расстреляна в Народичах – тогдашних Кагановичах – но все это было так же далеко, как костры испанской инквизиции, по сравнению с тем повседневным ленинградским антисемитизмом, уличным, дворовым, соседским, который я испытывал ежесекундно, будучи трехлетним, четырехлетним, пятилетним. О том, что я еврей, я узнал тогда же, когда узнал, что я мальчик, а не девочка. В первые годы жизни я дышал воздухом надвигающегося имперского погрома, это осталось навсегда. У каждого в шкафу свой доктор Фрейд. 4. Вы уехали из СССР в Израиль в начале 1970-х, как только открылась такая возможность. Повлиял ли на это решение феномен обретения еврейской памяти и идентичности, свойственный после Шестидневной войны 1967 многим молодым представителям изрядно «русифицированного» к тому времени советского еврейства? Мы бы уехали из СССР и без всякого Израиля (как говорится, «хас вехалила», не приведи Господь), и без всякой Чехословакии (что сыграла, на мой взгляд, первостепенную роль в возникновении сионистских кружков в Москве и Ленинграде). Я только-только женился, мне еще не было двадцати трех, моей жене был двадцать один год. «Я рабов рожать не буду», – сказала она. Безусловно мы были эмансипированы, но ассимилированы в России отнюдь не были. Я с шести лет обучался на скрипке, этнически русские среди моих однокашников составляли меньшинство, скорей уж они худо-бедно адаптировались в еврейско-скрипичной среде. На бар-мицву – тринадцатилетие – дед сделал мне царский подарок: шестнадцатитомную «Еврейскую энциклопедию» и «Историю евреев» Греца в двенадцати томах. До сих пор я пользуюсь ими, выкупленными из египетского плена, о чем свидетельствует печать: «Разрешено к вывозу из СССР». 5. Почему вы не прижились на «исторической родине» и переехали в Германию? Пришлось ли для этого преодолевать негативное восприятие немцев, которое в первые десятилетия после войны доминировало у большинства советских граждан? Не могу сказать, что в Израиле я не прижился. Через неделю по прилете уже сидел помощником концертмейстера в оркестре Израильского радио («Коль Исраэль»). Жена начала работать и того раньше, на другой же день – аккомпаниатором в балетной школе, у жены кинорежиссера Калика. В 74/75 годах я был на срочной службе (и потом еще каждый год сорок дней проводил на учениях, что способствует превращению в израильтянина). В Израиле я начал печататься, появился круг общения, впервые литературно-филологический, а не как в Ленинграде – сугубо цеховой. Но пожить в Европе соблазнительно, да и мое израильское жалованье было в четыре раза меньше, чем за ту же работу я получал бы в немецком оркестре. Я сыграл конкурс, подписал контракт и стал немецким «камер-музикером» – так официально именовалась моя должность – госслужащим с постоянным видом на жительство. Жена преподавала рояль, родился сын, затем дочь. Как всякий автодидакт, я постарался дать им образование, которого сам не получил – я ведь всего лишь скрипичный умелец с девятью классами школы (консерватория не требовала аттестата зрелости). Так мы осели в Германии. Когда за два года до пенсии стало ясно, что в Израиль мы уже не вернемся, мы в придачу к израильским паспортам взяли немецкие. В самом Израиле мы бываем часто, с этим миром нас много что связывает – хотя теперь уже мало кто. На фото: За месяц перед демобилизацией. Март 1975 года. Относительно «негативного восприятия немцев, которое в первые десятилетия после войны доминировало у большинства советских граждан». Я неоднократно сталкивался «с негативным восприятием немцев» во Франции, на Балканах, в Польше – о! в Польше как нигде: если русских презирали: свиньи, то немцев ненавидели: палачи. Об Израиле я, естественно, не говорю. Когда правительство Бен-Гуриона в начале пятидесятых вело переговоры с Германией о репарациях, чуть не вспыхнула гражданская война: «Каждый немец нацист, каждый немец убийца». Еще в семидесятые годы земля «дышала», пепел Клааса стучал в наше сердце. В свое время Мартин Бубер выступил против казни Эйхмана: «Если враг превратит нас, хотя бы одного из нас, в своего палача, значит он победил», к нему присоединилась Нелли Закс. Кабинет министров дрогнул. Предполагалось, что адвокат подаст прошение о помиловании и президент его подпишет. Но Бен-Гурион положил конец всяким колебаниям: «Убийца да будет убит». А вот в Союзе я ничего подобного, никаких антинемецких настроений не припомню (исключение – евреи в аннексированных областях, из которых многие уехали вскоре после войны, кто в Израиль, кто еще куда – для них «земля дышала»). Напротив того, простые советские люди, вернувшиеся с войны, говорили: «Ё-мое! как они там живут!» Слово «трофеи» прикрывало всяческое мародерство, массовые изнасилования, о чем я знал, что называется, из первых рук, или, как сейчас говорят, «из первых уст». Советские фильмы «Подвиг разведчика», «Секретная миссия», «Щит и меч» истекали слюной, демонстрируя фашистские мундиры. Знаменитые «Семнадцать мгновений весны» при мне еще не шли, но могу себе представить, как умирал советский человек при виде Тихонова в эсэсовской форме – «как аттический солдат, в своего врага влюбленный». А тут еще ГДР, страна прозревших немцев, «Эрнст Тельман, сын своего класса», пр-во «Дефа-фильм». Нет, не звучало в моем ленинградском детстве «убей немца», только казенные фразы о героической Красной армии, сражавшейся с гитлеровцами, с фашистами. Само понятие «нацизм» было выведено за скобки. Показателен анекдот хрущевских времен, в те годы никого решительно не коробивший: «Вопрос армянского радио: кто такой Гитлер? Отвечаем: мелкий тиран эпохи сталинизма». 6. Мне довелось рецензировать книгу рецензий 90-х и нулевых годов «Литературный Гиппократ» А.П. Люсого (https://old.culturalresearch.ru/rewiev/77-erlich-review). Я обратил внимание, что большинство из романов современных русских писателей посвящено «проработке» советского прошлого. И в этом отношении современные литераторы контрастируют с русской классической прозой, обращенной в основном к злободневным проблемам. Может в этом состоит одна из причин того, почему произведения современных русских писателей выходят мизерными тиражами? Исключение – на порядок, а то и два большие тиражи романов «злободневщика» Пелевина – как будто подтверждает это правило. Каковы на ваш взгляд причины того, что русская литература занимает маргинальное положение в современном общественном сознании? О произведениях современных русских писателей я не берусь судить. По двум причинам. О собратьях по перу лучше помалкивать. Я читаю ревнивым оком и сравниваю с самим собою. И либо завидую, либо – ппшол вон! Но главное даже не это. Я им не судья, потому что не представляю себе, каково это писать на языке страны, в которой живешь. Если угодно, я пишу на мертвом языке, который не имеет ни малейшего отношения к шуму улицы. Я не претендую на высокое звание русского писателя, не несу знамя русской духовности, чем славится русская литература, я не широк в кости. Никогда не интересовался тиражом моих книжек. Не сомневаюсь, что ничтожно малым по советским меркам, но нормальным по эмигрантским. Гонораров мне не платят, обратной связи с читателем у меня нет, что такое читательский успех, мне неведомо. В сущности, писательство для меня это чудовищно гипертрофированное хобби. Как скрипач я вряд ли согласился бы извлечь из инструмента хоть один звук без того, чтобы мне за это заплатили, здесь я профессионал. А писать пишу по целым дням, совершенно бескорыстно, это наркотическая зависимость, и слово «графоман» меня не смущает – не более, чем медицинский термин. При этом круг моих тем сужен необычайно: выдуманный мир, даже если притворяется реальным. Описывать незнакомый город, страну, в которой никогда не был – не знаю большего наслаждения. Например, как в Ашхабаде в театре имени Пушкина состоялась в 1938 году премьера пьесы Булгакова «Батум». Или описывать сиротский приют в Валенсии, в А Корунье в 1948 году (год моего рожденья). 7. Начав войну против Украины, Путин нанес тяжелейший удар по русской культуре. Как по вашему мнению будет развиваться русская литература после «спецоперации по денацификации»? В индивидуальном восприятии культура это нечто состоявшееся. Для меня культура существует в прошедшем времени как нечто музейное. Отнюдь не в перспективе. То, что впереди – цивилизация. Какой урон Путин может нанести культуре вообще и русской в частности, я слабо себе представляю. Такой же, какой Гитлер нанес немецкой культуре, скажем, Второй симфонии Брамса, под которую я сию минуту пишу. Нулевой. Скомпрометировать задним числом творение человеческого духа невозможно. Нет, удар может прийтись по чему угодно, только не по культуре. Скорее наоборот, из гущи потрясений родится что-нибудь значительное в художественном плане. Как Платонов, как Примо Леви. Кто бы подумал, что заурядный любекский антисемит и филистер, написавший «Кровь Вельсунгов», поднимется до библейских небес, создав в тридцатые годы «Иосифа и его братьев»? Увы, этот грядущий шедевр будет мною не понят, не оценен. Даже если дотяну до его рождения, поморщусь – с моими-то допотопными культурными ориентирами, будь то музыка, будь то литература, будь то кино. Оставаясь на этой парадоксалистской ноте, скажу больше. Когда б не море крови и городá-пепелища, которые этот «крошка Цахес» по себе оставил и еще оставит, я бы только порадовался предприятию под кодовым названием «специальная операция». Россия – чудовищный анахронизм, еще сто лет назад она должна была разделить судьбу другого колосса на глиняных ногах, Дунайской империи. Но широк русский человек. И если украинцам удастся его сузить, то дай им Бог здоровья. 8. Завершающий традиционный вопрос: ваши творческие планы? Ну какие могут быть творческие планы в 75 лет? Я уже давно не пишу, я мастерю. Выстругал что-нибудь, показал жене, ну и принимаюсь за следующую болванку. Спасибо за интервью! "Историческая экспертиза" издается благодаря помощи наших читателей.

  • К.В. Душенко Понятие ‘Джингоизм’ в англоязычной печати XIX в.

    К.В. Душенко Понятие ‘Джингоизм’ в англоязычной печати XIX в. В политическом языке XIX в. существовали два устойчивых обозначения воинственной национальной мегаломании: ‘шовинизм’ и ‘джингоизм’. Специфической чертой последнего была его тесная связь с колониально-имперским национализмом. Слово ‘джингоизм’ возникло в 1878 г. из просторечного выражения ‘by Jingo’ как обозначения ура-патриотических настроений. Либералы использовали его для дискредитации тори по двум основным направлениям: 1) джингоизм означает смыкание высших слоев общества с городской чернью; 2) по своему духу он принадлежит восточной, варварской, деспотической культуре. Образ Джинго как грозного языческого божества встречался в сатирической литературе с начала XIX в.; в публицистике антиджингоистов он был подхвачен и развит. В полемике конца 1870-х гг. слово ‘джингоизм’ сыграло роль, сходную с той, какую в 1836–1841 гг. сыграло слово ‘русофобия’, созданное радикалами для обозначения фантомного страха перед русской угрозой. «Либеральный джингоизм» 1880-1890-х гг., в отличие от джингоизма конца 1870-х гг., означал экспансионистскую, империалистическую политику вне связи с ура-патриотическими настроениями «улицы». Применительно к США слово ‘джингоизм’ стало широко использоваться после аннексии Гавайских островов (1893). Представление об особой миссии «англо-саксонской расы» было характерно как для британской, так и американской версии джингоизма. Ключевые слова: политический язык, национализм, шовинизм, империализм, Д. Холиок, Д.О. Сала, Э. Дженкинс, Д.А. Гобсон Сведения об авторе: Душенко Константин Васильевич, кандидат исторических наук, ИНИОН РАН (Москва). Контактная информация: kdushenko@nln.ru. K.V. Dushenko. THE CONCEPT OF ‘JINGOISM’ IN THE ENGLISH-LANGUAGE PRESS OF THE 19TH CENTURY. In the political language of the XIX century there were two stable designations of militant national megalomania: ‘chauvinism’ and ‘jingoism’. A specific feature of the latter was its close connection with colonial-imperial nationalism. The word ‘jingoism’ arose in 1877 from the vernacular ‘by Jingo’ as a designation for ultra-patriotic sentiments. Liberals used it to discredit the Tories in two main ways: 1) jingoism means the merging of the upper strata of society with the urban mob; 2) in its spirit it belongs to the Eastern, barbaric, despotic culture. The image of Jingo as a formidable pagan deity has been found in satirical literature since the beginning of the 19th century; in the journalism of the antijingoists it was taken up and developed. In the controversy of the late 1870s, the word ‘jingoism’ played a role similar to that of 1836-1841 the word ‘Russophobia’, created by the radicals to denote a phantom fear of the Russian threat. The “liberal jingoism” of the 1880s and 1890s, in contrast to the jingoism of the late 1870s, meant an expansionist, imperialist policy unrelated to the ultra-patriotic sentiments of the “street”. Applied to the USA, the word ‘jingoism’ became widely used after the annexation of the Hawaiian Islands (1893). The notion of a special mission for the ‘Anglo-Saxon race’ was characteristic of both the British and American versions of jingoism. Key words: political language, nationalism, chauvinism, imperialism, D. Holyoake, D.O. Sala, E. Jenkins, D.A. Hobson About the author: Dushenko Konstantin V., Ph.D. (History), Institute of Scientific Information for Social Sciences of the Russian Academy of Sciences (Moscow). Contact information: kdushenko@nln.ru В политическом языке XIX в. существовали два устойчивых обозначения воинственной национальной мегаломании: ‘шовинизм’ (ок. 1832 г.) и ‘джингоизм’ (1878). Первое относилось к Франции и лишь затем получило более широкое значение; второе относилось почти исключительно к Британии и отчасти к США. Специфической чертой понятия ‘джингоизм’ была его тесная связь с колониально-имперским национализмом. 1. Рождение термина Слово ‘джингоизм’ (jingoism) возникло из просторечной божбы ‘by Jingo’; в русских переводах: «Богом клянусь», «видит Бог», «черт побери/подери». В печати это выражение появилось в конце XVII в. Чаще всего Jingo возводят к баскскому Jinkoa — ‘бог’ (другие формы: Jaungoicoa, Jenco и т.д.). Английские моряки будто бы услышали это слово от баскийских. Встречалось и другое толкование: Jenco означает Дьявол; в баскских провинциях якобы жили манихеи, которые поклонялись этому злому духу и клялись его именем (лондонская «The Press» от 12 ноября 1864 г.) (цит. по: Farmer 1896:59). Вариант «by the living jingo/Jingo» («клянусь живым Джинго») ввел в литературу Оливер Голдсмит в романе «Векфильдский священник» (1766, гл. 9), специально подчеркнув вульгарность этой божбы. Это аналог оборота «by the living God» — «Богом живым клянусь». Позднейший вариант: «by great Jingo» («клянусь великим Джинго»). Некоторые авторы возводили слово Jingo к имени Св. Гингольфа (St. Gingolph(us)), почитавшегося в Бургундии и наделенного, как считалось, чудесной жизненной силой (напр.: Latham 1876:107). Однако восприятие оборота ‘by Jingo’ как вульгарного исключает такую ассоциацию. Оборот ‘by Jingo’ стоит в ряду таких экспрессивных выражений, как ‘by god’ (Богом клянусь), ‘by Jesus’ (клянусь Иисусом), “by Jove’ (клянусь Юпитером), ‘by Allah’ (клянусь Аллахом). Поэтому Jingo нетрудно было истолковать как имя некоего экзотического божества. Эта возможность реализована в эпистолярной сатире Роберта Саути «Письма из Англии» (1807), опубликованной под именем вымышленного испанского путешественника. Англичане, замечает повествователь, «сохранили в своей божбе имена некоторых языческих божеств, которым поклонялись их предки и от которых, возможно, никаких иных следов не осталось. Одно из них — Черт-Подери, другое — Тар-Тарары[1]; есть еще Живой Джинго <...>. У язычников-готов подобных идолов не было; вероятно, их почитали кельтские аборигены острова» (Southey1807:86). В сатирической аллегории Пьера Шафтона «Неведомый край» (1827) Англия изображена в виде дикой страны, населенной каннибалами. «...Одна из `дикарок, со зловещей ухмылкой и необузданной свирепостью во взгляде, поклялась именем Джинго (означающим идола, которому они (каннибалы. — К.Д.) поклоняются) <...>» (Shafton 1827:190). В сатире Ричарда Д’Алтона Уильямса[2] «Сборщик налогов» (1840-е гг.) читаем: «Клянусь Джинго — живым Джинго», — так он божился; Да вот незадача: никто не знает, кто этот грозный Джинго; Не сборщик ли налогов, бог — пожиратель денег? (D’Alton Williams 1877:62-63) Образ Джинго как зловещего языческого божества был подхвачен и развит в публицистике антиджингоистов конца 1870-х гг.. *** Во 2-й половине 1870-х гг. тема имперского могущества Британии обрела особую актуальность. В 1875 г. консервативное правительство Б. Дизраэли существило покупку акций Суэцкого канала, в 1876 г. королева Виктория была провозглашена императрицей Индии, а в 1877 г. Англия оказалась на грани войны с Россией из-за вопроса о Проливах и Константинополе. В мае 1877 г., после отправки в турецкие воды английской эскадры, в пабах, а также на различных мероприятиях стали распевать услышанную в мюзик-холлах песню «Мы не хотим воевать» («We don’t want to fight», слова и музыка Джорджа У. Ханта; другие названия: «Песня Джинго», «Псы войны», «Военная песня Макдермотта», по имени исполнителя). Начиналась она двустишием: Спущены псы войны[3], и свирепый Русский Медведь, Одержимый жаждой крови и грабежа, вылез из своей берлоги. Припев: Мы не хотим воевать, но, клянусь Джинго, если уж станем, Мы найдем корабли, и людей, и деньги. <...> Русские не получат Константинополя! (Captain 1927:357) Вскоре появилась целая серия песен, восхваляющих имперскую мощь Британии: «Мы хотим сохранить нашу империю на Востоке», «Турция и Медведь», «Снимаю шляпу перед Империей», «Лев виляет хвостом» (Tréguer 2017). На рождественских представлениях в декабре 1877 г. многие театры включили в программу вариации на тему «Песни Джинго» (Дронова 2021б: 27). В «Королевском Аквариуме», сообщала газета «The Era», «восемь маленьких мальчиков, одетых в ненавистные желтое и черное[4] были гвоздем программы». «Цвета московитов и их униформа были неистово освистаны», а мальчики-османы с красными фесками на головах встречены аплодисментами. Когда малыши пели переложение «Песни Джинго», «публика буквально заходилась в истерическом смехе» (Ibid:25). В марте 1878 г. в «Панче» появился «патриотический стих» «Святой Джинго!» («St. Jingo!»). Смысл его сводился к тому, что на смену старому боевому кличу «Именем Cвятого Георгия!» пришел клич «Именем Святого Джинго!» (Дронова 2021а:231). Группы молодежи из средних и низших городских слоев срывали антивоенные митинги, распевая «Песню Джинго» (Clayden 1880:381). Особенно скандальным оказалось поведение этой публики во время антивоенного митинга в Гайд-парке 10 марта 1878 г. По сообщению газетного хроникера, «последовал натиск партии “клянусь Джинго”, которые быстро выгнали своих противников из парка, остаток дня проведя в горлопанстве и грубых шутках; шляпы и палки, зонты и прочие предметы менее почтенного свойства летели во все стороны. Самым популярным снарядом оказалась дохлая кошка, <...> которую швыряли туда и сюда под ликующие крики буянов» (Home 1878). Часть смутьянов направилась к резиденции лидера либералов Гладстона, и тому вместе с супругой пришлось укрыться в соседнем доме. Девять раненных в Гайд-парке были доставлены в больницы. Эти эксцессы, прежде не виданные на мирных собраниях, сильно встревожили противников тори. Три дня спустя, 13 марта, «Daily News» опубликовала письмо Джорджа Холиока[5], озаглавленное «Джингоисты в [Гайд]-парке». Джингоистами (Jingoes) названо здесь «новое племя патриотов мюзик-холла, распевающих “Песню джинго”» (цит. по: Tréguer 2017). Очень скоро появилось и слово ‘джингоизм’ — в колонке «Эхо недели» газ. «Illustrated London News» от 16 марта. Автор колонки, Джордж Огаст Сала[6], вспоминал военную тревогу после подписания Ункяр-Искелессийского договора (1833). Тогда русские войска вступили в Константинополь по приглашению султана, но англо-русской войны не случилось. «В 33-м году, — замечает Сала, — акции “джингоизма” определенно шли по более низкому курсу, и о Восточном вопросе судили, пожалуй, несколько более трезво, чем ныне» (цит. по: Tréguer 2017). 2. Полемика о джингоизме в 1878–1880 гг. Слово ‘джингоизм’ сразу же было использовано либералами для дискредитации тори. Несколько страниц посвятил ему Голдвин Смит, сотрудник влиятельного журнала «Fortnightly Review». Джингоизм, по его мнению, не столько идеология, сколько совокупность эмоций. Это «английский эквивалент <...> шовинизма, иностранного слова, происхождение и точное значение которого были известны немногим. <...> …Это наименование необычайно удачно передает не только огнедышащий патриотизм Шовена[7], но и все элементы — социальные, моральные, политические и военные, присущие этому новому эрзацу консерватизма былых времен — консерватизма аристократического и в своем роде высокоидейного». После парламентской реформы 1867 г. сложился «политический союз между джингоизмом высших слоев общества и его крикливым подобием, столь похожий на союз между рабовладельцами [американского] Юга и чернью городов Севера». «Если прежде джингоизм симпатизировал южанину, то теперь он симпатизирует турку, и по тем же мотивам. Он не желал замечать насилия и жестокости рабовладельца, подобно тому как теперь не желает замечать насилие и жестокость паши. Борьба в Англии была борьбой между джингоизмом (тогда еще безымянным и лишь наполовину сформировавшимся) и антиджингоизмом <...>». Джингоизм губителен для национальной морали: «Насилие <...> витает в воздухе; оно присутствует в атмосфере фондовой биржи и в атмосфере мюзик-холла, в атмосфере таверны и в атмосфере трущоб <...>» (Smith 1878:95—96). В других своих статьях Г. Смит замечает: «Джингоизм есть империализм в состоянии неистового и отталкивающего возбуждения (violent and vulgar excitement)» (Smith 1879:234). «…В империализме джинго и мюзик-холла нас больше всего поражает не его порочность, а его вульгарность» (Smith 1880б:43). Понятие ‘империализм’, с которым неизменно ассоциировался джингоизм, было тогда сравнительно новым. В актуальном политическом контексте оно, по-видимому, появилось в начале 1850-х гг. в США как обозначение ‘деспотизма’ (т.е. авторитарного и милитаристского режима) французской Второй империи. Примерно с 1876 г. это слово стало также употребляться в значении «защита имперских интересов Британии», «принцип/дух Британской империи». Лорд Карнарвон[8] так определял задачи «истинного империализма»: «…Дать [колониям] мудрые законы, хорошее управление и хорошо организованные финансы», «свободу от угнетения и несправедливости», нести подвластным народам «свет морали и религии» (речь в Эдинбурге 5 ноября 1878 г.) (Herbert 1878:764). Либералы называли ‘империализмом’ внешнюю политику Дизраэли, сурово ее осуждая. «Империализм, — утверждал Роберт Лоу[9], — есть апофеоз насилия», «претензия быть судьей в собственном деле». «Его принцип <...> сводится к угнетению слабого сильным и к торжеству силы над правом» (Lowe 1878:459, 461). На антивоенном митинге в Бирмингеме в мае 1878 г. англиканский священник Томас Моссман[10] отметил «сходство между поклонением святому Джинго и поклонением Мамбо-Джамбо[11], почитатели которого приносили в жертву людей до тех пор, пока крови не прольется столько, чтобы по ней могла проплыть лодка. <...> …Поклонение Джинго напоминает также поклонение Молоху, с той только разницей, что джентльмены из лондонских клубов предпочитали отдавать на заклание не своих, а чужих сыновей» (Political… 1878:611). Развернутое изображение Джинго в виде божества новой языческой религии дано в памфлете Эдварда Дженкинса[12] «Хаверхольм, или Торжество Джинго», опубликованном в июле 1878 г., во время Берлинского конгресса. Памфлет получил широкую известность. Перевод (не слишком точный) фрагментов из него появился в петербургских «Отечественных записках»; тем самым созданный Дженкинсом метафорический образ стал достоянием русской общественности (Дженкинс 1878). Нижеследующие выдержки из памфлета даются в нашем переводе. «Взгляды адептов Джинго (бывших тори) <...> сводились к следующему силогизму: Христианство и цивилизация полезны для всего мира; Англия — самая христианская и цивилизованная страна; следовательно, интересы Великобритании суть интересы всего мира» (Jenkins 1878:5–6). «Новая религия заняла место прежних, угрожая смести Протестантизм, Католицизм, Иудаизм и Позитивизм. И точно: все старые верования были отброшены половиной нации ради почитания БОГА ДЖИНГО» (Ibid.:189). «…Джинго был олицетворением нынешнего духа британской нации, <...> хотя и во Франции среди монархистов и радикалов-оппортунистов[13] есть немало людей, исповедующих веру в него <...>. …Поклонение Джинго не ограничивалось какой-то одной кастой. Его адепты встречались во всех классах общества» (Ibid:190–191). «Но кто был Джинго? Пришел он с Востока. Видевшие его говорили, что то было чудовище могучее и ужасное, с крыльями, подобными ветру, с телом сфинкса и обликом кавказца. Лицо его было из грозно сверкающей меди, глаза горели огнем, нос его был совершенно еврейский[14], а пасть изрыгала на врагов всякую погань. И стоял он на задних лапах. И держал он дубину, обрушивая ее на головы недругов. И перед ним, лая, бежало еще одно страшное чудище по имени “Ежедневный Рявкограф”[15]. Другие, однако, уверяли, что Джинго был не более чем дух варварскаго азиатскаго деспотизма, переселившийся из политическаго тела на Востоке в политическое тело на Западе, ловко приноровившись к установлениям свободного народа. <...> Eгo истинную природу, дикую и кровожадную, скрывала завеса конституционных форм и христианских идей» (Ibid:192–194). «Джинго был провозглашен гением-покровителем нашей имперской славы». «Целые толпы сбегались, дабы, поклонившись Джинго, приобщиться к сонму джентльменов, людей чести, патриотов и верноподданных». «Мирные христиане сделались апологетами войны. Самые умеренные парламентарии стали выказывать признаки демонической одержимости. <...> Одно лишь упоминание о [русском] царе действовало на джингоита[16], как красная тряпка на быка» (Ibid:195, 196, 198). «…Их вера, подобно магометанской, сводится к единственной заповеди: “Нет бога, кроме Джинго, и лорд Бенджинго[17] пророк его”» (Ibid:251). Теми же красками рисует образ нового национального идола баптистский священник и политик Джон Клиффорд: «Джингоизм <...> ужасающе быстро уводит нас от всех положений и принципов британской конституции к порокам восточного деспотизма. <...> Мы отданы в руки Джинго, который делает с нами, что хочет. <...> Аристократы преклоняются перед ним. Дебоширы наших больших городов возглашают его хвалу. <...> Подобно Колоссу, стоит он, словно на постаменте, на британской нации — одна нога в пивной, другая на ступенях трона» (Clifford 1878). Стихотворная сатира «Тео-Джингомахия», опубликованная в газ. «Spectator», открывалась эпиграфом: «Не можете служить Богу и Джинго» (Theo-Jingo-machia 1880). В энциклопедическом словаре 1885 г. среди значений слова ‘Джинго’ есть и такое: «Воображаемый идол, почитаемый вышеупомянутой партией» (т.е. джингоистами) (The Encyclopædic… 1885:444). Это определение, конечно, восходит к антиджингоистской публицистике конца 1870-х гг. Тогда же появляются слова ‘джингомания’ (1878) и «джингоистская лихорадка» («Jingo fever», 1879), внушающие представление о джингоизме как массовом помешательстве или эпидемической болезни. В сатирической заметке, опубликованной в органе Рабочей миротворческой ассоциации, упоминалось о возведении «специального сумасшедшего дома для лечения несчастных жертв джингомании» (Notes and Notices 1878). Итак, дискредитация явления, окрещенного ‘джингоизмом’, велась по двум основным направлениям. Во-первых, джингоизм означает смыкание высших слоев общества с городской чернью. Во-вторых, по своему духу он принадлежит восточной, варварской, деспотической культуре, чуждой рациональному мышлению и британским традициям. По мнению английского историка Хью Каннингема, либералы конца 1870-х гг. преувеличивали силу джингоизма. «Их тревога проистекала из его методов», т.е. склонности к насилию (впрочем, не заходившему слишком далеко) (Cunningham 1971:452). Это делало джингоистов заметнее, особенно в Лондоне, который либеральный историк Э.А. Фриман назвал Джингоградом (Jingoborough) (в письме к У. Стеду от 30 октября 1878 г.) (Stead 1909:20). Провинция была настроена скорее антиджингоистски. В 1878 г. в парламент было направлено 2805 петиций с осуждением внешней политики консерваторов и только 31 петиция в ее поддержку (Cunningham 1971:452). 21 сентября 1878 г. в лондонском Сумасбродном театре (Folly Theatre) был показан музыкальный бурлеск «Звезды и подвязки». Среди действующих лиц значились «король Джинго XIX», а также ловкий дипломат по имени Дикобразо (Porcupino), загримированный под Дизраэли. Обозреватель либерального еженедельника писал: «…Смех, с которым встречали его [Дикобразо] напыщенные тирады, а также тирады <...> “Короля Джинго”, показывает, что даже публика мюзик-холла начинает колебаться в своей преданности нашему комичному другу “Мир-с-Честью”[18]» («Stars and…» 1878). В 1880 г. Д.О. Сала, автор термина ‘джингоизм’, так характеризовал взгляды джингоистов и антиджингоистов: «“Джингоизм”, то есть воинствующая ненависть к России, был символом веры аристократии, военного сословия и государственной церкви. Не менее пылких приверженцев он нашел в легко возбудимых толпах и среди полуобразованных читателей газет, бьющих на чувства. Антиджингоизм (то есть искреннее миролюбие и упорный отказ поверить в то, что русский император Александр есть людоед, вампир и зверообразный великан, чующий нюхом английскую кровь) был убеждением пуритан, <...> большинства нонконформистских религиозных общин <...> и истинно либеральных пэров и членов Палаты общин, <...> не побоявшихся осудить джингоизм, “империализм” и политику перерезания горла соседу, даже под угрозой быть заклейменными в качестве “англо-русских” и “британо-афганцев”» (Sala 1880:152). Либеральный журналист Питер Клайден, сторонник Гладстона, оценивал джингоизм более спокойно. «Джингоисты — не партия, так как они имеются в обеих партиях. <...> … “Джингоизм” не принцип, а чувство. Он вырастает из гордости величием и могуществом Империи, которую испытывают все англичане. Это патриотизм с особым оттенком (with a twist)». «Однако <...> спокойное достоинство сознательной силы он подменяет бахвальстом, за которым кроется слабость. <...> Подобно нуворишу, который должен выставлять напоказ свое богатство, джингоист полагает, что Англия слаба, если не твердит безустанно о своей силе. Его представление об истинном патриотизме — постоянно бояться России» (Clayden 1880:381, 382). Не слишком почетная англо-зулусская война 1879 г. и неудачи британцев во Второй англо-афганской войне (1878–1880) привели к поражению тори на парламентских выборах. В апреле 1880 г. премьером стал Гладстон. В полемике времен Восточного кризиса 1870-х гг. слово ‘джингоизм’ сыграло роль, сходную с той, какую сыграло слово ‘русофобия’, созданное радикалами во время Восточного кризиса 1830-х гг. для обозначения фантомного страха перед русской угрозой (см. об этом: (Душенко 2021)). Консервативный публицист с неудовольствием констатировал, что в борьбе с правительством тори «их [либералов] величайшим триумфом было изобретение словечка “джингоизм”» [Nathaniel… 1880). О том же писал американский историк Джон Лорд: «…Под пером либералов джингоизм стал разящим орудием сатиры. Правительство сорвало аплодисменты аристократов и черни, но утратило поддержку обычных людей» (Lord 1891:610). Уже после падения правительства Дизраэли радикально-либеральный еженедельник «Truth» высмеивал джингоизм в стихотворной сатире, написанной от лица «ультраджингоиста»: В моем символе веры два догмата, включающие все прочие: Первый — ненависть к человеку, стоящему ныне у руля Англии (т.е. к У. Гладстону. — К.Д.); Второй — русофобия, столь ожесточенная и неистовая, Что она велит напрочь забыть о порядочности и идти против здравого смысла (Song 1880). Связь понятия ‘джингоизм’ с понятием ‘русофобия’, очень тесная в момент возникновения термина, сохранялась сравнительно недолго; ко времени англо-бурской войны она была совершенно утрачена. 3. ‘Джингоизм’ в английской печати после Восточного кризиса После прихода к власти либералов полемика вокруг джингоизма поостыла, но не прекратилась окончательно. В 1885 г. либеральная «Pall Mall Gazette» поместила пародию на «Песню Джинго»: Мы не хотим воевать, но, клянусь Джинго, если уж станем, Есть у нас протестанты, католики, турки, неверные, иудеи; Есть у нас Бог и Маммона, Аллах, Будда, Брахма и Вишну; Все боги в наших руках, куда против нас России? (ANew Version… 1885) В книге «Шестьдесят лет жизни агитатора» (1893) Холиок попытался уточнить значение пущенного им в обиход слова ‘джингоисты’, отделяя грубый, «низовой» патриотизм от трезвой имперской политики: «Я подыскивал имя для новой породы патриотов, которые <...>, размножаясь в хмельной атмосфере консервативного правительства, стали наводнять публичные собрания <...>. Их отличительной чертой была крикливая воинственность, бросавшая дурной свет на молчаливую, решительную самозащиту британского народа». «Этим термином злоупотребляют, применяя его к разумным и трезвым политикам, выступающим за сплочение империи или за имперскую политику. Джингоисты — это по большей части завсегдатаи скачек, пабов и пошлых мюзик-холлов; их вдохновение — пиво, а их политические представления чванливы и оскорбительны по отношению к другим народам» (цит. по: Tréguer 2017). Почти в тех же словах описывается джингоизм в романе Фергюса Юма «Остров фантазии» (1892): «Джингоизм — это ложный патриотизм. Он состоит из куплетов мюзик-холла, Юнион Джека (британского флага. — К.Д.) и целых галлонов пива, начинается с припева, а кончается буйством. Люди с улицы его обожают: он расширяет их легкие и утоляет их жажду» (Hume 1892:47). Консерваторы, в свою очередь, заявляли, что слово ‘джингоизм’ придумано для дискредитации британского патриотизма: «В конце концов, ‘джингоизм’ — это просто изнанка патриотизма; а патриотизм все еще добродетель, хотя и не сумма всех добродетелей, каким он когда-то казался <...>». «Либералы не смогли оценить грубоватый патриотизм пресловутой баллады Джинго» (The Political… 1880:439, 440). Консервативный историк Уолтер Копленд Перри спрашивал: «…Почему те, кого именуют “джингоистами”, должны считать себя оскорбленными этим названием? По-моему, они должны принять его, как голландские патриоты некогда приняли кличку гёзы (нищие), и попытаться словом и делом доказать, что они — соль английской нации <...>» («Апология джингоизма», 1885) (Perry 1885:391). Джингоизм для Перри синоним патриотизма. Почти все величайшие люди Англии «были из тех, кого неорадикальная партия клеймит как джингоистов <...>» [Ibid.). Неверно, будто джингоизм воинственен: «…Агрессия тщательно исключена из манифеста джингоистов. Его первый пункт гласит: “Мы не хотим воевать”. На протяжении последних двух столетий Англия никогда не была агрессивной державой. Наши долгие войны с Францией и Испанией были либо оборонительными, либо войнами справедливого возмездия, навязанными нам агрессией этих держав и их попытками исключить нас из нашей доли Америки и Индии. <...> Агрессивными державами были Франция и Испания, а теперь это Франция и Россия» (Ibid:392). Если попросить противников джингоизма дать определение слова ‘джингоист’, продолжает Перри, «они, вероятно, сказали бы, что джингоист — это (1) тот, кто считает английскую нацию выше любой другой; (2) тот, кто готов возмутиться любым оскорблением английского флага и отомстить за него, а также защищать интересы и личность англичан во всех уголках земного шара; (3) тот, кто считает, что английское влияние должно преобладать в мире». Перри готов защищать все эти утверждения, включая первое: «Тысячелетняя история научила <...> нас тому, что мы превосходим любой другой народ. Иначе мы не занимали бы того места в мире, которое занимаем <...>». Главные враги Британии находятся не извне, а внутри; это «сухая гниль космополитизма, растущее равнодушие к национальным интересам и к национальной славе» (Ibid:392, 393, 402). В том же духе высказывался другой консервативный публицист по поводу конфликта с Францией из-за прав на рыболовство в районе Ньюфаундленда (1895): «Если джингоизм <...> означает готовность сражаться в защиту права, в защиту притесняемых <...>, то джингоизм —просто ругательная кличка чувства справедливости и патриотизма; и в этом смысле, надеюсь, каждый честный британский подданный — джингоист и должен этим гордиться» (Val d’Eremao 1895:399). *** В начале 1880 г., накануне падения правительства Дизраэли, умеренно консервативная «Saturday Review» доказывала, что либерал вполне может быть джингоистом, ведь пущенный в ход либералами термин ‘джингоизм’ означает, по сути, защиту интересов Британской империи как оплота мировой цивилизации (What is… 1880). Действительно, с 1880-х гг. наметилась тенденция сближения части либералов со сторонниками колониальной экспансии. В марте 1882 г. либеральное парламентское большинство отклонило поправку к уставу Британской компании Северного Борнео, запрещавшую т.н. «домашнее рабство» на острове. Гладстон критиковал поправку не по принципиальным, а по техническим соображениям[19], попутно признав, что колонизация Северного Борнео содержит в себе «зерно возможной будущей аннексии», хотя сам он противник аннексий (Sitting… 1882, col. 1195). Кроме того, он назвал Британию «великой Империей, которую мы унаследовали со всем ее бременем и всей ее славой» (Sitting… 1882, col. 1189). Обозреватель популярного еженедельника «Vanity Fair» откликнулся на эти дебаты саркастической статьей, отметив «поразительное восхваление принципов “Джинго” Великим и Добродетельным Гладстоном <...>». «Однако новый либеральный “джингоизм” <...> в своем рвении новообращенного <...> зашел слишком далеко. <...>... Либералы проглотили аннексию, рабство и все прочее не поморщившись» (Rasper 1882:159). В июле 1882 г., после бомбардировки Александрии британским флотом, в юмористическом еженедельнике «Fun» появилась карикатура «В порядке самозащиты».[20] Британский матрос, изображенный вместе с британским львом и бульдогом, распевает пародийную версию «Песни джинго»: Мы не хотели драться, но, клянусь Джинго! коли уж начали, У нас нашлись корабли и люди, которые сделали, что им приказано, И разгромили Александрию, где Араби укрылся[21] Против воли Константинополя (Thomson 1882). В том же году Гладстон санкционировал оккупацию Египта, превратив страну в британский протекторат. Юрист Бенджамин Фоссет Лок так прокомментировал это событие: «…Производители хлопка и рабочие из Ланкашира <...> немало способствовали распространению либеральной джингомании ради урожая египетского хлопка» [Lock 1882:35). Радикалы-пацифисты из Общества мира (Peace Society) также обвиняли правительство Гладстона в джингоизме. Близкий к либералам священник-конгрегационалист Джеймс Гиннес Роджерс отвергал подобные обвинения: «Говорить о политике правительства [Гладстона] как о “джингоизме” значит грубо злоупотреблять терминами. <...> Джингоист предается мечтам об империализме, верит в престиж, полагая, что его поддержание требует неустанного рёва трубы и барабанного боя <...> и стремится прежде всего к тому, что он называет славой». Интервенцию в Египте следует расценивать как «акт самозащиты или вмешательство международной полиции» (Rogers 1882:11–12). В 1885 г., во время войны с махдистами в Судане, пацифистский журнал с сожалением отмечал: «Возобновившаяся в течение последнего месяца джингомания <...> сильно затронула редакторов многих лондонских газет, включая квазирелигиозные органы <...>» (The London Press 1885). В 1893 г. Генри Лабушер, один из лидеров радикального крыла либералов, окрестил лорда Розбери, министра иностранных дел в правительстве Гладстона, «верховным жрецом джингоизма», имея в виду его аннексионистскую политику в Африке (Sitting… 1893, col. 545). В 1894 г. Розбери сменил Гладстона на посту премьера. Обозреватель радикально-либерального еженедельника «The Truth» назвал Розбери «премьером Джинго» (прежде так называли Дизраэли) и заявил, что «Либеральная партия преклонила колени перед Джинго». «Овладеть какими-либо джунглями и объявить их частью Британской империи — значит потакать стремлению к имперской экспансии, лежащему в основе джингоизма» (Bowing… 1895:1518, 1519). «Либеральный джингоизм» 1880-1890-х гг., в отличие от джингоизма конца 1870-х гг., означал экспансионистскую, империалистическую политику вне связи с агрессивными ура-патриотическими настроениями «улицы». Вторая большая волна ‘джингомании’ была связана с англо-бурской войной 1899–1902 гг. На этот раз войну поддержала значительная часть либералов (т.н. империалистическая фракция). Деление на джингоистов и антиджингоистов окончательно утратило партийный характер. В разгар англо-бурской войны Джон Аткинсон Гобсон[22] опубликовал трактат «Психология джингоизма», опираясь, в частности, на исследование Гюстава Лебона «Психология масс» (1895). Джингоизм Гобсон определяет как «прославление грубой силы и невежественное презрение к иностранцам» (Hobson 1901:3). Это явление он связывает с процессами индустриализации и формированием массового общества в крупных городах. Именно здесь наблюдается «скопление больших масс рабочего люда», жизнь которого трудна, скучна и однообразна. «В каждой нации, далеко продвинувшейся в современном индустриализме, распространенность невротических заболеваний свидетельствует об общем нервном напряжении, которому подвергается население». Это и есть атмосфера джингоизма. «Грубый патриотизм, подпитываемый дичайшими слухами и яростными призывами к ненависти и животной жажде крови, быстро заражает суетную городскую жизнь <...>» (Ibid:8). «Для джингоизма, — продолжает Гобсон, — характерно не столько дикарское стремление к личному участию в драке, сколько подпитывание (feeding) невротического воображения. <...> Джингоизм — это страсть зрителя, болельщика, а не борца; это коллективное, стадное чувство (mob passion) <...>» (курсив наш. — К.Д.). Сознание толпы «в интеллектуальном и нравственном отношении возвращается к типу сознания дикаря или ребенка» (Ibid:19). Человек толпы утрачивает способность к критическому суждению; «одни и те же люди могут одновременно придерживаться самых противоположных мнений о фактах или же чувствах» (Ibid:9, 12). Подобно ребенку и дикарю, человек толпы склонен к наивному бахвальству и не способен заглядывать вперед. «Ребенок и дикарь живут сегодняшним днем. То же относится к джингоисту» (Ibid:63, 67). *** Первое словарное определение термина ‘джингоисты’ (jingoes) появилось уже в 1880 г.: «противники России в войне между Россией и Турцией; отсюда название английской партии войны». ‘Джингоизм’ здесь же определяется как «бахвальство боевым духом» (Brewer 1880:495). Близкие определения находим в ряде позднейших английских и американских словарей XIX в. В словаре франко-канадского лингвиста Сильвы Клапена ‘джингоизм’ определяется как «свойственная англичанам заносчивость, в частности, столь обычная для них склонность по каждому случаю афишировать свои претензии на принадлежность к высшей расе» (Clapin 1894:192). Особняком стоит максимально нейтральное определение в американском словаре 1889 г.: «Джингоист <...> представитель крыла консервативной партии в Великобритании, выступающего за энергичную внешнюю политику» (The Century… 1889:3234). В «Полном англо-русском словаре» А. Александрова (1899) слова ‘джингоизм’ нет, хотя оно неоднократно встречалось в русской печати. Заметим еще, что в «Северном вестнике» за 1893 г. слово jingoes передано как ‘джинги’. 4. ‘Джингоизм’ в американской печати В 1880 г. влиятельный нью-йоркский журнал поместил статью Голдвина Смита об американо-канадских отношениях. Смит констатирует, что в последние годы «Канаду, как и остальную часть империи, захлестнула волна джингоизма», а именно «империалистические, аристократические и антиконтинентальные настроения». Джингоисты хотели бы «полностью отделить ее [Канаду] в политическом и торговом отношении от Нового Света», т.е. от США. «Если бы джингоизм продолжал набирать силу, несомненно, были бы предприняты решительные усилия по созданию явно антидемократической империи в северной части этого континента под покровительством и в интересах британской аристократии» (Smith 1880а:22). В 1884 г. в Бостоне выходил политико-юмористический еженедельник «Джинго». На виньетке первого номера изображена обезьяна, крутящая жернов с надписью «Общественное мнение»; по-видимому, она должна была символизировать Джинго. В некоторых сатирических материалах использовалось выражение ‘by Jingo’, но проблематика джингоизма в газете отсутствовала. В качестве определения захватнического национализма слово ‘джингоизм’ стало широко использоваться в США после аннексии Гавайских (Сандвичевых) островов (1893). Обозреватель экономического журнала осудил этот шаг: «Единственным реальным основанием для аннексии Сандвичевых островов, по-видимому, является чувство американского джингоизма. На самом деле это имитация английской политики создания зависимых территорий, политика явно антиамериканская и недемократическая». «Принцип аннексии должен соответствовать эволюции демократических институтов. Соединенные Штаты — великая республика мира; в конечном итоге она должна включить в себя весь североамериканский континент». Но произойти это должно естественным путем, мирно и добровольно; не следует присоединять территории, население которых «недостаточно развито, чтобы жить в наших демократических институтах, не понижая уровень нашей цивилизации» (Cunton 1893:185, 186). 4 июля 1895 г. экс-губернатор Огайо Джеймс Э. Кэмпбел произнес речь по случаю Дня независимости в Таммани-холл (Нью-Йорк). Он заявил: «Любая попытка захватить хотя бы пядь земли на этом континенте должна рассматриваться Соединенными Штатами как объявление войны. В последнее время стало модным подтрунивать над теми, кто так думает, и насмешливо называть их ‘джингоистами’. Но приходит время, когда ‘джингоист’ перестанет быть ругательной кличкой и станет эмблемой тех, кто любит свою страну и свой флаг» (цит. по: Stead 1895:344). На эту речь откликнулся известный британский журналист Уильям Томас Стед[23] в статье «Джингоизм в Америке». «Американский джингоист, — писал он, — <...>, точно так же, как его английский кузен, равнодушен к вопросу о правоте или неправоте дела, на которое он обрушивает свой драчливый кулак. Он столь же слеп, пристрастен и предвзят, когда речь идет о Великобритании, как наши джингоисты, когда речь идет о политике России. Ибо джингоистские благодати — не вера, надежда и сострадание, а зависть, злоба и полное отсутствие сострадания. Американский джингоист, как и его британский предтеча, твердит один-единственный лозунг. В лондонских мюзик-холлах это был горластый припев, что Россия ни в коем случае не должна владеть Константинополем. Американские джингоисты с тем же упорством твердят, что ни одна неамериканская держава не должна расширять свои владения в Западном полушарии» (Stead 1895:341). 23 октября 1895 г., выступая перед республиканскими активистами в Бостоне, Теодор Рузвельт[24] счел нужным разъяснить: «Много говорят о “джингоизме”. Если под “джингоизмом” имеют в виду политику, в соответствии с которой американцы должны решительно и разумно настаивать на уважении иностранными державами наших прав, то мы “джингоисты”. Я считаю преступлением не только против Соединенных Штатов, но и против белой расы то, что мы не аннексировали Гавайи три года назад» (For an Honest… 1895). Это высказывание — показательный пример связи ‘джингоизма’ с представлением о цивилизаторской миссии «белой расы». В разгар испано-американской войны 1898 г. в медицинском еженедельнике появилась статья под загл. «Самогипноз», в которой американская ‘джингомания’ изображается как курьезная разновидность самогипноза. «…Мы наблюдаем в высшей степени смехотворную манию, принявшую размеры политической эпидемии, а именно “Джингоманию” — манию, которой политик обзаводится ради получения дешевой рекламы в газетах. Она повергает его в такой транс, что он выступает на публике с дикими, бессвязными, нелогичными и громкими заявлениями, а после идет домой, чтобы прочитать свою наспех записанную и переписанную речь в какой-нибудь газете, и, словно под гипнозом, представляется себе государственным мужем. Увы, такого рода самогипноз никогда не ведет к саморазрушению» (Warren 1898:581). 5. ‘Джингоизм’ и ‘шовинизм’ Джингоизм нередко понимается как английский аналог или даже синоним французского шовинизма[25]. Типологическое сходство обоих понятий несомненно, но весьма существенна также их национальная специфика, во всяком случае, если речь идет о языке XIX в. Прежде всего, отметим «неблагородное» происхождение того и другого термина — из популярной, отчасти даже низовой культуры. Символ шовинизма, солдат Шовен, — персонаж фривольных песенок, популярных гравюр и водевилей; символ джингоизма — ура-патриотические куплеты, а само слово восходит к вульгарной божбе. Оба понятия ассоциировались с воинственной мегаломанией, культом силы, антиинтеллектуализмом. При своем зарождении шовинизм и джингоизм, хотя и в различной степени, связывались с прославлением колониальной войны. Противники шовинизма и джингоизма порицали то и другое как вульгарный, плебейский патриотизм, проявление дурного вкуса; защитники шовинизма и джингоизма видели тут грубое, но искреннее проявление патриотизма. В теоретическом дискурсе шовинизм рассматривался как способ приобщения низших классов к национальной идеологии. Для Британии конца XIX в. эта задача была уже неактуальной; тут речь шла об идеологии колониально-имперской, одно из центральных понятий которой — «англо-саксонская раса». Представление об особой миссии «англо-саксонской расы» характерно как для британской, так и американской версии джингоизма. Образ Шовена — по-преимуществу крестьянский; образ типичного джингоиста — по-преимуществу городской. Образ Шовена связывался с воинской инициацией человека из народа и культом военной иерархии. В Англии, где вплоть до Первой мировой войны не было призывной системы и массовой армии, этот мотив выражен слабо. Во французском шовинизме огромную роль играли ностальгические и реваншистские мотивы: исходно шовинизм был порождением ущемленного национального самолюбия. Джингоизм же подпитывался сознанием неуклонного роста имперской мощи Британии. Мотив исключительного предпочтения всего отечественного, столь важный для французского шовинизма, в джингоизме почти незаметен. Шовинизм при своем зарождении имел по-преимуществу либеральную окраску, джингоизм — ярко выраженную консервативную (хотя следует помнить, что британский консерватизм содержал гораздо больше либеральных ценностей, чем консерватизм любой другой европейской нации). В обоих случаях нередок был мотив культурной, цивилизационной миссии. Но шовинист видит свою страну во главе прежде всего европейской цивилизации, тогда как джингоист — носительницей цивилизации в других частях света. Для него Британия не просто одна из империй, но мировая империя, единственная сверхдержава, говоря языком позднейшей эпохи. Источники и материалы A New Version… 1885 — A New Version of the Old Jingo Psalm // The Pall Mall Budget. Lodon, 1885. № 865, April 24. P. 26. Bowing… 1895 —- Bowing the Knee to Jingo // The Truth. London, 1895. № 964, June 20. P. 1518–1519. Brewer 1880 — Brewer E.C. The Reader’s Handbook of Allusions, References, Plots and Stories. Philadelphia: Lippincott, 1880. 1170 p. Captain 1927 — Captain A.O.W. Seamarks And Landmarks. London: E. Benn, 1927. 359 p. Clapin S. Dictionnaire canadien-français: ou Lexique-glossaire des mots, expressions et locutions ne se trouvant pas dans les dictionnaires courants et dont l’usage appartient surtout aux Canadiens-français. Montréal: C. Beauchemin; S. Clapin: Boston, 1894. 388 p. Clayden 1880 — Clayden P.W. England Under Lord Beaconsfield: The Political History of Six Years from the End of 1873 to the Beginning of 1880. London: K. Paul, 1880. 552 p. Clifford 1878 — [Clifford J.] Scraps from the Editor’s Waste-Basket // The General Baptist Repository, and Missionary Observer. London, 1878. Vol. 18, July. P. 313. Cunton 1893— [Cunton G.] Editorial Crucible // The Social Economist. New York, 1893. Vol. 4, March. P. 182-187. D’Alton Williams 1877 — D’Alton Williams R. Poems. Dublin: T.D. Sullivan, 1877. 184 p. Farmer 1896 — Farmer J.S. Slang and Its Analogues Past and Present: A Dictionary <...>. [Sine loco: Sine nomine], 1896. Vol. 4. 399 p. For an Honest… 1895 — For an Honest Election // The New York Times. New York, 1895. 24 October. P. 8. Herbert 1878 — Herbert H.H., lord Carnarvon. Imperial Administration: [A Speech Delivered on the 5th November1878 in the Philosophical Institution in Edinburgh] // The Fortnightly Review. London, 1878. Vol. 24, no. 144, 1 December. P. 751-764. Hobson 1901— Hobson J.A. The Psychology of Jingoism. London: G. Richards, 1901. 139 p. Home… 1878 — Home. Political Affairs // The Graphic. London, 1878. № 433, March 16. P. 262. Hume 1892 — Hume F. The Island of Fantasy: A Romance. New York: United States Book Company, [1892?]. 453 p. Jenkins 1878 — Jenkins E. Haverholme, Or, The Apotheosis of Jingo: A Satire. London; Belfast: W. Mullan and Son, 1878. XII, 251 p. Latham 1876 — Latham R.G. A Dictionary of the English Language: In 2 vols. London: Longmans, 1876. Vol. 2, Part 1. 744 p. Lock 1882 — Lock B.F. England and Egypt, An Address Given at South Place Institute, Finsbury on Tuesday, Oct. 24, 1882. London: K. Paul, Trench, & Co., 1882. 38 p. Lord 1891 — Lord J. Beacon Lights of History: In 15 vols. New York: Fords, Howard and Hulbert, 1891. Vol. 6: Modern European Statesmen. 623 p. Lowe 1878 — Lowe R. Imperialism // The Fortnightly Review. London, 1878. Vol. 24, № 142, October 1. P. 453–465. Nathaniel… 1880 — Nathaniel Briggs, Esq., M.P. // Vanity Fair. London, 1880. April 24. P. 237–238. Notes and Notices 1878 — Notes and Notices // The Arbitrator. London, 1878. № 78, July. P. 7. Ogilvie 1855 — Ogilvie J. A Supplement to the Imperial Dictionary. Glasgow; Edinburgh; London: Blackie, 1855. 414 p. Perry 1885 — Perry W.C. An Apology for Jingoism // The National Review. London, 1885. Vol. 5, № 27, May. P. 391–402. Political… 1878 — Political and Social Notes and Comments // The Examiner. London, 1878. May 18. P. 609—611. Rasper 1882 — Rasper (pseud.). Diary of Rasper, M.P. // Vanity Fair. London, 1882. Vol. 27, March 25. P. 159–160. Rogers 1882 — Rogers J.G. The Liberal Party and the Egyptian Policy. Chilworth; London, Unwin Brothers, [1882]. 15 p. Sala 1880 — Sala G.A. Now and Then in America // The North American Review. New York, 1880. Vol. 80, № 279, February. P. 147–162. Shafton 1827 — Shafton P. (pseud.?) The Unknown Region // Shafton P. Vagaries: In Quest of the Wild and the Whimsical. London: Andrews, 1827. P. 183–196. Sitting… 1882 — Sitting of 17 March 1882 // Hansard’s Parliamentary Debates. London: Hansard, 1882. Vol 267. Col. 1134-1254. Sitting… 1893 — Sitting of 20 March 1893 // Hansard’s Parliamentary Debates. London: Hansard, 1893. Vol 10. Col. 482-620. Smith 1878 — Smith G. A Word for Indignation Meetings // The Fortnightly Review. London, 1878. № 139 (186), Juli 1. P. 88–102. Smith 1880а — Smith G. Canada and the United States // The North American Review. New York, 1880. Vol. 131, July. P. 14–25. Smith 1880б — [Smith G.] [Editorial] // The Bystander. Toronto, 1880. Vol. 1, January. P. 1–56. Smith 1879 — [Smith G.] Papers by a Bystander. № 2 // The Canadian Monthly and National Review. Toronto, 1879. Vol. 2, February. P. 230–248. Song… 1880 — Song. I am an anti-Radical // Truth. London, 1880. Dec. 25. P. 34. Southey 1807 — [Southey R.] Letters from England / By Manuel Alvarez Espriella. Translated from the Spanish: In 2 vols. Boston: Munroe & Francis, 1807. 384 p. «Stars and…» — «Stars and Garters» // Truth. London, 1878. № 91, September 26. P. 353. Stead 1895 — Stead W.T. Jingoism in America // The Contemporary Review. New York; London, 1895. Vol. 68, September. P. 344–347. Stead 1909 — Stead W.T. The M. P. for Russia: Reminiscences & Correspondence of Madame Olga Novikoff. London: A. Melrose, 1909. Vol. 2. 536 p. The Century… 1889 — The Century Dictionary: An Encyclopedic Lexicon of the English Language. In 6 Vols. New York: The Century Co., 1889. Vol. 3. P. 2421–3556. The Encyclopædic… 1885 — The Encyclopædic Dictionary / Ed. by R. Hunter. London: Cassel, 1885. Vol. 4, Part 2. 768 p. The London… 1885 — The London Press // The Herald of Peace. London, 1885. № 419, May 1. P. 227. The Political… 1880 — The Political Situation // The British Quarterly Review. London, 1880. Vol. 71, April 1. P. 437-452. Theo-Jingo-machia 1880 — Theo-Jingo-machia // The Spectator. London, 1880. № 2695, February 21. P. 289. Подпись: H.M. Thomson 1882 — Thomson G. In Self-Defence // Fun. London, 1882. July 19. P. 25. Val d’Eremao 1895 — Val d’Eremao J.P. Newfoundland and French Fishery Rights // The Imperial and Asiatic Quarterly Review. London, 1895. Vol. 9, ser. 2 (October). P. 376-399. Warren 1898 — Warren S. Autohypnotism // The Medical News. New York, 1898. Vol. 72, № 19, May 7. P. 580-582. What is… 1880 — What is a Jingo? // The Saturday Review. London, 1880. January 31. P. 140–141. Научная литература Дронова 2021а — Дронова Н.В. К вопросу о политических технологиях викторианской Англии: концепт «джинго» в издательской практике журнала «Punch» (1878–1879) // Вестник Тамбовск. ун-та. Серия: Гуманитарные науки. Тамбов, 2021. Т. 26, № 190. С. 223-234. Дронова 2021б — Дронова Н.В. Тема «джинго» в практике рождественских представлений британских театров сезона 1877-1878 гг. // История: Факты и символы. Елец, 2021. № 1 (26). Душенко 2021а — Душенко К.В. Первые дебаты о ‘русофобии’ (Англия, 1836—1841) // Историческая экспертиза. М., 2021. № 4. С. 225—242. Душенко 2021б — Душенко К.В. Никола Шовен, легендарный патрон шовинизма // Литературоведческий журнал. М., 2022. № 2 (56). С. 52–77. Душенко 2021в — Душенко К.В. Шовинизм: происхождение и эволюция понятия в XIX в. // Историческая экспертиза. М., 2022. № 3. С. 317—334. Cunningham 1971 — Cunningham H. Jingoism in 1877-78 // Victorian Studies. Bloomington, 1971. Vol. 14, № 4, June. P. 429-453. Tréguer 2017 — Tréguer P. Origin and Meanings of ‘Jingo’ // Tréguer P. Word histories [Сетевой ресурс, 2017]. Режим доступа: https://wordhistories.net/2017/06/05/origin-of-jingo (дата посещения: 20.12.2021) References Dronova, N.V. K voprosu o politicheskikh tekhnologiiakh viktorianskoi Anglii: kontsept «dzhingo» v izdatel'skoi praktike zhurnala «Punch» (1878–1879). Vestnik Tambovskogo universiteta. Seriia: Gumanitarnye nauki. Tambov, 2021, vol. 26, no. 190. S. 223-234. Dronova, N.V. Tema «dzhingo» v praktike rozhdestvenskikh predstavlenii britanskikh teatrov sezona 1877-1878 gg. Istoriia: Fakty i simvoly. Elets, 2021, no. 1 (26). Dushenko, K.V. Pervye debaty o «rusofobii» (Angliya, 1836–1841). Istoricheskaya ekspertiza. Moscow, 2021, no 4, p. 225–242. Dushenko, K.V. Nikola Shoven, legendarnyi patron shovinizma. Literaturovedcheskii zhurnal. Moscow, 2022, no. 2 (56), p. 52–77. Dushenko, K.V. Shovinizm: proiskhozhdenie i evoliutsiia poniatiia v XIX v. Istoricheskaia ekspertiza. Moscow, 2022, no. 3, p. 317—334. Cunningham, H. Jingoism in 1877-78. Victorian Studies. Bloomington, 1971, vol. 14, no. 4, June, p. 429-453. Tréguer, P. Origin and Meanings of ‘Jingo’. Tréguer, P. Word histories [Network resource, 2017]. Mode of access: https://wordhistories.net/2017/06/05/origin-of-jingo (date of the application: December 20, 2021) [1] В оригинале: «The Deuce», «The Lord-Harry». [2] Р. Д’Алтон Уильямс (1822–1862), ирландский поэт. [3] Шекспировское выражение («Юлий Цезарь» III, 1); в пер. М. Зенкевича: «На всю страну монаршьим криком грянет: / “Пощады нет!” — и спустит псов войны». [4] До 1883 г. — цвета государственного российского флага, а также кокарды (вместе с белым). [5] Д.Я. Холиок (1817—1906), деятель рабочего и кооперативного движения. [6] Д.А. Сала (1828—1895), популярный журналист. [7] Вымышленный солдат, патрон французского шовинизма. [8] Говард Герберт, граф Карнарвон, государственный секретарь по делам колоний в правительстве Дизраэли (1874-1878). [9] Р. Лоу (1811-1892), в 1868–1873 гг. министр финансов в правительстве Гладстона. [10] В 1885 г. перешел в католицизм. [11] Выражение «Mumbo Jumbo» (франц. «Мумбо‑Юмбо», англ. «Мамбо‑Джамбо») появилось в XVIII в. в книгах европейских путешественников по Африке; оно означало «идола» (духа), которым мужчины пугали женщин. [12] Э. Дженкинс (1838—1910), английский сатирик и политик-либерал. Позднее, в 1885 и 1892 гг., безуспешно баллотировался в Палату общин от консерваторов. [13] Во Франции оппортунистами именовали в то время республиканцев-центристов, радикалами — левое крыло республиканцев. [14] Антисемитские нотки встречаются и в других местах памфлета. Они были свойственны ряду либеральных политиков, включая цитируемого далее У.Т. Стеда. Здесь, возможно, содержится аллюзия на лидера консерваторов Б. Дизраэли, по происхождению еврея; его «иудейский» нос неизменно воспроизводился на карикатурах. [15] В оригинале «Daily Bellowgraff», т.е. «Daily Telegraph» — многотиражная газета, выступавшая в поддержку политики Дизраэли в Восточном вопросе. Встречалось также наименование «Ежедневный Джингограф». [16] Jingoite (форма, не получившая распространения). [17] Аллюзия на лорда Беконсфилда, т.е. Б. Дизраэли. [18] 16 июля 1878 г., вернувшись с Берлинского конгресса, Дизраэли произнес с балкона своей резиденции на Даунинг-стрит: «Мы привезли вам мир, как мне кажется, с честью». [19] Впоследствии Компания Северного Борнео боролась с институтом рабства на Борнео. [20] Карикатура Гордона Томпсона «В порядке самозащиты» («Fun», 19 July 1882). https://victorianweb.org/periodical s/fun/international/1.jpg [21] Араби(Ораби)-паша, командующий египетской армией в англо-египетской войне 1882 г. [22] Д.А. Гобсон (Хобсон) (1858-1940), английский экономист и социолог; известен прежде всего как автор монографии «Империализм» (1902). [23] У.Т. Стед (1849–1912), редактор либеральной «Pall Mall Gazette», пацифист и критик предубеждений против России. [24] В то время шеф полиции г. Нью-Йорка. [25] Истории этого понятия в XIX в. посвящены наши статьи: (Душенко 2022а—2022б]. Историческая экспертиза" издается благодаря помощи наших читателей.

  • «В начале 1933 года в мировых столицах еще не поняли, что столкнулись с совершенно новым типом...

    «В начале 1933 года в мировых столицах еще не поняли, что столкнулись с совершенно новым типом политического режима — лживого, беспринципного, не отягощенного никакими моральными нормами и правовыми обязательствами». Интервью с Б.Л. Хавкиным К 90-ЛЕТИЮ ПРИХОДА НАЦИСТОВ К ВЛАСТИ В ГЕРМАНИИ Конкретные обстоятельства прихода нацистов к власти в Германии в начале 1933 г. и его непосредственные последствия обсуждаются в ходе беседы в 90-летней исторической ретроспективе. Ключевые слова: веймарская Германия, Гинденбург, Гитлер, нацистская идеология, нацистский режим в Германии, 1933 год в мировой истории. Хавкин Борис Львович – доктор исторических наук, профессор Российского государственного гуманитарного университета; контактная информация: novistor@mail.ru Беседовала преподаватель МГЛУ, кандидат исторических наук К.Б. Божик “At the beginning of 1933, the world capitals did not yet realize that they were faced with a new type of political regime – deceitful, unprincipled, not burdened by any moral norms and legal obligations”. On the 90th anniversary of the Nazis rise to power in Germany. Prof. Boris Khavkin interviewed by Kristina Bozhik Abstract. The specific circumstances of the rise of the Nazis to power in Germany in early 1933 and its immediate consequences are discussed during the conversation in a 90-year historical retrospective. Key words: Weimar Germany, Hindenburg, Hitler, Nazi ideology, Nazi regime in Germany, 1933 in world history. About the author: Khavkin Boris L. – Doctor of Hist. Sciences, Professor (Russian State Institute of Humanities). Contact information: novistor@mail.ru Кристина Божик. Борис Львович, об истории нацизма в Германии написаны тысячи книг. Эта тема подробно изучена немецкими, российскими, американскими, британскими и другими историками. Почему же спустя 90 лет после прихода Гитлера к власти мы вновь говорим о фашизме и нацизме, в чем актуальность этой проблемы? Борис Хавкин. Действительно, история прихода к власти в Германии Гитлера и преступления нацистского режима, развязавшего Вторую мировую войну, давно исследованы. Фашизм и его германская разновидность национал-социализм (нацизм) осуждены Международным военным трибуналом в Нюрнберге в 1945-1946 гг. и на 12 малых Нюрнбергских процессах в 1946-1949 гг. Казалось бы, под этим периодом истории подведена жирная черта. Но, к сожалению, идеология и преступная практика фашизма и нацизма оказались намного более живучими, чем это представлялось ранее. В 2023 г. мы вновь на пороге глобальной катастрофы по вине безответственных политиков, движимых личными амбициями и ложно трактуемыми национально-государственными интересами. Фашизм и его разновидности обладают удивительной способностью к мимикрии; они, подобно вирусам, мутируют, быстро приспосабливаются к изменяющейся обстановке. Фашизм и его национальные проявления существуют в виде индивидуального и группового сознания и поведения, идеологии, общественно-политического движения, политического режима вождистского типа, террористической диктатуры. Фашизм — это «не только кровавая и террористическая диктатура наиболее реакционных кругов монополистической буржуазии, не только террор и безудержная социальная демагогия, но и состояние массового и даже индивидуального сознания, уникальная по характеру система создания противоречащих интересам народа ложных “национальных единств”, особый механизм формирования социально-психологических настроений, основывающихся на негативной, деструктивной базе», – писал в 80-е годы ХХ века советский историк Александр Бланк. Система ложных «национальных единств» составляла фундамент государственной идеологии Третьего рейха. Эта идеология основывалась не на объективной реальности, а на политических мифах — о «высшей» («арийской») расе, «корпоративном государстве», «германском народном сообществе», «национальном социализме». На базе нацистских мифов формировалось архетипическое мышление немцев, необходимое для создания национальной идентичности. Кристина Божик. Когда, как и почему в Германии установилась нацистская диктатура? Борис Хавкин. С 1933 по 1935 годы Германия прошла путь от буржуазно-демократической Веймарской республики до нацистской диктатуры. 90 лет назад, 30 января 1933 г. президент Веймарской республики генерал-фельдмаршал Пауль фон Гинденбург подписал указ о назначении «фюрера» Национал-социалистической германской рабочей партии (НСДАП), бывшего ефрейтора кайзеровской армии Адольфа Гитлера канцлером (главой правительства) рейха. С начала 1930-х годов, на фоне мирового экономического кризиса Гитлер рвался к власти. Но на президентских выборах 1932 г. Гитлер проиграл Гинденбургу. Тогда попытка Гитлера договориться с Гинденбургом о назначении его на должность рейхсканцлера окончилась провалом: НСДАП не имела большинства в рейхстаге. Однако к январю 1933 г. национал-социалисты стали крупнейшей партией Германии – 850 тыс. членов. Партия Гитлера опиралась на многотысячные штурмовые отряды (СА). Национал-социалисты входили в правительства ряда германских земель. Большая часть немецкого общества не видела в нацистах серьезной угрозы. Поначалу казалось, будто всё идет согласно планам консерваторов, мечтавших о «сильной руке» и «наведении порядка» в стране. Кристина Божик. Какие политические силы выступали против прихода нацистов к власти? Борис Хавкин. Коммунисты и социал-демократы, а также немногие из немецких интеллектуалов громко предупреждали об опасности прихода нацистов к власти. Но действия антифашистов были непоследовательными и разрозненными: Коминтерн объявил главным врагом не нацистов, а «социал-фашистов», т.е. социал-демократов, лидеры которых упрекали коммунистов в расколе рабочего движения и заявляли, что борьба против коммунистов более важна, чем борьба против нацистов. Основой тактики Социал-демократической партии Германии (СДПГ) в период кризиса 1929-1933 гг. была теория «меньшего зла» – поддержка существующих буржуазных правительств, но не союз с коммунистами. Кристина Божик. Были ли у Гитлера противники среди консерваторов? Борис Хавкин. Даже среди национал-консервативных сил Германии не все поддержали выбор Гинденбурга в пользу Гитлера. 1 февраля 1933 г. генерал пехоты Эрих Людендорф, который совместно с Гинденбургом от имени кайзера осуществлял военную диктатуру во Втором рейхе в 1916-1918 гг., направил Гинденбургу письмо: «Назначив Гитлера рейхсканцлером, Вы выдали наше немецкое отечество одному из величайших демагогов всех времен. Я торжественно предсказываю, что этот человек столкнет наше государство в пропасть, ввергнет нашу нацию в неописуемое несчастье. Грядущие поколения проклянут Вас за то, что Вы сделали это». Однако мало кто из окружения Гинденбурга предполагал, что «передача» полномочий рейхсканцлера Гитлеру через несколько месяцев обернется полным «захватом» власти НСДАП и установлением в Германии однопартийного террористического режима – нацистской диктатуры. Кристина Божик. Вы разделяете мнение, что Пауль фон Гинденбург назначил Гитлера рейхсканцлером, чтобы замять коррупционный скандал, связанный с сыном рейхспрезидента Оскаром? Борис Хавкин. Кроме политических, у Гинденбурга были личные причины назначить рейхсканцлером «богемского ефрейтора», имя которого престарелый фельдмаршал долго не мог запомнить. В конце 1932 г. с подачи Гитлера достоянием общественности стали сведения, что сын и адъютант рейхспрезидента майор Оскар фон Гинденбург, на которого отец оформил владение большим родовым именьем Нойдек, использует государственные дотации (правительство Германии оказывало финансовую помощь крупным землевладельцам Восточной Пруссии) для покупки предметов роскоши, игры в казино, содержания любовниц, отдыха на дорогих курортах. При этом Оскар, пользуясь покровительством отца, уклонялся от уплаты налогов. Назревал громкий политический скандал: коррупция в семье рейхспрезидента. 22 января 1933 г. состоялась двухчасовая беседа Гинденбурга-младшего с Гитлером, который угрожал дальнейшими разоблачениями, но пообещал, что в случае, если рейхспрезидент пойдёт Гитлеру навстречу, тот немедленно прекратит расследование по «делу Гинденбурга-младшего». После этой встречи Оскар сказал отцу: «Теперь нет никакой иной возможности, кроме как поставить Гитлера канцлером». 30 января 1933 г. Пауль фон Гинденбург назначил рейхсканцлером Адольфа Гитлера. Вскоре после этого принадлежавшие Оскару фон Гинденбургу 5 тыс. акров земли в Нойдеке были освобождены от уплаты налогов. Так в январе 1933 г. с коррупционной сделки началась история Третьего, национал-социалистического, германского рейха. Кристина Божик. Почему нацисты называли свое государство «Третьим рейхом»? Борис Хавкин. Слово «рейх» в немецком языке имеет много значений: это «богатство», «государство», «империя». Идеолог «консервативной революции» Артур Мёллер ван ден Брук определил рейх как царство, неделимую державу, пристанище для всего немецкого народа. «Первым рейхом» считалась Священная Римская империя (германской нации), формально существовавшая с 962 г. до 1806 г.; «Вторым рейхом» была империя кайзера Вильгельма I и Отто Бисмарка, созданная «железом и кровью» в 1871 г. и канувшая в Лету в 1918 г., когда Германия проиграла Первую мировую войну и в стране произошла революция. Веймарская Конституция 11 августа 1919 г. провозглашала германский рейх республикой. Веймарская республика была уничтожена Гитлером в 1933 г. Нацисты создали свой, по счету Третий, рейх, который они считали «тысячелетним». Третий рейх – это Вторая мировая война, преступления против мира и человечности, Холокост. Нацистский рейх отнял у человечества 60–65 млн жизней. Но просуществовал Третий рейх не тысячу, а всего 12 лет, с 1933–1945 гг. 9 мая 1945 г. вооруженные силы Германии капитулировали перед Красной армией и ее западными союзниками. 5 июня 1945 г. была подписана Декларация о поражении Германии, которая провозгласила переход верховной власти в побеждённой стране к правительствам союзных держав – СССР, США, Великобритании и Франции. С этого дня не только германской армии, но и Третьего рейха как государства больше не существовало. Кристина Божик. Что такое «консервативная революция», о которой говорили нацисты? Борис Хавкин. Идеологи «консервативной революции» были сторонниками «национального консервативного социализма». Для консервативно-революционного движения характерны: национализм, стремление к автаркии, неприязнь к Просвещению, ориентация на создание «нового порядка», основанного на традиционных ценностях, антилиберализм и антикоммунизм, интерес к истории древних германцев, сочетание архаических элементов жизни общества с современной научно-технической мыслью. Артур Мёллер ван ден Брук, Карл Шмитт, Фридрих Георг Юнгер, Эрнст Никиш и другие «консервативные революционеры» не были нацистами, но, как отмечает профессор СПбГУ доктор исторических наук О.Ю. Пленков, «снять вину с “консервативной революции” за нацизм также нельзя, уже потому, что нет никаких оснований думать, что в случае реализации многочисленных национальных мифов “консервативной революции” они выглядели бы иначе, чем нацизм, ибо в конечном итоге национальные мифы в “век масс” необратимо должны были обратиться в концлагеря». Кристина Божик. Была ли Веймарская республика свергнута «консервативной революцией»? Борис Хавкин. 30 января 1933 г. нацистская пропаганда называла днем «захвата власти», началом «национального обновления» и «консервативной революции». Слова «захват власти», «революция» подразумевают, что НСДАП насильственно лишила власти демократически избранный парламент и свергла правовое государство – Веймарскую республику. Однако на первых порах для Гитлера было важно представить свои действия легитимными и конституционными. Веймарская республика, эта «демократия без демократов», сама дала растерзать себя нацистам. Новому канцлеру было крайне важно укрепить доверие «немецкого народного сообщества» к возглавляемому им правительству. НСДАП не имела абсолютного большинства в парламенте. Гитлер все еще чувствовал себя связанным старой правящей системой и был вынужден существовать в ее рамках. Поэтому нацисты не отважились сразу отвергнуть республику как форму правления и одним росчерком пера ликвидировать многопартийную систему. Кристина Божик. Что представлял собой первый кабинет Гитлера, какова была его политика? Борис Хавкин. Было сформировано правительство «национальной концентрации», где национал-социалисты занимали только три поста: канцлера (Адольф Гитлер), министра внутренних дел (Вильгельм Фрик) и министра без портфеля (Герман Геринг). Остальные министерские кресла были поделены между представителями буржуазно-консервативных кругов. Вице-канцлером стал Франц фон Папен, возглавлявший правительство с июня по декабрь 1932 г.; военным министром был назначен генерал Вернер фон Бломберг, который немало сделал для утверждения авторитета Гитлера в армейских кругах; портфель министра экономики получил банкир и экономист Ялмар Шахт. Консерваторы полагали, что произошла обычная смена правительства, целью которой является выход из кризиса. Для этого необходимы жесткие и даже авторитарные методы борьбы с «левой опасностью». Идя к власти, нацисты обещали народу полную занятость, социальную заботу государства, достойную жизнь «простому» немцу, борьбу с «еврейским капиталом» и «еврейским Интернационалом». Внешнеполитические планы нацистов предусматривали ревизию Версальского договора и возвращение Германии статуса великой державы. Нацистская программа по завоеванию «жизненного пространства» для немцев во многом соприкасалась со старыми империалистическими пангерманскими идеями и была поддержана реакционно-консервативными кругами. Нацистский террор начался сразу после назначения Гитлера рейхсканцлером. 2 февраля 1933 г. приказом «наци №2» Германа Геринга (он был не только председателем рейхстага и рейхсминистром без портфеля, но и занимал посты министра-президента и министра внутренних дел крупнейшей германской земли Пруссия) были запрещены собрания и демонстрации Коммунистической партии Германии (КПГ). В тот же день полицейскому налету и многочасовому обыску был подвергнут штаб КПГ – дом Карла Либкнехта в Берлине. Геринг начал чистку государственных учреждений Пруссии от коммунистов, социал-демократов и евреев. Кристина Божик. Что знали в Германии и мире о политических планах кабинета Гитлера? Борис Хавкин. Свою программу Гитлер изложил в книге «Майн кампф», написанной во время тюремного заключения в крепости Ландсберг. (В России книга «Майн кампф» запрещена и 13 апреля 2010 г. внесена в Федеральный список экстремистских материалов под номером 604). Правда, став рейхсканцлером, Гитлер назвал эту книгу «фантазиями за решеткой». Он утверждал, что, если бы в 1924 г. мог предположить, что станет рейхсканцлером, он никогда не написал бы эту книгу. Однако политические взгляды и намерения Гитлера с тех пор мало изменились. 3 февраля 1933 г., через 4 дня после назначения рейхсканцлером, Гитлер выступил с программной речью перед 30 генералами и адмиралами, собравшимися в Берлине на служебной квартире начальника войскового управления сухопутных сил рейхсвера генерал-полковника Курта фон Хаммерштейн-Экворда. В 1932 году Хамммерштейн предупреждал Гитлера: если произойдет незаконный переворот, он отдаст приказ войскам стрелять по нацистам на поражение. Но в 1933 г. Гитлер получил пост рейхсканцлера «законно», из рук Гинденбурга, и Хаммерштейн был вынужден принимать нового канцлера в своем доме. Гитлер обещал военачальникам: «восстановление политической власти» в стране, «полное изменение существующего внутриполитического положения в Германии», «уничтожение марксизма на корню», «закалку молодежи и укрепление воли к борьбе всеми средствами», введение «смертной казни за измену родине и народу», «авторитарное руководство государством», «устранение раковой опухоли – демократии», восстановление всеобщей воинской повинности, заботу нового правительства о том, чтобы «пацифизм, марксизм, большевизм не отравляли сознание военнообязанных», «свержение оков Версаля». Мало известен факт, что Коминтерн, а значит и советская разведка, уже через 11 дней после речи Гитлера перед генералами знали о ее содержании во всех подробностях: 14 февраля 1933 г. конспект речи Гитлера был зарегистрирован в Москве в секретариате главы Отдела международных связей Коминтерна и Секретаря Исполкома Коминтерна О. А. Пятницкого. К утечке информации из квартиры Хаммерштейна имели отношение агент Коминтерна Лео Рот, дочери генерала Мария-Луиза и Хельга, его адъютант Хорст фон Мелентин и, скорее всего, сам начальник войскового управления сухопутных сил рейхсвера, который был противником Гитлера и называл его молодчиков «грязными свиньями». (Еще 1 февраля 1934 г. Хаммерштейн ушел в отставку). Кристина Божик. Каковы были первые шаги нацистов после прихода к власти? Борис Хавкин. 4 февраля 1933 г. за подписями Гинденбурга и Гитлера был опубликован декрет «О защите немецкого народа», который запрещал все собрания и митинги, кроме нацистских. 5 февраля 1933 г. в Берлине состоялся парад «Стального шлема» под лозунгом объединения сил всех националистических партий; нацистские отряды СА и СС были легализованы. 6 февраля 1933 г. в стране вступил в силу закон о введении чрезвычайного положения «для защиты немецкого народа». 9 февраля 1933 г. по всей Германии начались обыски помещений, используемых коммунистами и социал-демократами. 10 февраля 1933 г. Адольф Гитлер открыл предвыборную кампанию НСДАП речью в берлинском Дворце спорта, трибуны которого были украшены лозунгами «Марксизму – бой». Гитлер, в полном противоречии с прежними заявлениями о решимости никогда не отдавать однажды обретённую власть, патетически заклинал: «Немецкий народ! Дай нам четыре года, а потом суди нас и выноси нам свой приговор». 17 февраля 1933 г. Геринг издал приказ о применении оружия в борьбе с коммунистами и социал-демократами. 20 февраля 1933 г. состоялась секретная встреча Гитлера с 25 самыми богатыми людьми Германии. Ее результатом стало образование «Экономического совета», куда вошли ведущие промышленники и банкиры рейха. Совет должен был тесно взаимодействовать с министерством экономики, которому вменялось в обязанность осуществить план по ликвидации безработицы и запуску промышленности, находившейся в кризисной стагнации. «Пушечный король» Густав Крупп от имени промышленников выразил Гитлеру единодушную поддержку. На предвыборную кампанию национал-социалистов крупнейшими капиталистами Германии было предоставлено 3 млн рейхсмарок. 22 февраля 1933 г. CA и СС были наделены правами «вспомогательной полиции». Тем самым нацистские военизированные формирования стали частью государственного аппарата и получили неограниченные права на применение насилия в отношении членов левых организаций и сочувствующих им лиц. 23 февраля 1933 г. коммунисты провели в Берлине свое последнее крупное предвыборное мероприятие. Но оно было разогнано полицией. На следующий день полиция вновь устроила обыск в доме Карла Либкнехта. В прессе появились сообщения о находке склада оружия и документов, якобы доказывающих существование коммунистического заговора и подготовку терактов. Руководство КПГ частично перешло на нелегальное положение. 27 февраля 1933 г. в Берлине было подожжено здание рейхстага. Кристина Божик. Кто и с какой целью поджог рейхстаг? Борис Хавкин. Оперативность, с которой действовали нацисты, заставляла думать, что они готовились к чему-то подобному. На место событий немедленно прибыли Гитлер, Геринг, Геббельс, Розенберг. Поджог рейхстага стал для НСДАП желанным поводом для полного захвата власти и демонтажа институтов Веймарской республики. Так что «демократическим» политиком Гитлер оставался ровно четыре недели. Еще раз напомню, что нацисты не имели парламентского большинства. Новые выборы были назначены на 5 марта 1933 г. И вот 27 февраля 1933 г., за неделю до выборов, в Берлине загорелось здание рейхстага. «Я надеюсь, это дело рук не наших ребят, – сказал, глядя на горящее здание рейхстага, главный редактор нацистской газеты «Фолькишер беобахтер» Альфред Розенберг британскому журналисту Сефтону Делмеру. – Это как раз одна из тех чертовски глупых штук, которыми они славятся». Скорее всего, поджог рейхстага совершил отряд штурмовиков во главе с группенфюрером СА Карлом Эрнстом. Штурмовики проникли в здание парламента по подземному ходу из дворца председателя рейхстага Германа Геринга. Выяснить подробности следствию не представилось возможным: 30 июня 1934 года Эрнст был убит во время «ночи длинных ножей». Нацистская пропаганда объявила, что поджог рейхстага был сигналом к началу «коммунистической революции». В поджоге был обвинён голландский коммунист Маринус ван дер Люббе, якобы схваченный в горящем здании с факелом в руках. После пожара рейхстага было задержано более 10 тыс. человек. В Берлине были арестованы более 1500 членов КПГ, в том числе все члены коммунистической фракции рейхстага. Председатель парламентской фракции КПГ Эрнст Торглер добровольно сдался властям. 3 марта был арестован председатель ЦК КПГ Эрнст Тельман. К первым жертвам репрессий, наряду с коммунистами, принадлежали левые интеллектуалы. «Превентивному аресту» подверглись Карл фон Осецкий, Эгон Эрвин Киш, Эрих Мюзам, Людвиг Рейн. 28 февраля 1933 г., на следующий день после пожара рейхстага, Гинденбург издал два декрета: «О защите народа и государства» и «Против предательства немецкого народа и происков изменников родины». Эти декреты прекращали действие ряда статей Конституции и ограничивали личные, политические и экономические права свободы граждан – свободу слова, печати, собраний, митингов, союзов, а также право частной собственности, тайну переписки и телефонных переговоров. Разрешались просмотр корреспонденции, прослушивание телефонов, обыски, аресты имущества. КПГ была фактически поставлена вне закона. Тем самым президент вводил в стране состояние перманентного чрезвычайного положения. В этих условиях беспрепятственно вести избирательную кампанию могли только нацисты и их союзники. (Чрезвычайное положение действовало в Германии до 8 мая 1945 г. – капитуляции Третьего рейха во Второй мировой войне). Кристина Божик. Как могло случиться, что, несмотря на давление нацистов, суд оправдал Димитрова и его товарищей? Борис Хавкин. На судебном процессе по делу о поджоге рейхстага, проходившем в Лейпциге в сентябре-декабре 1933 г., нацисты попытались доказать «заговор Коммунистического Интернационала с целью захвата власти»: на скамью подсудимых были посажены коммунисты – голландец Маринус ван дер Люббе, болгары Георгий Димитров, Благой Попов, Васил Танев и немец Эрнст Торглер. Поскольку нацисты преследовали, главным образом, пропагандистские цели, судебные слушания были открытыми. Роль обвинителя взял на себя Геринг. Ван дер Люббе утверждал, что действовал в одиночку. Выяснилось, что у Торглера и Димитрова с товарищами на момент пожара имелось алиби, а единственным доказательством их знакомства с ван дер Люббе являлись утверждения полицейского осведомителя. Танев и Попов по-немецки не говорили, но Димитров, владевший немецким языком свободно, постоянно вступал в полемику с Герингом, указывая на нестыковки в обвинении. При этом Димитров не скрывал, что является сотрудником Коминтерна. Его 36 раз лишали слова, и пять раз выводили из зала суда. Весь мир обошла знаменитая фраза Димитрова, сказанная Герингу: «Вы боитесь моих вопросов, господин министр-президент!» Прямую радиотрансляцию из зала суда нацистские пропагандисты сочли за благо прекратить. Власти Германии отказали в аккредитации на процессе корреспондентам советских газет, но Москва в ответ пригрозила выслать из СССР всех германских журналистов, и 4 ноября 1933 г. аккредитация была предоставлена. «Контрпроцесс» по делу о поджоге рейхстага прошел в Лондоне в сентябре 1933 г. В защиту подсудимых выступили Альберт Эйнштейн, Ромен Роллан и Анри Барбюс. Британские, французские, американские, бельгийские и швейцарские общественные деятели пришли к выводу, что к поджогу рейхстага причастен Герман Геринг. В изданной Комитетом помощи жертвам германского фашизма «Коричневой книге» в поджоге рейхстага обвинялись нацисты. Несмотря на то, что ван дер Люббе полностью признал свою вину, он был приговорён к смертной казни. (В 2007 г. на основании вступившего в силу в 1998 г. закона ФРГ о признании несправедливыми судебных приговоров нацистских судов, приговор в отношении ван дер Люббе был отменен). Димитров, Попов, Танев и Торглер были оправданы. СССР предоставил трём болгарам советское гражданство. 27 февраля 1934 г. они выехали в Москву. В конце мая 1934 г. Георгий Димитров в связи с предстоящим VII Конгрессом Коминтерна был назначен докладчиком по самому важному пункту повестки дня: о наступлении фашизма и задачах Коминтерна в борьбе за единство рабочего класса; в 1935 г. он был избран Генеральным секретарём Исполкома Коминтерна. Торглер после освобождения жил в Германии под псевдонимом, сотрудничал с гестапо. Был исключен из КПГ. Работал в министерстве Геббельса ведущим подрывного радио «Старая гвардия Ленина», вещавшего на СССР. В 1933 г. нацистская диктатура в стране еще полностью не установилась. Но нацисты извлекли из Лейпцигского процесса урок: независимый суд в Германии был ликвидирован. Политические дела передавались в специально созданную 24 апреля 1934 г. Народную судебную палату. Члены палаты назначались Гитлером на пятилетний срок; ее председателем в 1942-1945 гг. был Роланд Фрейслер, которого Гитлер называл «наш Вышинский». Во время Первой мировой войны Фрейслер попал в русский плен и вступил в партию большевиков. В Советской России он прожил до 1920 г.; служил комиссаром по продовольственному снабжению. Фрейслер, на службе Гитлеру известный своей беспощадностью, погиб в 1945 г. во время налета американской авиации на Берлин: бомба угодила в здание суда. В момент гибели он вел очередное заседание Народной судебной палаты: это был суд над участниками заговора против Гитлера. Кристина Божик. Как прошли выборы в рейхстаг 5 марта 1933 г.? Борис Хавкин. На выборах 5 марта 1933 г., уже проходивших в обстановке нацистской демагогии и террора, НСДАП получила 17,2 млн (43,9%) голосов – 288 мандатов. Абсолютного большинства в парламенте гитлеровцы так и смогли завоевать. На следующий день после выборов, 6 марта 1933 г., КПГ, набравшая 4,7 млн (12,3%) голосов, была запрещена. 81 мандат, которые должны были по итогам выборов достаться депутатам-коммунистам, были аннулированы. За социал-демократов проголосовали 7,1 млн чел. (18,3%) избирателей; СДПГ получила 120 мандатов. Почти четверть оппозиционных нацистам депутатов СДПГ были арестованы, высланы из страны или ушли в подполье. Руководство СДПГ было вынуждено эмигрировать в Прагу. Кристина Божик. Какую роль в нацистской системе власти играла пропаганда, которую нацисты соединили с системой просвещения? Борис Хавкин. 11 марта 1933 года кабинет Гитлера принял решение соединить в одном ведомстве просвещение и пропаганду. Уже через два дня Гинденбург издал указ о создании имперского министерства народного просвещения и пропаганды. 13 марта 1933 г. гауляйтер Берлина, начальник управления пропаганды НСДАП доктор философии Йозеф Геббельс получил назначение на должность главы этого министерства. 15 марта 1933 г. новый министр на своей первой пресс-конференции заявил: «В создании нового министерства просвещения и пропаганды я вижу революционный поступок правительства, так как новое правительство не намерено предоставить народ самому себе». 21 марта 1933 г. в Германии отмечался день памяти немецких героев, павших на полях сражений – «День Потсдама». Город Потсдам, бывшая резиденция прусских королей, символизировал славу прежней Германии, с которой хотел ассоциировать себя новый режим. 21 марта было выбрано потому, что в этот день в 1871 г. был учреждён первый рейхстаг кайзеровской Германии. Автором программы «Дня Потсдама» был Геббельс, для которого эти торжества стали первым крупным постановочным пропагандистским мероприятием. В «День Потсдама» Гитлер, не в полувоенной нацистской форме, как обычно, а в визитке и цилиндре, покорно низко склонил голову перед рейхспрезидентом. Гинденбург символически пожал руку Гитлеру. Тем самым Гитлер как бы встал в один ряд с Фридрихом Великим, Отто Бисмарком и самим Гинденбургом. Приход национал-социалистов к власти вписывался в исторический прусско-германский контекст, что, как предполагалось, должно было обеспечить поддержку режима внутри страны и за рубежом. Национал-социалисты стремились заручиться поддержкой народа, необходимой для принятия нарушающих Конституцию законов. Эти законы не заставили себя долго ждать. 23 марта 1933 г. рейхстагом были приняты одобренные рейхспрезидентом законы «О предоставлении чрезвычайных полномочий» и «Об устранении бедственного положения народа и рейха». Законы отменяли гражданские свободы и передавали чрезвычайные полномочия правительству Гитлера. Против голосовали только депутаты от СДПГ. Социал-демократ Отто Вельс, глядя в глаза Гитлеру, провозгласил: «У нас можно отнять свободу и даже жизнь, но не честь!» Впоследствии нацисты физически уничтожили 96 депутатов разных созывов. Парламентарии были среди узников первого нацистского концлагеря, открывшегося 20 марта 1933 г. в пригороде Мюнхена Дахау. Кристина Божик. Как в Германии была установлена однопартийная система и возникло государство НСДАП? Борис Хавкин. 14 июля 1933 г. был издан закон о запрещении существования в Германии любых политических партий, кроме НСДАП. Образование новых партий запрещалось. Закон от 14 июля 1933 г. легализовал монополию НСДАП на власть. В стране установилась однопартийная система. Парламент формировался по однопартийному принципу. Слияние партийных и государственных структур было закреплено «законом об обеспечении единства партии и государства» от 1 декабря 1933 г. НСДАП объявлялась «носителем германской государственной идеи». Страна была поделена на 32 партийных округа НСДАП – «гау» во главе с гауляйтерами, назначаемыми Гитлером и подотчетными ему лично. После 23 марта 1933 г. рейхстаг потерял всякое политическое значение. Наряду с НСДАП, места в парламенте получили нацистские организации – СА, СС, Гитлерюгенд, Германский трудовой фронт. Парламент превратился в место, где послушно штамповались законы, угодные нацистскому режиму; с 1942 г. рейхстаг вообще не созывался. Нацисты сохранили плебисциты как форму прямого участия народа в поддержке политического курса правительства. В условиях однопартийной диктатуры и быстро формировавшегося террористического аппарата плебисциты играли декоративную роль. Одним из важных результатов «национальной консервативной революции» был разгон «неугодных» земельных правительств и замена их кабинетами, руководимыми нацистами (унификация немецких земель). Была ликвидирована автономия земель. Параллельно с этим осуществлялось завоевание нацистами власти в городах и сельских общинах. Это стало результатом действий «сверху» — со стороны министерства внутренних дел и «снизу» — со стороны штурмовиков и эсэсовцев, насильственно занимавших земельные учреждения. Позднее эти действия были оформлены законом о ликвидации полномочий земель и их передаче «Центру». Одновременно вводился институт имперских комиссаров (штатгальтеров) с целью наблюдения за «политической линией» на местах. Кристина Божик. Для чего нацисты запрещали и сжигали книги? Борис Хавкин. Весной 1933 г. министерство народного просвещения и пропаганды развернуло широкомасштабную кампанию по борьбе с литературой, объявленной «враждебной духу немецкого народа и государства». 10 мая 1933 г. в Берлине активисты Союза немецких студентов жгли «вредные для нации» книги немецких и зарубежных писателей. Так было положено начало расово-идеологической войне, которая стала характерной чертой нацистского управления страной. Среди тех, чьи имена выкрикивали студенты-нацисты, бросая их книги в огонь, были Генрих Гейне, Томас Манн, Бертольд Брехт, Стефан Цвейг, Эрих Кестнер, Эрих Мария Ремарк, Лион Фейхтвангер, Эрнест Хемингуэй, Джек Лондон, Ярослав Гашек, Владимир Маяковский, Исаак Бабель, Илья Ильф и Евгений Петров, Михаил Зощенко, Максим Горький, Илья Эренбург... Сожжением книг руководил Геббельс. «Век извращенного еврейского интеллектуализма закончился. Новая революция открыла путь к торжеству германского духа. Прошлое сгорает в пламени, будущее нарождается в наших сердцах!» – вдохновлял юных варваров рейхсминистр. В Берлине на площади Опернплац, на которой 10 мая 1933 г. сжигали книги, ныне сооружен памятник: через стеклянный квадрат брусчатки на середине площади под землей видна комната с белыми пустыми книжными полками. Рядом с этим окном в никуда — металлическая плита. На ней пророчество Генриха Гейне: «"Это было только прологом. Там, где сжигают книги, в конце концов сжигают также и людей". Трагедия "Альманзор", 1821 год». Кристина Божик. Какую роль в нацистском государстве играл антисемитизм? Борис Хавкин. Антисемитизм был государственной идеологией и политикой национал-социализма. 1 апреля 1933 г. под лозунгом «Не покупайте у евреев!» по всей Германии прошел бойкот магазинов и предприятий, которые нацисты объявили «еврейскими». Немцы не должны были больше посещать еврейских врачей, юристов, торговцев, ремесленников и т. п. 7 апреля 1933 г. был принят закон о государственных служащих, в соответствии с которым на службе у государства могли находиться только лица «арийского» происхождения. Служащие должны были принимать присягу на верность родине и «фюреру». Закон дал ход изгнанию со своих постов евреев, а также неугодных нацистам служащих. Началась первая волна еврейской эмиграции; из страны выехали 40 тыс. евреев. Стали уезжать и те, кто по политическим мотивам не принял нацистский режим. Степень расовой нетерпимости нацистов все более нарастала. Их антисемитизм был не только религиозным, политическим или социально-бытовым, но, прежде всего, расовым: еврейство определялось по крови. 15 сентября 1935 г. на съезде НСДАП были провозглашены расовые законы – «О гражданстве рейха» и «Об охране германской крови и германской чести», единогласно принятые сессией рейхстага, специально созванной в Нюрнберге по случаю съезда нацистской партии. 14 ноября 1935 г. была принята поправка к закону о гражданстве, где было определено, кого считать евреем, и установлены категории лиц с еврейской кровью. Постепенно нацисты готовили немецкий народ к «Хрустальной ночи» 1938 г. и последующему «всеобщему и окончательному» решению еврейского вопроса. Кристина Божик. В чем значение «ночи длинных ножей»? Борис Хавкин. В конце 1933 — первой половине 1934 г. Гитлер столкнулся в собственных рядах с глухим недовольством курсом на союз со старой военной элитой и оттеснением «народной армии» штурмовиков на задний план. Часть нацистов из мелкобуржуазных и рабочих слоев выступала за осуществление левых, «социалистических» требований программы НСДАП. Это была угроза только что сложившемуся союзу нацистской верхушки с военным руководством и крупным капиталом. Окружение Гитлера убеждало его, что речь идет о «второй революции и заговоре руководства СА» во главе с Эрнстом Рёмом, что и побудило «фюрера» принять решение об искоренении «оппозиции». Под предлогом борьбы с заговорщиками в ночь на 30 июня 1934 г. были убиты Рём и более 100 руководителей штурмовых отрядов. Одновременно Гитлер расправился со всеми неугодными или «опасными» для него людьми как в собственных рядах, так и среди консерваторов. События «ночи длинных ножей» способствовали дальнейшей концентрации власти в руках Гитлера и его партии. Одновременно они стали и победой военно-промышленной элиты, которая опасалась штурмовиков. Большую роль в ликвидации «заговора» сыграли усилившиеся после прихода Гитлера к власти отряды СС во главе с рейхсфюрером СС Генрихом Гиммлером. Именно СС вместе с нацистской партией стал главной опорой диктатуры, вытеснив СА на второстепенные роли. Кристина Божик. Как и чем завершилась «национальная консервативная революция»? Борис Хавкин. 2 августа 1934 г. умер Гинденбург. В «политическом завещании», сфабрикованном Гитлером и окружением президента, свои президентские полномочия он «передавал» Гитлеру. Рейхсвер принял присягу на верность «главе государства», «фюреру нации» и главнокомандующему — Адольфу Гитлеру. В условиях пропагандистского давления нацистов и отсутствия оппозиции «народный референдум» 19 августа 1934 г. закрепил узурпацию власти нацистами и позволил Гитлеру объявить о «завершении национальной революции». Тоталитаризм во внутренней политике повлек за собой ведение внешней политики с позиции силы. Причем положение Гитлера внутри страны укрепилось еще и потому, что на международной арене он поначалу легко добивался своих целей. В Москве, как и в других мировых столицах, в начале 1933 года еще не поняли, что в лице нацистского руководства столкнулись с совершенно новым типом политического режима — лживого, беспринципного, не отягощенного никакими моральными нормами и правовыми обязательствами. Уже 14 октября 1933 г. Германия объявила о выходе из Лиги наций. В январе 1935 г. в результате плебисцита Германией был возвращен Саар, который до того находился под протекторатом Лиги наций. 16 марта 1935 г. был принят закон об обороне. 21 марта 1935 г. в Германии была введена всеобщая воинская повинность. На смену 100-тысячному кадровому рейхсверу пришли постоянные массовые вооруженные силы – вермахт. Гитлер полностью разорвал «оковы Версаля». Таким образом, 1933–1935 гг. – время становления нацистской диктатуры. В Германии в эти годы параллельно шли два процесса: сращивание партии и государства и унификация всей общественной жизни на базе НСДАП. Произошла постепенная «псевдозаконная» узурпация государственной власти нацистами; были заложены основы «государства фюрера». Веймарская Конституция превратилась в собственную тень. На смену демократической республике пришла тоталитарная нацистская диктатура под лозунгом «Один народ – один рейх – один вождь!»; началась подготовка к задуманной Гитлером агрессивной войне «за жизненное пространство» для «высшей расы». Кристина Божик. Спасибо, Борис Львович! 90-летие этих прискорбных событий – это повод еще раз обратиться к истории национал-социализма и борьбы с ним. В этой связи представляется важным полностью ввести в научный оборот научное и гражданское наследие российского германиста, почётного профессора МГЛУ И. С. Кремера (1922-2020), который более полувека изучал проблему преодоления немцами нацистского прошлого, координировал международное движение ветеранов и исследователей антифашистского Сопротивления. Было бы правильно обратиться к проблемам истории трагических событий 1933-1945 гг. в рамках чтений, посвящённых памяти И. С. Кремера. "Историческая экспертиза" издается благодаря помощи наших читателей.

  • М.В. Кирчанов ИСТОРИЧЕСКАЯ ПАМЯТЬ МЕЖДУ НАЦИОНАЛИЗМОМ И РЕВИЗИОНИЗМОМ: МЕМОРИАЛЬНАЯ ПОЛИТИКА В...

    М.В. Кирчанов ИСТОРИЧЕСКАЯ ПАМЯТЬ МЕЖДУ НАЦИОНАЛИЗМОМ И РЕВИЗИОНИЗМОМ: МЕМОРИАЛЬНАЯ ПОЛИТИКА В БЫВШЕЙ ЮГОСЛАВИИ В СОВРЕМЕННОЙ РОССИЙСКОЙ ИСТОРИОГРАФИИ Автор анализирует роль в современной историографии книги российских историков «Историческая политика в странах бывшей Югославии». Предполагается, что книга стала вкладом в современную российскую историографию, сфокусированную на анализе исторической политики. Анализируется восприятие политики памяти в постъюгославских контекстах в современной российской историографии. Изучены особенности авторского восприятия акторов исторической политики, ее особенностей на Балканах, роль национализма и ревизионизма в развитии мемориальных культур. Ключевые слова: историография, политика памяти, историческая политика Сведения об авторе: Кирчанов Максим Валерьевич, доктор исторических наук, доцент кафедры регионоведения и экономики зарубежных стран факультета международных отношений, доцент кафедры истории зарубежных стран и востоковедения Исторического факультета Воронежского государственного университета (Воронеж). Контактная информация: maksymkyrchanoff@gmail.com M.V. Kyrchanoff HISTORICAL MEMORY BETWEEN NATIONALISM AND REVISIONISM: MEMORIAL POLICY IN THE FORMER YUGOSLAVIA IN MODERN RUSSIAN HISTORIOGRAPHY The author analyzes the role of the book of Russian historians "Historical Policy in the Countries of the Former Yugoslavia" in modern historiography. It is assumed that the book has become a contribution to modern Russian historiography, focused on the analysis of historical politics. The perception of the politics of memory in post-Yugoslav contexts in modern Russian historiography is analyzed. The features of the author's perception of the actors of historical politics, its features in the Balkans, the role of nationalism and revisionism in the development of memorial cultures are studied. Keywords: historiography, politics of memory, historical politics About the author: Kyrchanoff Maksym V., doctor of historical sciences, associate professor, Department of the regional studies and economics of foreign countries, Faculty of international relations, Department of foreign countries history ad Oriental studies, Historical faculty, Voronezh State University (Voronezh). Contact information: maksymkyrchanoff@gmail.com В историографии особую актуальность приобрели сравнительные исследования исторической политики. В российской научной литературе не предложено единой дефиниции этого понятия. Отечественными историками активно используют термины «историческая политика», «политика памяти», «мемориальная политика» и другие дефиниции, позволяющие описывать манипуляции правящих элит и общества относительно собственного исторического опыта и истории других стран, если та затрагивает интересы политических элит. Историческая политика в современном мире относится к числу универсальных явлений, ее различные формы практикуются во всех обществах, ни одно современное государство не может обойтись без обращения к прошлому как мобилизационному ресурсу, который используется для решения различных политических задач. Современные российские историки уделяют значительное внимание проблемам не только теоретических и методологических оснований политики памяти и развития мемориальных культур, связанных с трансформациями и мутациями коллективной исторической памяти под влиянием политических, религиозных, идеологических, культурных и других факторов, но и проводят исследования опыта отдельных европейских стран и незападных обществ, связанного с «проработкой прошлого» с целью решения тех или иных задач, которые стоят перед элитами. На этом фоне следует приветствовать издание в 2022 г. коллективного труда под редакцией нижегородского историка М.В. Белова «Историческая политика в странах бывшей Югославии». Книга, подготовленная усилиями сотрудников Института славяноведения РАН (Н.С. Пилько, А.А. Силкин, Г.Н. Энгельгардт), Нижегородского университета (М.В. Белов, С.В. Кузнецова), МГИМО(У) МИД РФ (Я.В. Вишняков), СПбГУ (Е.А. Колосков) и Белградского университета (А.Ю. Тимофеев) представляет собой одно из немногочисленных фундаментальных исследований, посвященных политике памяти на пространстве бывшей СФРЮ. Появление подобного издания в России в 2022 г. вызывает смешанные чувства. Амбициозная попытка российских историков-славистов систематизировать и в сравнительно-исторической перспективе обобщить проявления и механизмы развития политики памяти, конечно же, свидетельствует как об академической зрелости научного сообщества, так и о значительном потенциале его развития, так как в Европе подобные проекты нередко реализуются на транснациональной основе. Можно сожалеть лишь о том, что такое исследование на русском языке появилось только в 2022 г. В силу того, что, как полагает М. Тодорова, в современной историографии «в широком смысле предлагается воспринимать общую проблему истории и памяти со всеми ее сопутствующими аспектами – проблемой “общей”, “социальной”, “коллективной” или “народной” памяти» (Тодорова 2012), запрос на обобщающие исследования исторической политики становится все более очевидным. К настоящему времени аналогичные, сопоставимые по проблематике и географии исследования реализованы в Европе. Например, в 2003 г. в Сараево усилиями местного Института истории вышла коллективная монография «Исторические мифы на Балканах» (Kamberović 2003), которая тематически и содержательно пересекается с рецензируемой российской работой. Западные авторы внесли свой вклад в изучение исторической политики в постъюгославской сравнительной перспективе, анализируя различные мемориальные культуры и режимы функционирования памяти через призму европеизации (Milošević, Trošt 2021) и идеологизации (Jensen 2021) мнемонических практик и пространств. Книга, подготовленная отечественными историками, не только не уступает западным публикациям, но в целом соотносится с теми тенденциями, которые определяют основные векторы развития мемориальных штудий. Российское издание имеет оригинальную структуру, состоит из девяти крупных разделов, в которых авторский коллектив попытался проанализировать основные факторы, формирующие и определяющие особенности проведения исторической политики в странах бывшей Югославии. Среди объектов изучения авторского коллектива находятся как теоретические вопросы, связанные с политикой памяти, перестройкой и развитием институтов исторического знания, так и особенности функционирования исторического ревизионизма в изучаемом авторами регионе. Особое внимание уделено одному из ключевых аспектов современных мемориальных штудий – проблеме акторов, вовлеченных в реализацию исторической политики и разного рода культурных мемориальных практик и стратегий, которые применяются на Балканах. Проблема участников, «агентов», по определению М.В. Белова (Белов 2022a: 15), или «контрагентов» (Колосков 2022a: 277), по версии Е.А. Колоскова, исторической политики актуальна для современной специализированной литературы, так как «число агентов “исторической политики” возрастает, и они находятся в отношениях конкуренции и сложного взаимодействия» (Белов 2022a: 15). Авторы книги проанализировали аспекты, связанные с символическими и визуальными формами исторической политики в странах бывшей Югославии. Анализируя представленный труд, следует принимать во внимание его синтетический характер. Главы, вошедшие в издание, написаны разными авторами, которые представляют как столичные, так и региональные российские университеты. Авторы книги имеют различные академические интересы, и в этом контексте издание получилось в значительной степени репрезентативным, отражающим реальную ситуацию, которая в российской историографии сложилась в сфере изучения политики памяти, ограниченной пространством бывшей Югославии. Именно поэтому некая единая версия восприятия исторической политики в представленной коллективной монографии фактически отсутствует. Как ни парадоксально, именно это является одной из сильных сторон представленного издания, которое актуализирует различные точки зрения, высказанные и предложенные в современной российской историографии относительно исторической политики и разных форм мемориальной культуры. Авторы книги весьма различно, в соответствии с их собственными представлениями о предмете и объекте исследования, подошли к изучению форм и проявлений исторической политики. Мы можем упомянуть ряд текстов, авторы которых успешно и эффективно ассимилировали исследовательские практики, ранее предложенные в западной историографии, сфокусированной на изучении исторической политики как политики памяти. В то же время в работе присутствуют тексты, которые формально не имеют непосредственного отношения к мемориальным культурам, формируемым и развивающимся в рамках исторической политики. Это относится к текстам, посвященным институтам исторического знания, которые представлены историческими факультетами и специализированными исследовательскими институциями в пространстве от Любляны до Приштины. Если мы обратимся к междисциплинарной историографии коллективной исторической памяти, то заметим, что эти акторы играют вторичную и вспомогательную роль в проведении исторической политики в сравнении с активностью и влиянием средств массовой информации и общественных активистов, вовлеченных в формирование и пересмотр актуальной повестки дня, связанной с трансформациями мемориальных культур в постсоциалистических государствах. Следует помнить о том, что авторы монографии в ряде ее прорывных фрагментов, которые действительно могут быть отнесены к историографии памяти, проанализировали не только нарративные стратегии исторической политики, но и показали значительный потенциал визуальных практик, связанных с разного рода государственными символами, гербами и флагами, а также различными мемориальными политическими мероприятиями, которые проводятся по инициативе политических элит. М.В. Белов справедливо полагает, что «создание независимой государственности на руинах коммунистических федераций повлекло за собой чрезвычайно масштабные перемены в символическом инвентаре» (Белов 2022f: 155). Подобные трансформации проанализированы в различных национальных контекстах, включая хорватский опыт. М.В. Белов и С.В. Кузнецова анализируют эти трансформации через призму Блайбургских мнемонических практик и ритуалов. Они показывают, что «Блайбург стал ключевым политическим ритуалом в современной Хорватии, который воплощает в себе одновременно травмирующее прошлое и момент исторического разрыва» (Белов, Кузнецова 2022: 249), актуализируя одновременно множественный состав акторов памяти (усташи, потомки усташей, левые, либеральные активисты) и ее идеологические доминанты (хорватский национализм, либерализм, европеизм, политическая корректность), отягощенные ревизионизмом, сращенным с националистической риторикой. Книга представляет безусловный интерес, и отдельные ее фрагменты являются исключительно удачными, что нельзя, к сожалению, сказать о некоторых других разделах, вошедших в коллективную монографию. Если большая часть фрагментов написана в соответствии с канонами «мемориальных штудий», то меньшее число текстов, к сожалению, принадлежит исключительно к нормативной историографии. Авторы таких работ пребывают, вероятно, в рамках довольно архаичной парадигмы исторического анализа, а их выводы практически не соотносятся ни концептуально, ни методологически с другими составными элементами рецензируемого коллективного труда. Вместе с тем практически все тексты актуализируют различные проблемы, связанные именно с исторической политикой как политикой памяти. Безусловно интересной и оригинальной является попытка авторов проанализировать состав и структуру акторов исторической политики. В историографии относительно акторов, участвующих в выработке представлений общества о прошлом и формирующих его мемориальные культуры, единое мнение отсутствует, что отражает и восприятие авторами рецензируемого издания самого изучаемого ими явления исторической политики. Часть авторов склонна видеть в основных участниках политики памяти средства массовой информации и общественных активистов, которые оперируют различными интерпретациями прошлого для реализации тех или иных политических или идеологических целей и задач. В этом отношении заметно следование сложившейся историографической традиции, основанной на радикальном разделении понятий «политика памяти» и «историческая наука». С другой стороны, авторы рецензируемой книги в целом соотносят свое восприятие политики памяти с составом ее участников и теми контекстами, в которых последние действуют. Следует признать, что сильной стороной рецензируемого издания являются как раз попытки его авторов подвергнуть пересмотру восприятие политики памяти, основанное на последовательной редукции ее акторов до СМИ и разного рода общественных активистов. Наряду с академическими историками и интеллектуалами, которые не всегда имеют историческое образование, но активно участвуют в обсуждении прошлого на национальном уровне, в качестве акторов исторической политики воспринимаются разного рода научно-исследовательские институции, а также исторические и философские факультеты, вовлеченные в изучение истории, редуцируемой в балканском случае до границ отдельных государств. Анализируя состав участников исторической политики, индивидуальных и коллективных, авторы представленной монографии предлагают их типологию, являющуюся также и ролевой иерархией. Во внимание следует принимать и вовлеченность, в ряде случаев – вынужденную, в нее профессиональных историков. Подобная точка зрения была, например, озвучена украинской исследовательницей И. Колесник, подчеркивающей, что «историк всегда находится в силовом поле политики и власти. Одни историки сознательно обслуживают потребности власти, как официальные историографы правителей, династий, стран, даже выступают архитекторами новых государств. Другие не демонстрируют открыто свои политические предпочтения и взгляды. Некоторые сознательно отстраняются от власти и государственных институтов, ведь настоящий интеллектуал всегда находится в оппозиции к власти и существующему режиму» (Колесник 2017: 9). Весь этот диапазон иерархических ролей историков в политических манипуляциях памятью находят и авторы рецензируемого труда, соотнося эти функции с балканскими политическими и культурными реалиями. По мнению российских историков-славистов, в реализации политики памяти в республиках бывшей Югославии следует выделять «воителей или борцов, которые отстаивают свою версию прошлого как единственно верную; плюралистов, признающих разнообразие интерпретаций прошлого и готовых к компромиссам в рамочном соглашении об основных принципах политики памяти; уклонистов, избегающих по определенным причинам участия в исторических дискуссиях; прожектеров, с той же мерой агрессии, что и “борцы”, готовых порвать с прошлым, поскольку уже разгадали загадку финала истории… последнюю категорию в посткоммунистическом пространстве редакторы так и не обнаружили» (Белов 2022a: 18). Подобная иерархия, вероятно, применима для описания балканских реалий политики памяти, но такая градация и типология неоднократно была описана в предшествующей историографии, сфокусированной на восточноевропейском опыте. Эти акторы связаны преимущественно с формированием, развитием, сохранением и воспроизводством академического исторического нарратива, необходимого для написания национальных историй, что решает конкретные задачи, стоящие перед политическими элитами. Авторы книги уделяют внимание тем участникам исторической политики, которые не так часто оказываются в центре внимания современных междисциплинарных исследований, посвященных исторической памяти и различных мемориальных культур. Рецензируемая монография интересна тем, что ее авторами показано, как мемориальная культура в современных обществах может формироваться не только профессиональными историками, связанными с различными академическими институтами, но и неакадемическими институциями, включая средства массовой информации и разного рода политических активистов. Подобная ситуация, как правило, характерна для политики памяти, ограниченной отдельными обществами. В представленной же монографии ее авторы существенно расширили состав и иерархию участников исторической политики, интегрировав в их число не только национальные, но и наднациональные структуры, включая Международный трибунал по бывшей Югославии. Последний в рецензируемом издании анализируется в качестве активного участника исторической политики и определяется как тот мнемонический актор, который внес существенный вклад в актуализацию травматического исторического опыта, а также содействовал виктимизации или реабилитации политиков, активность которых в национальных памятях государств региона воспринимается диаметрально противоположно. В издании показано, что Трибунал, наряду с национальными интеллектуальными сообществами и академическими институциями, стал источником своего собственного исторического нарратива, который в той или иной степени формирует мемориальные культуры, влияя на функционирование национальных идентичностей и коллективной памяти тех сообществ, которые в Трибунале фигурировали в качестве жертв или обвиняемых. При этом нарративные стратегии Трибунала авторами сборника оцениваются более чем скептически. По мнению С.В. Кузнецовой, «способность МТБЮ создать собственный исторический нарратив о конфликтах первой половины 90-х и через него оказывать влияние на национальные истории причастных к ним стран с целью их примирения» (Кузнецова 2022b: 79) на протяжении длительного времени пребывала на периферии исследовательского интереса не только историков, но также юристов и политологов. Если С.В. Кузнецова указывает на важность наднациональных акторов памяти, представленных Трибуналом, то М.В. Белов ограничивает их иерархию национальными структурами, например – САНУ. Воспринимая академию как потенциального производителя смыслов, в том числе – и символических, М.В. Белов полагает, что наррация может подвергаться «мемориализации», что, например, и произошло с «Меморандумом САНУ», ставшим одновременно и формой ревизионизма, и текстуализированным местом памяти, и «орудием национальной и исторической политики» (Белов 2022e: 335). Наряду с Трибуналом и академиями, не менее важным актором исторической политики является и сама государственность, особенно в тех случаях, если та или иная бывшая югославская республика не имеет атрибутированных и институционализированных в прошлом политических предков, связанных с формально титульной этнической группой. Примером такого коллективного актора-государства в политике памяти является современная Северная Македония. Если МТБЮ в своей политике памяти руководствовался формально правовыми нормами, что фактически вело к виктимизации и актуализации коллективных травм, если авторы «Меморандума САНУ» были движимы одновременно подавленным гражданским национализмом, сербским этническим национализмом и в не меньшей мере этническим ревизионизмом, то современные македонские элиты склонны руководствоваться при проведении политики памяти сомнительной логикой редукции. Актуальная македонская мемориальная культура наиболее ярко проявляется в скульптурных памятниках, основным заказчиком которых является государство. В центральных пространствах Скопье власти фактически санкционировали «доминирование античных персонажей в плане как расположения, так и размера на фоне государственных зданий, построенных в псевдоклассическом стиле» (Колосков 2022b: 386), что подвергло редукции албанский, османский и социалистический мнемонические пласты, переместив связанные с ними сюжеты в пространство коллективной амнезии или альтернативной, вытесняемой памяти. Не менее значимый вариант функционирования мемориальной культуры представлен в Хорватии, где одна из конкурирующих версий исторической памяти основана на культе Франьо Туджмана. Хорватская ситуация уникальна в силу целого ряда факторов, отраженных в рецензируемой монографии. Хорватский опыт актуализирует как общие, так и национальные тенденции мутации мемориальных культур в государствах бывшей Югославии, где «пересмотр прошлого произошел после краха коммунизма, частично от того, что коммунистический период воспринимался как какая-то эрозия памяти в “режиме забывания”… крах коммунизма представлял собой также дезинтеграцию официальной коллективной памяти и артикуляцию ее многочисленных неофициальных нарративов» (Аўтўэйт, Рэй 2006: 30). В хорватском случае именно кризис коммунистической идеологии, которая, утратив свою монополию, оказалась вынужденной конкурировать с национализмом, стимулировал «эрозию» мемориальной культуры, проявившуюся в параллельном «забывании» крайностей собственного этнического национализма и «вспоминании» себя только как жертвы. Влияние национализма, связанного с историческим ревизионизмом, не ставится под сомнение. Политика памяти в Хорватии никогда не отличалась последовательностью: пересмотр истории в направлении реабилитации усташей начался еще в период пребывания у власти президента-ветерана, который не только с ними боролся в период Второй мировой войны, но и сохранил в Загребе памятник Й. Броза Тито. Следствием этих противоречий стало то, что мемориальная культура современной Хорватии основана на «поверхностной реконструкции актуальной исторической памяти, скороспелой гламуризации недавнего прошлого и косметическом “евроремонте”» (Белов 2022c: 439) наиболее травмоопасных эпизодов национальной истории, которые вполне применимы на внутреннем политическом рынке идентичностей, но про которые хорватские политики стыдливо умалчивают на европейском уровне. Авторами рецензируемой монографии в качестве акторов исторической политики рассматриваются и различные культурные активисты, которые вносят свой вклад в визуализацию исторической памяти на современном этапе. Перспективными, с точки зрения синтеза достижений собственно истории с наработками истории культуры, являются разделы, посвященные попыткам визуализации исторических коллективных травм, полученных обществами бывшей Югославии в военных конфликтах 1990 – 2000-х гг. Особое внимание в настоящем издании уделено национальным кинематографиям, которые воспринимаются как участники исторической политики. Диапазон визуальных форм памяти в бывших югославских республиках отличается разнообразием, в рамках которого сочетаются и соразвиваются «деконструкции патриотически заряженной памяти» (Тимофеев 2022: 207) и продвижение националистического нарратива, превращаемого в миф (Кузнецова 2022a: 472 – 482). Следует приветствовать попытку авторов существенно расширить восприятие политики памяти, содействия эрозии сложившихся стратегий ее описания через призму нарративов и формируемых ими дискурсов. Авторы уделили определенное внимание и визуализации самого явления «историческая память», показав, что проводимые на национальных уровнях «проработки прошлого» актуализируют различный визуальный опыт общей коллективной исторической травмы. Мы можем констатировать, пусть и опосредованное, но все же влияние визуального поворота в западной историографии. Зарубежные историки, вовлеченные в анализ символического и политического смыслов визуальности, внесли существенный вклад в изучение коллективных памятей и мемориальных культур, формирующих мнемонические пространства, в рамках которых функционируют современные представления общества о его историческом прошлом. Исследование памяти в современной историографии относится, таким образом, к числу междисциплинарных областей исторического знания. Изучение исторической политики в ее региональных и национальных аспектах через призму сравнения и сопоставления требует от историка памяти знакомства с основными методологическими тенденциями, которые определяют основные векторы и траектории развития современной историографии. Что касается рецензируемого издания, то авторы представленных разделов демонстрируют не только знакомство с основными концептами «мемориальных штудий». Правда не совсем ясно, почему тексты западных историков, которые повлияли на значительную часть разделов рецензируемой коллективной монографии, столь выборочно представлены в справочно-библиографическом аппарате. С точки зрения развития междисциплинарной историографии, чрезвычайно показательными являются разделы, посвященные утверждению новой государственной символики, а также развитию национальных валют и официальной атрибутики, включая флаги и национальные валюты. Ассимилировав достижения западной историографии, авторы сборника показывают, что и гербы, и флаги, и боны, и монеты в современном мире являются важными каналами визуализации и актуализации национальной идентичности в мемориальной перспективе. Теоретические основы для изучения подобных явлений в современной политике памяти были заложены более сорока лет назад западными историками в рамках имагинативного и инвенционистского поворотов. В данном случае речь идет о концепциях «воображения сообществ» и «изобретения традиций». Стилистика и общее изложение материала в разделах, посвященных символике и валютам в качестве «изобретенных традиций» государств бывшей Югославии как «воображаемых сообществ», явно свидетельствует о том, что эти концепции авторам сборника не только знакомы, но успешно ими ассимилированы в рамках их собственного академического дискурса. Рецензируемая монография актуализирует и визуализирует степень ассимиляции некоторыми российскими авторами западного методологического инструментария, возникшего в рамках «мемориального поворота». Это допущение относится к разделам, посвященным развитию государственной символики, отражению национальной идентичности на банкнотах балканских государств, а также главам, сфокусированным на анализе различных праздников, связанных с трагическими датами военных поражений или, наоборот, попытками глорифицировать недавний травматический исторический национальный опыт. Авторами монографии показано, что балканские практики изобретения традиций оказались чрезвычайно пластичными и зависимыми как от внешней, так и от внутренней конъюнктуры. М.В. Белов подчеркивает важность «зависимости официального календаря от политических циклов и электоральных интересов», что автоматически запускало социальные и культурные механизмы «девальвации центральных дат» и «наращивания новой номенклатуры» (Белов 2022d: 193), хотя различные формы и стратегии публичного «поминовения» не вытесняют друг друга, продолжая со-функционировать, визуализируя ситуацию множественности мемориальных культур, представленных левыми, националистическими и гражданскими альтернативными памятями или контрпамятями. Одной из особенностей представленный коллективной монографии является то, что не все ее авторы четко различают и разделяют категории «академическая историография» и «историческая политика». Некоторые тексты, вошедшие в книгу, имеют опосредованное отношение к явлению политики памяти в современном мире, касаясь в большей степени вопросов развития академической исторической науки, которая не всегда является участником исторической политики памяти, хотя и может на нее влиять. К числу бесспорных достоинств книги относится то, что авторы значительное внимание уделили проблемам исторического ревизионизма. При том, что в российской историографической традиции сложилось крайне настороженное отношение к такому явлению как «исторический ревизионизм». В современной историографии существуют две точки зрения на ревизионизм. Первая представлена преимущественно в западной научной литературе, в рамках которой ревизия редуцирована до элемента познавательного инструментария историка. В 2003 г. Джэймс МакФерсон, президент Американской исторической ассоциации, актуализировал именно познавательные и эпистемологические компоненты ревизии, которая, по его словам, «является жизненной основой исторической науки. История представляет собой непрерывный диалог между настоящим и прошлым. Интерпретации прошлого могут меняться вследствие нахождения новых исторических данных, появления новых вопросов к уже открытым источникам, лучшего видения прошлого, которое наступает с течением времени. Не существует единой, вечной и неизменной “истины” о событиях прошлого и их значении. Бесконечные попытки историков разобраться в прошлом, по сути “ревизионизм”, как раз и делают историческую науку жизненно важной и значимой […] Без историков-ревизионистов, которые проводили исследования новых источников и задавали новые и острые вопросы, мы бы так и погрязли в тех или иных стереотипах» (McPherson2003: 1). В российском славяноведении, сфокусированном на изучении новейшей истории постъюгославского пространства, доминирует более взвешенное и настороженное отношение к историческому ревизионизму, основанное на понимании его зависимости от этнического национализма. Авторы книги в восприятии ревизионизма сосредоточены преимущественно на фиксации формальных различий «между “ревизией” как легитимным пересмотром историками научного образа прошлого в свете новых источников, усовершенствованной методологии и под влиянием широких общественных запросов, с одной стороны, и “историческим ревизионизмом”, с другой» (Белов 2022b: 60). Обратившись к балканскому опыту исторической политики, авторы коллективной монографии визуализируют именно региональные, национальные особенности его проявления в истории и использования в политике, что актуализирует специфику исторического ревизионизма в Сербии и Хорватии в отличие от, например, Чехии, где «переосмысление собственных исторических мифов было, несомненно, реакцией на идеологизированную социалистическую историографию. В то же время это была попытка переосмысления традиционных стереотипов в оценке мифов, исторических событий и личностей, которые сложились в XIX в.» (Маркава 2012:192). Если в странах бывшей Югославии участники исторической политики с готовностью подвергают идеологически и политически мотивированной ревизии опыт СФРЮ, то с националистическими мифами собственного национального сообщества им расстаться гораздо труднее. Белорусский историк А. Ластовский, комментируя инструменталистское восприятие истории как инструмента политики, подчеркивает, что «если прошлое воспринимается как нечто негативное, как тяжесть и отклонение от “нормального” пути, то перед элитами и обществом неизбежно встает задача прощания с наследием и преодоления негативного опыта, исправления собственной траектории развития» (Ластоўскі 2016: 37). Восприятие коммунистического прошлого как «ненормального» стимулировало элиты бывшей Югославии использовать ресурс ревизионизма, который, правда, не содействовал поиску новых «траекторий» развития, подменив их национализмом. Анализируя роль ревизии истории в формировании политики памяти и пересмотре различных мемориальных канонов и культур, авторы рецензируемого издания особое внимание уделяют взаимозависимости ревизионизма с внешней идеологической конъюнктурой, связанной в балканском случае, как правило, со строительством национального государства. В результате постъюгославские страны получили то, что Н. Копосов определяет как «искусственно сконструированную память при живом участии историков, но неподвластную науке» (Копосов 2013: 62), а в балканском случае – в большей степени зависимую от национализма как фактора, претендующего на статус парадигмы в функционировании мемориальных культур. М.В. Белов признает, что «обращаясь к разным эпохам, по мере экспансии memory studies в гуманитарных науках, исследователи стали четче осознавать степень различий в способах поддержания памяти, которые и сами воздействуют на ее содержание, характерные черты и ритмы активации. Память исторична, как и сами ее исследования, а исследователи, идентифицирующие себя с memory studies, вовлечены в процессы формирования памяти» (Белов 2022a: 11). Авторы книги не становятся агентами конкурирующих мемориальных культур и вынужденными участниками «войн памяти», пребывая в рамках подчёркнуто академического восприятия предмета своего исследования. Исходя из логики именно академического анализа авторов монографии, пусть и не всегда бесспорной, ревизионизм в исторической политике бывших югославских стран связан с развитием этнического и гражданского национализма. Степень видимости, влияния ревизионизма в национальных историографических культурах, с одной стороны, и в мемориальных пространствах, с другой, связано с доминированием принципов политического или этнического национализма. Зависимость балканского ревизионизма от идеологической конъюнктуры может содействовать усилению как этнических, так и гражданских мотивов в национализме. Авторы очень точно фиксируют миксацию националистического и академического языков, при помощи которых общество коммуницирует с элитами. По мнению М.В. Белова, одно из центральных мест в постъюгославской политике памяти принадлежит активно практикующим националистам, которые «будучи анахроничными и архаичными, оперируют заимствованной терминологией “мнемонического поворота”: жертвы и палачи, вина и безвинность, тоталитаризм и демократия» (Белов 2022b: 62). Ситуация с политикой памяти, например, в Хорватии, Косово или Сербии может быть отягощена множественными ролями-статусами ее участников, так как практикующие историки могут быть не менее активно практикующими националистами, что содействует миксации дискурса, синтезируя академические формы наррации с явно идеологическими нарративами национализма. Авторы монографии соотносят и сопоставляют развитие исторического ревизионизма с попытками националистических элит построить современное, в их понимании, как правило, национальное, государство на Балканах. В западной историографии предложено несколько иное, расширенное понимание исторического ревизионизма как универсального инструмента, позволяющего историкам подвергать сомнению основные интерпретации фактов прошлого, что содействует особой культуре исторического знания, в основе которой лежит интерес исследователей, а не запросы элит. Такое восприятие ревизионизма сводит это явление к научной дискуссии и дебатам в рамках академического сообщества, что генерирует новые нарративы. Подобный подход, к сожалению, представляется неэффективным в контекстах изучения политики памяти на территории бывшей Югославии, так как в государствах этого региона восприятие исторического ревизионизма имеет инструменталистский, прикладной и практико-ориентированный характер. Проанализированные в коллективной монографии сербские и хорватские версии современного исторического ревизионизма в гораздо большей степени соотносятся не с развитием историографии, но с потребностями политики исторической памяти как именно «политики». Балканский опыт исторической политики, развития национальных мемориальных культур и связанных с ними мнемонических пространств актуализирует преобладание инструменталистского подхода, что фактически институционализирует зависимость между исторической политикой и ревизионизмом, который описывается через призму развития и функционирования этнического национализма, превращаясь в его частный случай. Коллективная монография «Историческая политика в странах бывшей Югославии» стала не только вкладом российских историков-славистов в мемориальный поворот в современной междисциплинарной историографии, но и показала как достижения, так и те проблемы и трудности методологического плана, с которыми сталкиваются отечественные историки, вовлеченные в изучение исторической политики. БИБЛИОГРАФИЧЕСКИЙ СПИСОК Аўтўэйт, Рэй 2006 – Аўтўэйт Ў., Рэй Л. Мадэрнасць, памяць і посткамунізм // Палітычная сфера. 2006. № 6. С. 27 – 43. Белов 2022a – Белов М.В. «Историческая политика» или «политика памяти»? // Историческая политика в странах бывшей Югославии / под. ред. М.В. Белова. СПб.: Нестор-История, 2022. С. 7 – 27. Белов 2022b – Белов М.В. «Исторический ревизионизм» в критике постъюгославских историков // Историческая политика в странах бывшей Югославии / под. ред. М.В. Белова. СПб.: Нестор-История, 2022. С. 58 – 73. Белов 2022c – Белов М.В. «Только скульптуры знают, каким Туджман был»? Памятник в фокусе публичных дебатов // Историческая политика в странах бывшей Югославии / под. ред. М.В. Белова. СПб.: Нестор-История, 2022. С. 422 – 442. Белов 2022d – Белов М.В. Новая реформа официального календаря в Хорватии // Историческая политика в странах бывшей Югославии / под. ред. М.В. Белова. СПб.: Нестор-История, 2022. С. 180 – 196. Белов 2022e – Белов М.В. Обустройство «места памяти»: «Меморандум САНУ» тридцать лет спустя // Историческая политика в странах бывшей Югославии / под. ред. М.В. Белова. СПб.: Нестор-История, 2022. С. 334 – 348. Белов 2022f – Белов М.В. Политика календаря в постъюгославских государствах: обзор // Историческая политика в странах бывшей Югославии / под. ред. М.В. Белова. СПб.: Нестор-История, 2022. С. 154 – 158. Белов, Кузнецова 2022 – Белов М.В., Кузнецова С.В. «В память о невинных жертвах...»: Блайбург – спорное «место памяти» Хорватии // Историческая политика в странах бывшей Югославии / под. ред. М.В. Белова. СПб.: Нестор-История, 2022. С. 247 – 264. Колесник 2017 – Колесник І. Український історик і влада: від примусу до партнерства // Ейдос. Альманах теорії та історії історичної науки. 2017. Вип. 9. С. 9 – 24. Колосков 2022a – Колосков Е.А. Память о войне 1998 – 1999 гг. в современном Косово // Историческая политика в странах бывшей Югославии / под. ред. М.В. Белова. СПб.: Нестор-История, 2022. С. 276 – 282. Колосков 2022b – Колосков Е.А. Строительство vs разрушение: памятники и мемориальные пространства Северной Македонии и Косово // Историческая политика в странах бывшей Югославии / под. ред. М.В. Белова. СПб.: Нестор-История, 2022. С. 384 – 394. Копосов 2013 – Копосов Н. Исторические понятия в мире без будущего // Как мы пишем историю / отв. ред. Г. Гаррета, Г. Дюфо, Л. Пименова. М.: РОССПЭН, 2013. С. 57 – 93. Кузнецова 2022a – Кузнецова С.В. Генерал Анте Готовина: национальный (кино)герой независимой Хорватии // Историческая политика в странах бывшей Югославии / под. ред. М.В. Белова. СПб.: Нестор-История, 2022. С. 472 – 482. Кузнецова 2022b – Кузнецова С.В. Международный трибунал по бывшей Югославии как мнемонический актор // Историческая политика в странах бывшей Югославии / под. ред. М.В. Белова. СПб.: Нестор-История, 2022. С. 73 – 90. Ластоўскі 2016 – Ластоўскі А. Прапрацоўка камуністычнага мінулага ў Славакіі: асноўныя фактары і дынаміка // Палітычная сфера. 2016. № 24 (1). С. 37 – 55. Маркава 2012 – Маркава А. Гістарычная свядомасць як прадмет самарэфлексіі ў чэшскай гістарыяграфіі // Беларускі Гістарычны Агляд. 2012. Т. 19. Сш. 1 – 2 (36 – 37). С. 179 – 212. Тимофеев 2022 – Тимофеев А.Ю. Первая мировая война как системный нарратив сербского общества // Историческая политика в странах бывшей Югославии / под. ред. М.В. Белова. СПб.: Нестор-История, 2022. С. 196 – 210. Тодорова 2012 – Тодорова М. Създаването на един национален герой: Васил Левски в българската обществена памет // България, Балканите, светът: идеи, процеси, събития. София: Просвета, 2012. URL: http://www.librev.com/index.php/2013-03-30-08-56-39/discussion/bulgaria/2064-2013-05-22-10-26-10 Milošević, Trošt 2021 – Europeanisation and Memory Politics in the Western Balkans / eds. A. Milošević, T. Trošt. L. – NY.: Palgrave Macmillan, 2021. 434 p. Kamberović 2003 – Historijski mitovi na Balkanu: zbornik radova / ured. H. Kamberović. Sarajevo: Institut za istoriju, 2003. 330 s. McPherson 2003 – McPherson J. Revisionist Historians // Perspectives on History. 2003. Vol. 41. No 6. P. 1. Jensen 2021 – Memory Politics and Populism in Southeastern Europe / ed. J. Jensen. L. – NY.: Routledge, 2021. 218 p. "Историческая экспертиза" издается благодаря помощи наших читателей. REFERENCES Aŭtŭejt, Rej 2006 – Aŭtŭejt Ŭ., Rej L. Madernasć, pamiać i postkamunizm. Palityčnaja sfiera. 2006. no 6. p. 27 – 43. Belov 2022a – Belov M.V. «Istoricheskaya politika» ili «politika pamyati»? Istoricheskaya politika v stranakh byvshey Yugoslavii / pod. red. M.V. Belova. SPb.: Nestor-Istoriya, 2022. p. 7 – 27. Belov 2022b – Belov M.V. «Istoricheskiy revizionizm» v kritike post"yugoslavskikh istorikov. Istoricheskaya politika v stranakh byvshey Yugoslavii / pod. red. M.V. Belova. SPb.: Nestor-Istoriya, 2022. p. 58 – 73. Belov 2022c – Belov M.V. «Tol'ko skul'ptury znayut, kakim Tudzhman byl»? Pamyatnik v fokuse publichnykh debatov. Istoricheskaya politika v stranakh byvshey Yugoslavii / pod. red. M.V. Belova. SPb.: Nestor-Istoriya, 2022. p. 422 – 442. Belov 2022d – Belov M.V. Novaya reforma ofitsial'nogo kalendarya v Khorvatii. Istoricheskaya politika v stranakh byvshey Yugoslavii / pod. red. M.V. Belova. SPb.: Nestor-Istoriya, 2022. p. 180 – 196. Belov 2022e – Belov M.V. Obustroystvo «mesta pamyati»: «Memorandum SANU» tridtsat' let spustya. Istoricheskaya politika v stranakh byvshey Yugoslavii / pod. red. M.V. Belova. SPb.: Nestor-Istoriya, 2022. p. 334 – 348. Belov 2022f – Belov M.V. Politika kalendarya v post"yugoslavskikh gosudarstvakh: obzor. Istoricheskaya politika v stranakh byvshey Yugoslavii / pod. red. M.V. Belova. SPb.: Nestor-Istoriya, 2022. p. 154 – 158. Belov, Kuznetsova 2022 – Belov M.V., Kuznetsova S.V. «V pamyat' o nevinnykh zhertvakh...»: Blayburg – spornoye «mesto pamyati» Khorvatii. Istoricheskaya politika v stranakh byvshey Yugoslavii / pod. red. M.V. Belova. SPb.: Nestor-Istoriya, 2022. p. 247 – 264. Jensen 2021 – Memory Politics and Populism in Southeastern Europe / ed. J. Jensen. L. – NY.: Routledge, 2021. 218 p. Kamberović 2003 – Historijski mitovi na Balkanu: zbornik radova / ured. H. Kamberović. Sarajevo: Institut za istoriju, 2003. 330 s. Kolesnyk 2017 – Kolesnyk I. Ukrayinsʹkyy istoryk i vlada: vid prymusu do partnerstva. Eydos. Alʹmanakh teoriyi ta istoriyi istorychnoyi nauky. 2017. no 9. p. 9 – 24. Koloskov 2022a – Koloskov Ye.A. Pamyat' o voyne 1998 – 1999 gg. v sovremennom Kosovo. Istoricheskaya politika v stranakh byvshey Yugoslavii / pod. red. M.V. Belova. SPb.: Nestor-Istoriya, 2022. p. 276 – 282. Koloskov 2022b – Koloskov Ye.A. Stroitel'stvo vs razrusheniye: pamyatniki i memorial'nyye prostranstva Severnoy Makedonii i Kosovo. Istoricheskaya politika v stranakh byvshey Yugoslavii / pod. red. M.V. Belova. SPb.: Nestor-Istoriya, 2022. p. 384 – 394. Koposov 2013 – Koposov N. Istoricheskiye ponyatiya v mire bez budushchego. Kak my pishem istoriyu / otv. red. G. Garreta, G. Dyufo, L. Pimenova. M.: ROSSPEN, 2013. S. 57 – 93. Kuznetsova 2022a – Kuznetsova S.V. General Ante Gotovina: natsional'nyy (kino)geroy nezavisimoy Khorvatii. Istoricheskaya politika v stranakh byvshey Yugoslavii / pod. red. M.V. Belova. SPb.: Nestor-Istoriya, 2022. p. 472 – 482. Kuznetsova 2022b – Kuznetsova S.V. Mezhdunarodnyy tribunal po byvshey Yugoslavii kak mnemonicheskiy actor. Istoricheskaya politika v stranakh byvshey Yugoslavii / pod. red. M.V. Belova. SPb.: Nestor-Istoriya, 2022. p. 73 – 90. Lastoŭski 2016 – Lastoŭski A. Prapracoŭka kamunistyčnaha minulaha ŭ Slavakii: asnoŭnyja faktary i dynamika. Palityčnaja sfiera. 2016. no 24 (1). p. 37 – 55. Markava 2012 – Markava A. Histaryčnaja sviadomasć jak pradmiet samareflieksii ŭ češskaj histaryjahrafii. Bielaruski Histaryčny Ahliad. 2012. vol. 19. no. 1 – 2 (36 – 37). p. 179 – 212. McPherson 2003 – McPherson J. Revisionist Historians. Perspectives on History. 2003. vol 41. no 6. p. 1. Milošević, Trošt 2021 – Europeanisation and Memory Politics in the Western Balkans / eds. A. Milošević, T. Trošt. L. – NY.: Palgrave Macmillan, 2021. 434 p. Timofeyev 2022 – Timofeyev A.Yu. Pervaya mirovaya voyna kak sistemnyy narrativ serbskogo obshchestva. Istoricheskaya politika v stranakh byvshey Yugoslavii / pod. red. M.V. Belova. SPb.: Nestor-Istoriya, 2022. p. 196 – 210. Todorova 2012 – Todorova M. Sŭzdavaneto na edin natsionalen geroĭ: Vasil Levski v bŭlgarskata obshtestvena pamet. Bŭlgariya, Balkanite, svetŭt: idei, protsesi, sŭbitiya. Sofiya: Prosveta, 2012. URL: http://www.librev.com/index.php/2013-03-30-08-56-39/discussion/bulgaria/2064-2013-05-22-10-26-10

  • С.Е. Эрлих Exegi monumentum…: места памяти в эпоху перемен. Рец.: Mihai Stelian Rusu, Alin...

    С.Е. Эрлих Exegi monumentum…: места памяти в эпоху перемен. Рец.: Mihai Stelian Rusu, Alin Croitoru, Politici ale memoriei în România postsocialistă. Atitudini sociale față de redenumirea străzilor și înlăturarea statuilor [Политика памяти в постсоциалистической Румынии. Отношение общества к переименованию улиц и демонтажу памятников]. Iaşi: Institutul European, 2022. 230 p. Рецензент критикует концепцию Пьера Нора о «нематериальных местах памяти», которую Русу и Кроитору используют как теоретическую базу своей книги. Вместе с тем, он отмечает, что неосновательные теоретические предпосылки не являются препятствием для солидного исследования, в ходе которого румынские социологи сочетают детальное изучение процесса переименования улиц и демонтажа памятников после Революции 1989 с полноценным опросом общественного мнения, дающим представление о том как граждане Румынии относятся к политике памяти очередных победителей, переписывающих «городской текст». Ключевые слова: Пьер Нора, места памяти, политика памяти, переименование улиц, демонтаж памятников, антифашистское законодательство, Чаушеску, Антонеску, Кодряну. Сведения об авторе: Сергей Эрлих, доктор исторических наук, главный редактор «Исторической экспертизы» (https://www.istorex.org/), e-mail: nestorhistoria2017@gmail.com. S.E. Ehrlich Exegi Monumentum…: Sights of Memory during Times of Change. Rev.: Mihai Stelian Rusu, Alin Croitoru, Politici ale memoriei în România postsocialistă. Atitudini sociale față de redenumirea străzilor și înlăturarea statuilor (Politics of memory in post-socialist Romania. Social attitudes towards renaming the streets and removing the monuments). Iaşi: Institutul European, 2022. 230 p. The reviewer criticizes the concept of Pierre Nora regarding “immaterial sights of memory”, which Rusu and Croitoru use as a theoretical base in their book. Meanwhile he notices that the inconvenient theoretical prerequisites do not create an insurmountable obstacle for the scrupulous study, where the Romanian sociologists combine a detailed search of renaming the streets and removing the monuments after Revolution of 1989 with the full-fledged public opinion poll studying the attitude of Romanian citizens towards politics of memory of new winners rewriting “the city text.” Keywords: Pierre Nora, sights of memory, politics of memory renaming the streets, removing the monuments, antifascist legislation, Ceausescu, Antonescu, Codreanu. Serguey Ehrlich, PhD, the main editor of The Historical Expertise (https://www.istorex.org/), e-mail: nestorhistoria2017@gmail.com. Социологи Михай Стелиан Русу и Алин Кроитору исследуют ход переименования улиц и демонтажа монументов после падения режима Чаушеску в 1989 году. Теоретической основой исследования является тезис Пьера Нора, согласно которому наряду с материальными «местами памяти» существуют также нематериальные «места» вроде гимна, флага, легенды о Жанне Д’Арк и т.д. Авторы рецензируемой книги вносят вклад в концепцию Нора и подразделяют его нематериальные сущности на четыре группы: «номинальные места» - прежде всего топонимы; «текстуальные места» — исторические исследования, учебники и т.д.; «символические места» - гимн, флаг и т.д.; «ритуальные места» - «перформансы», связанные с коммеморацией. На мой взгляд, концепция нематериальных «мест памяти» представляет необоснованную попытку дисциплинарной экспансии, мотивированную не столько научными, сколько «цеховыми» интересами упрочения символического капитала «школы Нора». Русу и Кроитору пишут со ссылкой на Ричарда Шейна (Richard Schein), что материальные «места памяти» представляют собой «материализованный дискурс». И это справедливо, так как за каждым таким «местом» стоит имя, которое подразумевает нарратив. Места памяти без развернутого во времени нарратива не существует. Время первично по отношению к пространству. В этом смысле концепция «мест памяти» представляет своего рода «дериватив», т.е. производный от нарратива, а значит вторичный по своей природе вспомогательный инструмент для исследования ритуалов коммеморации. Если концепция материальных «мест памяти» имеет смысл, так как позволяет локализовать опорные точки, где нарратив-время «материализуется» в движении перформанса, то попытки применить ее к нарративам, как к «отжатым» до имен и символов, так и развернутым в тексты, напоминают неуклюжую систему эпициклов для расчета траекторий планет солнечной системы, которая использовалась в геоцентрической системе Птолемея. Прилагая к своему исследованию концепцию Нора, авторы рецензируемой книги отрывают имена улиц от самих улиц и рассматривают номенклатуру их названий как «нематериальные места памяти», монументы рассматриваются как «материальные места памяти», а мемориальные доски относятся к «гибридным местам памяти», сочетающим именную природу названий улиц и материальность монументов. На мой взгляд, такое различение не соответствует действительности, так как имя улицы запечатлено на материальном носителе — табличке. Мемориальные доски отличаются от уличных табличек не своей материальностью, а типом текста, так как на них имя дополняется нарративом. Я бы не стал также жестко противопоставлять «бесплотным» уличным табличкам и «гибридным» мемориальным доскам «материальность» монументов, так как для значительной части публики они во многих случаях становятся местами памяти не благодаря своим «иконическим» свойствам, а посредством сопровождающих их надписей (достаточно вспомнить как «неорганизованные» туристы, желая узнать, кто же тут запечатлен в виде памятника, прежде всего, читают табличку на постаменте). Некритически следуя по стопам Нора, авторы невольно демонстрируют уязвимость его концепции материальных и нематериальных мест памяти. Не вызывает возражений другой теоретический посыл Русу и Кроитору, согласно которому вся топонимика пронизана отношениями власти. При этом они оговариваются, что номенклатура улиц не сводится к навязыванию идеологически окрашенной картины мира, но также выполняет важную практическую функцию ориентации в пространстве. И в этом смысле перемены названий согласно идеологическим представлениям очередных победителей вступают в противоречие с навигационной функцией, по природе своей требующей топонимического постоянства. Но, вопреки практическим нуждам горожан, номенклатура «городского текста», постоянно переписывается, исходя из потребностей политики памяти, и в результате представляет в прямом смысле палимпсест. Авторы приводят примеры того, как потребность в навигации сопротивляется идеологическому диктату. В период социализма одна из площадей Бухареста, где находится популярный рынок, носила имя коммунистического лидера Александру Могиороша (Alexandru Moghioroș). После 1989 площадь была переименована, но большинство горожан продолжают ее называть «коммунистическим» именем, причем мало кто из них знает, кем был Могиорош. В Тимишоаре, откуда началось восстание против режима Чаушеску, переименовали более пятидесяти улиц в честь местных жителей, павших в декабре 1989 от рук полиции и армии. Опросы показывают, что жители недовольны тотальным переписыванием «городского текста», так как в результате им стало сложно ориентироваться в городском пространстве. Показателен также социологический опрос, проведенный Русу и Кроитору. Отвечая на вопрос о характере названий новых улиц, 73,19% респондентов предпочли нейтральные названия без какой-либо идеологической нагрузки, тем самым выступая за то, чтобы очередной политический поворот не приводил к топонимической катастрофе. Топонимика — это не только ресурс власти, но инструмент борьбы за власть. Так в последние десятилетия в европейских городах развернулась борьба феминисток с топонимическим «патриархатом», поскольку редко где женские имена составляют более 10% от числа улиц, названных в честь мужчин. В Бухаресте женские имена носят 6,06% улиц, а в среднем по Румынии «женская доля» падает до почти невидимых 0,56%. Исследование Русу и Кроитору представляет богатый сравнительный материал для всех, кто изучает политику памяти т.н. «переходного периода» в странах Центральной и Восточной Европы. Авторы указывают, что в 1990-х эксперты скептически оценивали шансы посткоммунистической Румынии на успешный демократический транзит. Десятилетия диктатуры не предвещали скорых позитивных перемен, да и приход к власти в 1989 коммунистов из второго эшелона не настраивал на оптимистический лад, особенно в сочетании с болезненными и прекрасно знакомыми гражданам экс-СССР процессами грабительской приватизации, деиндустриализации, галопирующей инфляции, повсеместной коррупции и т.д. Но Румыния каким-то чудом сумела переиграть судьбу, войти в НАТО (2004) и в ЕС (2007) и стать реальной демократией, показывающей, добавлю от себя, неплохие, по сравнению с РФ экономические результаты (в 2022 Румыния по показателю ВВП по ППС на душу населения занимает 48 место в мире, а Россия с полным набором таблицы Менделеева в своих недрах — 53). Юридическими предпосылками новой политики памяти стали законы о реституции и праве граждан ознакомиться со своими досье из архивов госбезопасности. С люстрацией, правда, не задалось. Соответствующий закон был принят только в 2006, а в 2012 Конституционный суд его отменил. Также были созданы «комиссии правды» по исследованию преступлений коммунизма с развитой медийной и музейной инфраструктурой. В 2006 коммунистический режим был официально осужден президентом Румынии. Все это произошло позднее, чем в других странах «восточного блока». Тем не менее, разница с «Днем сурка» на просторах ельцинско-путинской РФ ощутима. В таком политическом контексте Руссу и Кроитору анализируют «топо-мемориальную» революцию 1990-х и последующие трансформации в этой сфере. Они предлагаю следующую типологию судьбы монументов в эпоху перемен: 1) разрушение; 2) сохранение; 3) модификация с целью ресемантизации (напомню, как статуя Колумба работы Церетели, которая предназначалась в подарок городу Нью-Йорку, превратилась в московский памятник Петру, бороздящему просторы Яузы); 4) перемещение с городских площадей в менее престижные места: парки коммунистического периода, музеи, кладбища и т.д. Точкой отсчета является тематическая структура памятников коммунистического периода. В фондах бывшего Института истории партии (ныне Институт исторических и социально-политических исследований) авторы нашли фотографии самых важных с точки зрения коммунистической власти 116 памятников: 16,38% из них относились к национальной истории (прежде всего крестьянским восстаниям); 68,97%, т.е. более 2/3 (!),— к военной истории в основном к периоду после 23 августа 1944, когда Румыния повернула оружие против бывшей союзницы — нацистской Германии, при этом ровно 50% памятников увековечивали подвиги румынской армии и 18,97% — советской; И, удивительным образом, всего 14,66% — к рабочему движению и Коммунистической партии Румынии. Ситуация с публичными монументами пережила три стадии. В 1990–91 шла «чистка». Вначале памятники коммунистического периода сносили по своей инициативе активные граждане, пока 21 марта 1990 не был принят закон о демонтаже монументов и переименовании улиц. В 1991 аналог московского кладбища партийных лидеров на Красной площади — т.н. «Памятник социалистическим героям за свободу народа и родины» в Бухаресте был переоборудован. Останки коммунистических бонз были перезахоронены на городских кладбищах, а сам «мавзолей» был превращен в захоронение Неизвестного героя [борьбы с коммунистической диктатурой]. В 1992-1999 настал второй период — «заброшенности». Уцелевшие коммунистические памятники сносились редко, но ветшали без ухода. Третий период — «европеизации» начался с 2000 года, когда власти стали уделять внимание организации публичного пространства. В 2005 в Бухаресте на площади Революции [1989 года] был установлен Мемориал возрождения. В 2006 площадь, которая в ходе неоднократных переименований носила, в том числе, имена Гитлера и Сталина, получила имя Шарля де Голля и была украшена его статуей. В 2007 появился Памятник отцам-основателям Евросоюза, который постоянно оскверняется вандалами. В 2009 открылся такой важный атрибут европеизации как Мемориал Холокоста. Наряду с мемориальным включением Румынии в контекст европейских ценностей происходит реставрация докоммунистического наследия. Так в 2007 была восстановлена конная статуя Кароля I (Carol I), уничтоженная в начале коммунистического правления. Русу и Кроитору приводят примеры ресемантизации коммунистических мест памяти. Так в городе Дева мемориальный музей коммунистического лидера Петра Грозы (Petru Groza) не только не был, как в других местах, ликвидирован, но в 2008 его отреставрировали и снабдили новой мемориальной доской, где указаны только годы, когда Гроза занимал высшие государственные должности. Нет намека на коммунистический характер тогдашнего государства. Зато отмечено, что Гроза был делегатом собрания Великого объединения Трансильвании с Румынией 1 декабря 1918, а также тот факт, что он был ктитором нескольких православных церквей (в Румынии не было столь яростной антицерковной кампании как в СССР, священники даже получали зарплату от государства). Тем самым память о Грозе переводится из коммунистического наследия в национальный и религиозный контексты. В Бырладе сохранились мемориальные дома первого господаря объединенных Дунайских княжеств Александру Иоанна Кузы (Alexandru Ioan Cuza) и коммунистического правителя Георге Георгиу-Дежа (Gheorghe Gheorghiu-Dej). Вопреки протестам краеведов, городские власти в 2016 предпочли восстановить мемориальный дом коммуниста, придав ему «для конспирации» антикоммунистическое название «Центр документации тоталитарных режимов в Румынии». Удивительным образом борьба с некоторыми коммунистическими символами была начата еще румынским коммунистом № 1 Николае Чаушеску. Так после 1948 молодой рабочий Василе Роайтэ (Vasile Roaită), убитый в 1933 полицией в ходе забастовки рабочих железнодорожных мастерских в Гривице, был причислен к пантеону коммунистических героев. Его именем были названы улицы, ему были поставлены памятники. Но Чаушеску ревновал к памяти о забастовке в Гривице, одним из руководителей которой был его предшественник Георгиу-Деж. Поэтому в 1960-е многие улицы Василе Ройатэ были переименованы, а памятники перемещены в менее престижные места. Незавидна судьба памятников, связанных с Советской армией. Хотя после августа 1944 Румыния переменила сторону и вошла в состав антигитлеровской коалиции, румыны по понятным причинам не испытывают теплых чувств к «освободителям». Бронзовый памятник Советскому солдату в Яссах был установлен в 1956. В 1991 его перевезли на участок захоронения советских солдат на одном из городских кладбищ. Дефицитную бронзу солдата по решению тогдашнего мэра Ясс тайком пустили на памятник господарю Михаю Храброму (Mihai Viteazul), установленному на месте, где стоял Советский солдат в эпоху социализма. Русу и Кроитору назвали этот процесс «ресайклингом». В 2007 Российское посольство в Румынии решило возложить венок и обнаружило «наличие отсутствия». Возник дипломатический скандал. В Бухаресте памятник Советскому солдату-освободителю (Ostașul Sovietic Eliberator) был установлен в 1946 в самом центре на площади Виктории. В начале 1980-х было принято решение передвинуть памятник на шоссе Киселева (П.Д. Киселев принял активное участие в учреждении конституционного правления в Дунайских княжествах в 1829–1834) под предлогом перепланировки площади. Так как шоссе Киселева, расположенное в самом центре города, также является престижным местом, в данном случае, видимо, был важен сам «понижающий» жест перемещения, подчеркивающий охлаждение отношений с СССР. После 1989 памятник был перенесен на кладбище на участок захоронения советских воинов. В 2009 вандалы облили его краской. Возник еще один дипломатический скандал. В 2017 была попытка переименовать городской парк Ф.И. Толбухина в Бухаресте. Вице-примар района, где расположен парк, аргументировал это тем, что «советская армия не ограничилась освобождением Румынии от фашизма, а принесла специфические элементы оккупационной армии». При этом он уточнил, что такое переименование «не является выпадом против русского народа, русской культуры и Российской Федерации». В ходе онлайн-опроса горожане уже начали подбирать новое имя парку, но под давлением посольства РФ это переименование не состоялось. Обращаясь к переименованию улиц, Русу и Кроитору отмечают, что всего в Румынии после 1989 переменили названия 12,35% городских магистралей, что сопоставимо с переименованиями в Берлине и Москве и, добавлю от себя, в шесть с лишним раз меньше чем в соседнем Кишиневе, где по моим подсчетам после 1991 было переименовано порядка 80% улиц. При этом авторы рецензируемой книги отмечают, что после установления в 1948 режима «народной демократии» переименования в Румынии носили гораздо более масштабный характер. Так в Сибиу они достигли 62,2%, а в Брашове (в 1950–1960 сам город носил имя Сталина) — 42,9%. Доля названий, прославляющих СССР, в 1950-е годы составляла порядка 10%. Но после начала хрущевской кампании по «десталинизации» в Румынии начали избавляться не только от памятников и улиц Сталина, но и большинства «советских», многих «интернациональных» и, даже, некоторых национальных «коммунистических» названий. Своеобразный «национал-коммунизм» Чаушеску привел к тому, что до 1980 примерно четвертая часть улиц в румынских городах вернула либо приобрела «национальные» наименования. После 1989 процесс «декоммунизации», начатый коммунистом Чаушеску, продолжился. Улицы, названные в честь исторических дат: 7 ноября (большевистская революция 1917), 16 февраля (забастовка 1933 в железнодорожных мастерских Гривицы), 6 марта (учреждение в 1945 первого коммунистического правительства), 30 декабря (учреждение Румынской народной республики в 1947), — стали первыми жертвами (переименовано 63,12% таких улиц). Вторая по уязвимости группа — названия географических пунктов с политическими коннотациями: среди них улицы, названные в честь когда-то советских (Москва, Киев) и социалистических (Прага) городов (переименовано 30,77% улиц этой категории). Удивительным образом эпонимы (личные имена) были затронуты переименованиями незначительно: с уличных табличек пропали имена деятелей румынского, советского и международного рабочего движения (переименовано 11,49% «персональных» улиц, что свидетельствует о незначительной доле имен коммунистических деятелей в топонимической структуре эпохи Чаушеску). Обращает внимание стирание по всей стране улиц 23 августа (переход в 1944 Румынии на сторону антигитлеровской коалиции) и Республики. В таких символических жестах угадывается не только ностальгия по монархии (во втором случае), но и по «сильной руке» диктатора Антонеску (в первом случае). Примечательно, что улицы 23 августа обычно переименовывали в 1 декабря (объединение с Трансильванией, т.е. создание Великой Румынии в 1918). Можно предполагать, что национальный тренд в румынском обществе носит в существенной степени антидемократическую окраску. Русу и Кроитору отмечают региональные различия в переименованиях. К западу от Карпат они были намного масштабней (Тимишоара — 26,37%), чем в Молдове (Яссы — 11,09%) и в Мунтении (Бухарест — 6,36%). Авторы не объясняют, сказалось ли в первом случае культурное наследие дуальной австро-венгерской монархии и наличие значительных этнических меньшинств венгров и немцев. И совершенно непонятно, почему в Бухаресте (обычно столичные города задают культурные тренды) доля переименованных улиц была минимальной. Динамика переименований свидетельствует, что более половины случаев смены уличных названий в большинстве городов пришлось на период 1990-1994. Исключение – город Клуж-Напока (36,46%), где тогдашний мэр тормозил процесс отказа от коммунистического наследия. Авторы рецензируемой книги также провели масштабный социологический опрос. Поскольку средств для проведения опроса традиционными методами не было, Русу и Кроитору обращались к участникам локальных групп всех 319 городов Румынии в соцсетях Фэйсбук и Линкедин и предлагали им заполнить опросник на сайте http://namescape.questionpro.eu. Также, через «ключевых акторов», опросник предлагался к заполнению студентам и сотрудникам ряда университетов и других публичных институтов. Авторы признают, что их выборка не совсем корректна, так как ограничена пользователями интернета, имеющими навык работы с технологическими платформами. Не случайно из 5117 пользователей, открывших опросник, лишь 3198 начали отвечать и на все вопросы ответили только 1238. По мнению Русу и Кроитору среди их респондентов преобладают те, кому не безразличны проблемы городской топонимики. Выборка была приведена в соответствие со структурой городского населения Румынии по полу, возрасту, этнической принадлежности, роду занятий. В рецензии невозможно перечислить все небанальные результаты, полученные в результате данного опроса, поэтому остановлюсь только на сюжете отношения к коммунистическому «вчера» и фашистскому «позавчера», предоставляющему «информацию к размышлению» относительно вероятности того, могут ли эти призраки прошлого претендовать на то, чтобы стать завтрашним днем румынского народа. В 2002 в Румынии было принято чрезвычайное постановление правительства «О запрете организаций и символов фашистского, расистского и ксенофобского характера, а также пропаганды культа лиц, виновных в совершении преступлений против мира и человечества», в 2015 оно было уточнено и приобрело статус закона (См.: Мачь М. В лабиринте памяти. Проработка прошлого в посткоммунистической Румынии. // Историческая экспертиза. 2015. № 4(5). С. 4–41. https://ac1e3a6f-914c-4de9-ab23-1dac1208aaf7.usrfiles.com/ugd/2fab34_0bc577f409ba4dc6a207b7e49a04b2e4.pdf). Согласно этому закону под запрет попадают оправдание и прославление как Легиона Михаила Архангела под руководством Зели Кодряну, так и правительства маршала Антонеску. В то же время инициатива парламентской группы «Союз спасения Румынии» о запрете коммунистической символики была провалена. В 2019 румынский Сенат отклонил проект данного закона. Руссу и Кроитору спрашивали у респондентов, как они относятся к законодательному запрету «фашистских и легионерских символов». 70% участников опроса согласились с «антилегионерским» (на самом деле оно шире) законодательством, 15% были против, 15% воздержались. С необходимостью законодательного запрета коммунистических символов согласилось меньшее число респондентов — 56%, 22% против, 22% воздержались. Руссу и Кроитору задавали также косвенный вопрос на ту же тему, они спрашивали у респондентов, как бы они отнеслись к тому, чтобы улицы в их населенном пункте были названы именами: 1) Николая Чаушеску (63% против, 20% за, 17% воздержались); 2) Иона Антонеску (47% против, 32% за, 21% воздержались); 3) Корнелиу Зели Кодряну (63% против, 17% за, 20% воздержались). Мы видим, что отношение к Чаушеску коррелирует с отношением к коммунистическим символам. Также существует корреляция между отношением к Кодряну и к легионерским символам. При этом к коммунистическому диктатору респонденты относятся хуже, чем к коммунизму: доля противников улицы Чаушесу 63%, а сторонников запрета коммунистической символики 56%. А к вождю легионеров относятся лучше, чем к возглавлявшемуся им движению (доля противников улицы Кодряну 63%, а сторонников запрета легионерской символики 70%). К сожалению, прямой вопрос об отношении к Антонеску не был задан. Тем не менее, ответы на косвенный вопрос не могут не вызывать обеспокоенности: почти треть готова назвать улицу в своем городе в честь диктатора, который в союзе с Гитлером отвоевывал Бессарабию и завоевывал Транснистрию (провинцию между Днестром и Южным Бугом), и с такой прытью решал «еврейский вопрос» в Бессарабии (уже к 1 января 1942 эта провинция была Judenfrei), что германские союзники обращались к нему с увещеваниями не торопиться, чтобы не спровоцировать экономический коллапс. Выше уже упоминалось, что сразу после 1989 почти все улицы 24 августа (дата свержения режима Антонеску и перехода Румынии на сторону антигитлеровской коалиции в 1944) были переименованы. К сожалению, Русу и Кроитору не сообщают, были ли какие-то улицы с таким названием переименованы в честь маршала Антонеску, но указывают, что, избавившись от коммунистического диктатора, румыны начали активно называть улицы «многочисленных населенных пунктов» именем «кондукэтора» («вождя» — официальный титул Антонеску). В 2000-х такая политика памяти вступила в противоречие со стремлением Румынии вступить в ЕС. Начался процесс обратного переименования. Но еще в 2021 по меньшей мере в одном крупном румынском городе — Констанце такая улица существовала (Strada Ion Antonescu din Constanţa, mărul discordiei între Vergil Chiţac şi Institutul Elie Wiesel. Primarul, deschis iniţiativei de redenumire a străzii. https://adevarul.ro/stiri-locale/constanta/strada-ion-antonescu-din-constanta-marul-2077420.html). Популярность Антонеску подтверждается и голосованием телезрителей. В ходе шоу 2007 года «Великие румыны» он занял шестое место, опередив Чаушеску (11 место) и Кодряну (22 место). Многолетние опросы (2007–2019) Национального института исследования Холокоста, носящего имя нобелевского лауреата Эли Визеля (Elie Wiesel), показывают (0 на графике означает, что мнения разделились 50 на 50), что большая часть опрошенных считает Антонеску великим патриотом, выдающимся стратегом и борцом с коммунизмом. Правда, после принятия в 2015 закона об уголовной ответственности за восхваление преступлений против человечности число поддерживающих три упомянутых тезиса снизилось с 70–80% до 50–60%. Но в любом случае это очень много. При этом за последние годы растет число тех, кто считает маршала демократическим лидером и спасителем евреев. Возможно, в таком повороте подразумевается лукавство: теперь мы будем хвалить его не как военного преступника и антисемита, а как демократа и борца за права этнических меньшинств. В рамках этого же многолетнего исследования выявлялось отношение и к негативным сторонам деятельности Антонеску. Среди опрошенных доля тех, кто считают, что он совершал преступления против цыган, примерно на 10% выше в сравнении с теми, кто признает, что маршал совершал преступления против евреев. Меньше половины опрошенных считают, что Антонеску был военным преступником и что он привел Румынию к катастрофе. Эти данные предостерегают от эйфорического восприятия демократического транзита. Крайне-правый тренд, который нарастает во многих странах ЕС, может охватить и Румынию. Но будущее не предопределено. Выборы президентом страны этнического немца свидетельствуют, что этнический национализм не преобладает в румынском общества. Важнейшие выводы, изложенные в заключительном разделе этой насыщенной важным материалом книги, состоят в том, что большинство румын не зациклено на ностальгии по «золотой эпохе Чаушеску» (устойчивое выражение пропаганды того времени) и что граждане хотят активно участвовать в формировании «топо-мемориальной» среды обитания, что вселяет осторожный оптимизм. "Историческая экспертиза" издается благодаря помощи наших читателей.

  • А. А. Кулинский Историческое образование, наука и историки сибирской периферии в годы сталинизма...

    А. А. Кулинский Историческое образование, наука и историки сибирской периферии в годы сталинизма. Рец.: Хаминов Д. В. Историческое образование, наука и историки сибирской периферии в годы сталинизма. М.: Политическая энциклопедия, 2021. 221 с. В рецензии представлен анализ монографии доктора исторических наук Дмитрия Викторовича Хаминова «Историческое образование, наука и историки сибирской периферии в годы сталинизма» (2021). В данной монографии рассматривается историческое образование и историческая наука Сибири в 1920-х – первой половине 1950-х гг. По мнению автора, конъюнктура высших учебных заведений периферийных центров Советского Союза заключалась в поддержании существующих политико-идеологических установок партии. Однако идеологическим воздействием также было обусловлено появление ведущих исторических кафедр, направлений и ученых. Благодаря восстановленному по фрагментам облику высшего исторического образования в сибирском регионе появляется возможность изучения отдельно взятых университетов, педагогических институтов и других научных институций. Введённые в научный оборот источники могут быть использованы сообществом ученых для изучения сибирского научно-образовательного комплекса 1920-х – первой половины 1950-х гг. Ключевые слова: высшее историческое образование, эпоха сталинизма, историография, педагогические институты Сибири, идеологические кампании, научно-образовательный комплекс Сибири в 1920-х – первой половине 1950-х гг., история науки, специфика идейно-политической подготовки историков, гуманитарное образование, сибирские историки. Сведения об авторе: Кулинский Андрей Андреевич, аспирант кафедры истории России Уральского Федерального университета им. Б.Н. Ельцина, ведущий специалист Научно-производственного центра по охране и использованию памятников истории и культуры Свердловской области. Контактная информация: Kulinscky@mail.ru A. A. Kulinsky HISTORICAL EDUCATION, SCIENCE AND HISTORIANS OF THE SIBERIAN PERIPHERY DURING THE STALINISM. Rev.: Khaminov D. V. Historical Education, Science, and Historians of the Siberian Periphery in the Years of Stalinism. Moscow: Political Encyclopedia, 2021. 221 с. The review presents analysis of the monograph «Historical Education, Science and Historians in Siberian Periphery during Stalinism» (2021) written by doctor of historical sciences, Dmitrii Viktorovich Khaminov. The author's monograph presents a study of historical education and historical science in Siberia in the 1920s - first half of the 1950s. In the author's opinion, the higher education institutions in the peripheral centers of the Soviet Union had to support the existing political and ideological guidelines of the party. However, the emergence of leading historical departments, trends and scholars was also conditioned by ideological influence. Thanks to the image of higher historical education restored from fragments in the Siberian region, it becomes possible to study individual universities, pedagogical institutes and other scientific institutions. The sources introduced into turnover can be used by the scholars community to studying the Siberian scientific and educational complex of 1920's - first half of 1950's. Key words: higher historical education, Stalinism epoch, historiography, Siberian pedagogical institutes, ideological campaigns, scientific-educational complex of Siberia in 1920s - first half of 1950s, history of science, specificity of ideological-political training of historians, humanitarian education, Siberian historians Information about the author: Andrey Andreyevich Kulinsky, postgraduate student of the Department of History of Russia at B.N. Yeltsin Urals Federal University, leading specialist of the Scientific and Production Center for the Protection and Use of Monuments of History and Culture of the Sverdlovsk Region. Contact information: Kulinscky@mail.ru История высшего исторического образования и исторической науки в региональных центрах Советского Союза не пользуется популярностью в регионах, оставаясь предметом исследований небольшого числа историков. Как правило, данная тематика рассматривается в рамках отдельных факультетских / вузовских сюжетов (Еремеева 2004; Колеватов 2005; Кефнер 2006; Матвеева 2006; Рыженко 2008; Черноухов 2008; Лазарева 2012 и др.). В этом отношении выделяется монография томского историка Дмитрия Викторовича Хаминова «Историческое образование, наука и историки сибирской периферии в годы сталинизма» (2021), представляющая собой обобщающее исследование о процессе становления высшего исторического образования в Сибири второй половины 1920-х – первой половины 1950-х гг. В первой главе рассматриваемой монографии автор ставит проблему организации высшего образования, структур научных институций, методов кадровой подготовки. В становлении советского высшего исторического образования автор выделяет четыре этапа: 1. 1917 – конец 1920-х гг. – период существования «старой и новой исторической науки, и исторического образования»; 2. начало 1930-х – начало 1940-х гг. – время «подчинения науки требованиям партийно-идеологической системы и перманентной ликвидации любой научной альтернативности марксизму»; 3. 1941–1945 гг. – период значительных перемен и потерь в историко-научном сообществе; 4. 1945–1956 гг. – время возвращения научного сообщества к «мирному труду» (с. 38–50). Автором обозначено два пути формирования исторической корпорации в Сибири – «сверху и снизу»: «"Сверху" – через партийно-государственную политику шло создание исторических институций и формирование идеологического облика региональных историков. "Снизу" корпорация складывалась как бы самостоятельно, без влияния извне, под действием внутренних, специфических для периферийного региона объективных и субъективных факторов (прежде всего, особенностей формирования студенческого контингента и профессорско-преподавательского состава)» (с. 49). Во второй главе монографии анализируется переходный период «постоянных преобразований и экспериментов» советского государства над исторической наукой. Историк сделал обобщающие выводы, согласно которым в 1920-е – начале 1930-х гг. разрушенная система классического исторического образования привела к негативным явлениям в социокультурных, политико-правовых сферах. Постепенное восстановление системы высшего исторического образования и переосмысление партийной верхушкой сложившейся ситуации повлекло за собой оживление историко-педагогических и научных институций, увеличение числа «чистых» студентов, чьи родственники не были вовлечены в идеологические кампании. Достоинством главы можно считать отдельные сюжеты, связанные с судьбой преподавателей и студентов сибирских высших учебных заведений. В третьей главе автором был раскрыт процесс учреждения новых высших учебных заведений, который сопровождался увеличением числа научных работ по истории Сибири и революционного движения в этом регионе. Основополагающим фактором развития исторической науки являлись защита кандидатских диссертаций и публикации «по истории Сибири и революционного движения в регионе» (с. 65). Несмотря на возросший интерес к локальной истории, система исторических институций Сибири, в том числе специальные кафедры в институтах и научных учреждениях, не были сформированы. Направления научных работ представляли «набор разрозненных тем и сюжетов», которые привносились столичными историками на протяжении всех периодов развития высшего образования в Сибири. Возвращаясь к формированию институтов высшего образования, необходимо сказать, что в первой половине 1930-х гг. существовал эталон исторического знания в лице академика М. Н. Покровского и его школы. Влияние этой исторической школы было настолько широким, что «в 1932 г. Восточно-Сибирский крайисполком принял решение обратиться в Наркомпрос РСФСР с просьбой о присвоении ИГПИ (Иркутскому государственному педагогическому институту) имени М. Н. Покровского» (с. 67). Последующие события «связаны с изменением идеологической роли и места истории как науки и образовательной дисциплины». Дискредитация школы академика М. Н. Покровского ознаменовала новый виток в развитии высшего исторического образования, которое в первой половине 1930-х гг. характеризуется открытием новых педагогических институтов в Тюмени, Оренбурге, Сормово, Чебоксарах, Ставрополе, Новозыбкове. «Реорганизация классических университетов и вывод из их состава педагогических факультетов в отдельные пединституты» сопровождались слиянием исторических отделений (с. 67). Последующие события истории Советского Союза, в частности, сибирского региона связаны с Большим террором. Последствия партийного курса, по мнению Дмитрия Викторовича, коснулись студентов, профессорско-преподавательского состава, в том числе известных ученых Б. Э. Петри, В. И. Огородникова, В. С. Манассеина и др. Из многочисленных биографий и воспоминаний современников данного этапа становления высшего исторического образования автор монографии делает вывод, что ученые, отделавшиеся «легким испугом», испытали страх перед возобновлением уголовных дел. На примере биографии Ф. А. Кудрявцева и воспоминаний профессора И. И. Кузнецова подчеркнуто, что в прошлом проходивший по уголовному делу Кузнецов стал «избегать самостоятельных суждений, что приводило к ненужным умалчиваниям» (с. 85). Таким образом, в 1930-е гг. сибирский регион достаточно серьезно пострадал от поиска внутренних врагов. Итогом рассматриваемого этапа, по мнению Дмитрия Викторовича Хаминова,, было восстановление и расширение исторических институций сибирского региона, несмотря на поредевшие преподавательские составы. Именно в 1930-е гг. были заложены основы профессионального сообщества историков. В четвертой главе Д. В. Хаминовым затрагивается период «испытания» в годы Великой Отечественной войны сформировавшейся системы высшего исторического образования. В военные годы было открыто большое количество исторических отделений, в том числе в Барнауле, Тюмени, Красноярске. Импульсом к научной работе стал процесс эвакуации профессорско-преподавательского состава из центральных регионов в периферийные. Вновь прибывшими из центрального региона учеными разрабатывались новые исследовательские темы, а также под них специально создавались новые кафедры. В 1942 г. в Томском и Иркутском педагогических институтах был создан совет по защите кандидатских диссертаций. За военный период здесь было защищено около двадцати кандидатских диссертаций (с. 100–105). Нарастающая динамика увеличения числа квалифицированных педагогических кадров резко сократилась во второй половине 1943 г. ввиду реэвакуации профессорско-преподавательского состава и переброски свежих сибирских кадров для дальнейшей агитации партийного курса в Европейской части Советского Союза. Итог военного периода для Сибирского региона включал качественные изменения в подготовке научно-педагогических кадров, разработку «столичных» тем в контексте истории Сибири, открытие исторических институций, и наконец, агитацию и пропаганду действующей советской идеологии в тылу и на фронте (с. 104). В пятой главе рассматриваемого труда автором анализировалась послевоенная ситуация, связанная с развитием исторического образования и науки под давлением новых идеологических кампаний. Традиционное признание правительством низкого уровня подготовки педагогических кадров сопровождалось улучшением материально-технического состояния педвузов, отказом от кадровой подготовки людей, не имевших среднего образования. Данные меры предопределили переход в первой половине 1950-х гг. на обязательное среднее полное образование (с. 120). Также структура учительских институтов стала полностью зависеть от работы соответствующих кафедр и кабинетов пединститутов, что способствовало качественной подготовке педагогического состава. В 1954 г., в соответствии с распоряжением Совета министров СССР, учительские институты были ликвидированы и преобразованы в педагогические. Важной составляющей послевоенного периода являлся процесс «оптимизации педагогического образования». «В регионах, где наряду с пединститутами имелись и университеты, которые готовили историков, шел процесс закрытия исторических отделений при педвузах и перевода их в университеты» (с. 123). По мнению Дмитрия Викторовича, немногочисленный педагогический состав университетов не был готов к ведению дисциплин одновременно с научной работой, что сказывалось на качестве образования, получаемого студентами. Восполнение кадрового дефицита в периферийных ВУЗах страны происходило в процессе защиты кандидатских и докторских диссертаций. «Одним из первых в 1945 г. право начать подготовку кадров высшей квалификации через аспирантуру получил ИФФ ТГУ (историко-филологический факультет Томского Государственного университета)». Серьезным импульсом к развитию исторического образования и защитам диссертаций послужила, как это ни парадоксально, идеологическая кампания «по борьбе с космополитизмом и низкопоклонством перед западом». «В ТГУ оказался известный историк, специалист по Гражданской войне И. М. Разгон, В Кемеровский педагогический институт прибыл профессор И. П. Шмидт, Б. И. Рыськин, Э. Л. Гейликман» (с. 140). «Новые историки заложили прочные основы гуманитарного образования и науки не только во всей Сибири, но и на Дальнем Востоке» (с. 141). Идеологические кампании в сибирском регионе не достигали большого размаха, так как руководство относилось бережно к сотрудникам, пытаясь сглаживать «конфликтные ситуации» (с. 170). В заключении монографии Д. В. Хаминов приходит к выводу, что в 1920–1930-е гг. сибирский научно-образовательный комплекс стал предметом эксперимента. Модернизация и эксперимент над сибирской наукой и высшим образованием предстали в виде «разработки и внедрения новых методов и организационных форм». «В условиях острого дефицита кадров высшей школы в Сибири специфика учебно-воспитательного процесса в местных вузах заключалась в том, что в учебных планах длительное время политико-идеологический компонент был ослаблен, а основное внимание уделялось технологическому циклу обучения» (с. 184). Реставрация высшего исторического образования, начатая в 1934–1936 гг., была осуществлена лишь к концу 1940-х гг. «Количественный рост научно-образовательного потенциала Сибири сопровождался высокими темпами ее промышленного освоения, одновременно ставя местный научно- образовательный комплекс в зависимость от сверхцентрализованной системы планирования и распределения. Учитывая же общий экстенсивный характер советской социально-экономической системы, подобная модель регионализации несла в себе предпосылки будущих проблем, связанных с финансированием научных исследований, их кадровым обеспечением, материально-техническим и бытовым обслуживанием» (с. 187). Вторая половина 1940-х – начало 1950-х гг. ознаменовались процессом «становления материально-технической базы, профессорско-преподавательского и студенческого составов». Дефицит высококвалифицированных кадров восполнялся «экстенсивным путем» через приглашение «преподавателей из Москвы, Ленинграда и других крупных научно-образовательных центров». На основании проведенного анализа монографии было установлено, что фундамент исторических институций, направленность исторических тем, вектор дальнейшего развития исторических факультетов закладывался выдающимися советскими учеными. Монография Д. В. Хаминова наполнена жизнями советских людей, которые так или иначе повлияли на становление научно-педагогического комплекса Сибири. В связи с этим отметим, что, к сожалению, в книге отсутствует именной указатель, который был бы весьма полезен с учетом большого количества упоминаемых в книге персон. Автор показывает, что несмотря на подчинение системы высшего образования идеологии, вузовские историки имели определенный подход, связанный с интерпретацией официальных нормативно-правовых актов. БИБЛИОГРАФИЧЕСКИЙ СПИСОК Еремеева 2004 – Еремеева А. Н. Провинциальный ученый в условиях борьбы с «низкопоклонством» перед Западом // Интеллигенция России и Запада в XX–XXI вв.: выбор и реализация путей общественного развития. Екатеринбург, 2004. С. 71–73. Колеватов 2005 – Колеватов Д. М. Научное общество как социальный фильтр («Репрессивное давление» в научной судьбе М. А. Гудошникова и М. К. Азадовского. 1940-е гг.) // Мир историка. Омск, 2005. Вып. 1. С. 121–141. Кефнер 2006 – Кефнер Н. В. Сибирские историки в фокусе идеологических кампаний первого послевоенного десятилетия // Мир историка. Омск, 2006. Вып. 2. С. 225–247. Матвеева 2006 – Матвеева Н. В. Становление провинциального историка послевоенного поколения: к проблеме «историк и власть» // Историческое сознание и власть в зеркале России XX века / А. В. Гладышев (отв. ред.), Б. Б Дубенцов (отв. ред.) и др. СПб., 2006. Рыженко 2008 – Рыженко В. Г. Состав и интересы локального сообщества историков: от послевоенных лет до современности // Пишем времена и случаи: материалы Всероссийской научно-практической конференции, посвященной 70-летию кафедры отечественной истории НГПУ. Новосибирск, 2008. С. 186–190; Черноухов 2008 – Черноухов А. В. Исторический факультет Свердловского университета, 1938-1945 / Уральский государственный университет им. А. М. Горького. Екатеринбург. «ВОЛОТ», 2008. 149 с. Лазарева 2012 – Лазарева Е. В. Состояние исторической науки Урала во второй половине 1930-х гг. // История науки и техники в современной системе знаний: вторая ежегодная конференция кафедры Истории науки и техники. Екатеринбург, 2012. С. 103-108. Хаминов 2021 – Хаминов Д. В. Историческое образование, наука и историки сибирской периферии в годы сталинизма. М.: Политическая энциклопедия, 2021. 221 с. "Историческая экспертиза" издается благодаря помощи наших читателей.

  • Д.И. Люкшин Когда тенденциозность становится информативной. Размышления об опыте истолкования...

    Д.И. Люкшин Когда тенденциозность становится информативной. Размышления об опыте истолкования политизированной истории В статье на основе анализа интеллектуального пространства, сформированного «юбилейными» мониторингами АИРО-ХХI и монографиями Г.А. Бордюгова, рассматривается содержание его книги «СССР в пространстве памяти, идеологии и национальных историях». Высказываются критические замечания, отмечены несомненные успехи автора, внесшего заметный вклад в создание научной версии Истории Советского Союза. Ключевые слова: Империя, история, мониторинг, пространство памяти, СССР Сведения об авторе: Люкшин Дмитрий Иванович, кандидат исторических наук, доцент кафедры отечественной истории КПФУ Контактная информация: 1dlyuksh@kpfu.ru D.I. Lyukshin When tendentiousness becomes informative. Reflections on the experience of interpreting politicized history Based on the analysis of the intellectual space formed by the "jubilee" AIRO-XXI monitoring and G.A. Bordyugov's monographs, the article examines the content of his book "The USSR in the space of memory, Ideology and National Histories". Critical remarks are made, the undoubted successes of the author, who made a significant contribution to the creation of a scientific version of the History of the Soviet Union, are noted. Key words: Empire, history, monitoring, memory space, USSR About the author: Lyukshin Dmitry I., candidate of historical sciences, associate professor of the Institute of International Relations, History and Oriental Studies y of KPFU. Contact information: 1dlyuksh@kpfu.ru Если взглянуть на отмечавшиеся в постсоветское время юбилеи значимых исторических событий, то можно без сомнения констатировать, что сопровождавшие их информационные кампании, как правило, не приводили к выработке новых – взвешенных и приближающихся к объективному истолкованию отмечаемых фактов – историографических оценок. Мобилизационный потенциал Юбилеев активно эксплуатировался в текущей политической конъюнктуре, причем вне зависимости от конкретного содержания программы акторов. В этой связи уместно было бы рассуждать о более или менее удачном опыте маневрирования в пространстве исторической памяти, но к собственно научному историческому знанию практика юбилейной суматохи имеет весьма опосредованное отношение. Это относится к юбилеям вообще, которые как вид социальной активности неизбежно содержат апологетическую компоненту, и в том числе к юбилеям Победы в Великой Отечественной войне, мероприятий: «…посвящённых 100-летию революции 1917 года в России» (Президент России б/д), – нарочитый канцеляризм распоряжения Президента РФ явился индикатором явного нежелания власти оказаться в неловкой ситуации из-за неспособности научного сообщества адекватно охарактеризовать события Семнадцатого года. После полулегального внедрения в дискурсивную формацию российской истории понятия «Великая российская революция» (Ковалев 2018: 192; Тарасов К. б/д) стало понятно, что круглая дата никак не будет способствовать пониманию причин и природы произошедших тогда потрясений, а лишь напрасно взбудоражит пишущее и читающее сообщество. И даже – столетие Первой мировой войны, хотя в последнем случае, казалось бы, ее консенсусное восприятие в современной России как раз должно способствовать выработке такой же неконфликтной научно-исторической памяти о ней. То же самое относится и к круглым датам гораздо более давних событий, например, к трехсотлетию Российской империи. Заслуживающие внимания исследования, несомненно, выходили, но случалось это вне связи с юбилейными повестками. Словом, календарный повод для воспоминаний в современной России обычно становится не поводом для осмысления, а стимулятором переживания эмоций прошлого в обстановке настоящего. Впрочем, актуализация пережитого – это не только наша национальная черта. Достаточно вспомнить, сколько страстей вызвало 200-летие со дня смерти Наполеона Бонапарта, которое французское руководство так и не решилось отпраздновать на официальном уровне, побоявшись прослыть неполиткорректным. А война с памятниками и памятью в США на волне движения Black Lives Matter и подавно не имеет аналогов: большевистские довоенные попытки переписать историю не идут ни в какое сравнение с вычищением памяти о конфедератах, которое проводится с задействованием всего потенциала американской пропагандистской машины. Получается, что у человека в крови сводить счеты с прошлым. Между тем то, как воспринимаются былые события спустя годы и десятилетия после их свершения, уже само по себе является информативным источником о самом моменте, в который происходит это восприятие. И вместе с тем, как это ни парадоксально, такое предвзятое и заданное вспоминание исторических фактов все же способствует их обыгрыванию – а значит, и обдумыванию – с разных сторон, исподволь и как бы само собой, непреднамеренно вырисовываются какие-то событийные узлы, по поводу которых формируется общее и несколько более взвешенное, нежели прежде, мнение. То есть происходит изучение истории сразу в двух временных фокусировках – и наблюдающего субъекта, и наблюдаемого объекта. Такая двухуровневая историографическая оптика уже давно практикуется Г.А. Бордюговым и возглавляемой им Ассоциацией исследователей российского общества (АИРО-XXI). В активе этой группы три обстоятельных мониторинга, посвященных восприятию двух юбилеев Победы (70-ти и 75-летие) в Великой Отечественной войне (Победа-70, 2015; Победа-75; 2020) и 100-летия революционных событий 1917 г. (Революция-100, 2017). Ретроспективные отслеживания юбилеев Сталина и Ленина и связанных с ними перемен в интерпретациях деятельности этих фигур были предприняты Г.А. Бордюговым в монографическом формате (Бордюгов 2019а; Бордюгов, Котеленец 2020). В этом же тематическом ряду и новая книга Г.А. Бордюгова «СССР в пространстве памяти, идеологии и национальных историях» (Бордюгов 2022). В ней на примере десяти дат – создания СССР в 1922 г. и последующих девяти юбилеев, фиксировавших каждое новое десятилетие советской государственности, а также времени накануне и после них – прослеживается динамика, во-первых, восприятия этой модели в общественном мнении и в кругах профессиональных историков, а во-вторых, нарастания внутри союзного организма проблем, становившихся все более и более фатальными и предопределивших его гибель в 1991 г. Фактически книга представляет собой еще один вариант ответа на вопрос, почему распался СССР. В этом явная конъюнктурность исследования – именно так формулируется основной вопрос различных мемориальных мероприятий, прошедших в конце 2022 г. и приуроченных к столетию создания Советского Союза. Дискуссия на эту тему ведется буквально с момента подписания Беловежских соглашений и замены красного флага новым триколором над Кремлем в декабре 1991 г. За это время критики и апологеты исторического опыта СССР нисколько не приблизились к каким-либо суждениям, разделяемым обеими сторонами. Можно констатировать разве что определенный успех тех, кто усматривает в советском опыте определенный позитив: в последнее время в общественном мнении гораздо чаще вспоминаются именно сильные стороны действительности СССР, и происходит это не вследствие, а скорее именно вопреки официальной пропаганде. (Причина усиливающейся глубинной ностальгии по СССР кроется, видимо, в том, что в настоящий момент лидирующим поколением российского общества являются те, кто жил в Советском Союзе в детские годы и в силу этого судит о нем по своим детским же впечатлениям, не замутненным иллюзиями «перестроечного шестидесятничества» и оттененным впоследствии, в подростковом возрасте, неурядицами последних советских месяцев и беспробудностью последующих 90-х. Хотя, конечно, это лишь одна из причин современной ностальгии по СССР, и данный феномен заслуживает отдельного обстоятельного рассмотрения.) Однозначно сильная сторона книги заключается в том, что ответ на этот вопрос – точнее, указание на одну из нескольких причин, приведших к гибели СССР, – пусть и очевидный в содержательном отношении, предлагается автором не в качестве некоего вывода, подытоживающего набор фактов, как это обычно делается в исторических исследованиях, а в виде отслеживания растянутой на десятилетия тенденции, которая то ускорялась, то замедлялась, но при этом упорно развивалась в заданном направлении и как объективная данность фактов, и как отражение этой данности в настроениях общества и в синхронных им попытках осмысления советской государственности историками. Налицо растянутый на 90 лет (а реально на целый век, так как автор, особенно в заключении, высказывая свои суждения, неизбежно транслирует и сегодняшнюю оценочную ситуацию) очередной мониторинг со всеми его возможностями – и для понимания эпохи, отмечающей юбилей исторического события, и для очередного осмысления самого этого события в фокусировке прошлого, актуального для настоящего. Г.А. Бордюгов не просто констатирует изначальную дефектность матрешечной модели, основанной на придании титульной нации той или иной территории либо ключевой административной, либо государствообразующей (в случае союзных республик) роли. Сквозная мысль всего исследования сводится к тому, что сформулированная в видах чаемой мировой революции как противопоставление многонациональной, но интегрированной русской культурой Российской империи и оказавшаяся на момент завершения Гражданской войны единственно возможной союзная государственность, предполагавшая равноправие создававших ее субъектов, из временной, ситуативной и с точки зрения здравого смысла в дальнейшем подлежавшей пересмотру превратилась в постоянную, зацементировалась в предвоенные годы, так как, вроде бы, не создавала особых проблем и не мешала решать другие – более насущные – задачи. Тогда же, когда власть спохватилась и решила позаимствовать дореволюционный имперский опыт, у нее это не получилось. Во всяком случае, не получилось так, как того хотелось бы. Автор подробно рассказывает об отказе от коренизации и о том, как Сталин покритиковал за русофобию самого Энгельса. Однако из работы со всей наглядностью следует, что распространенное в настоящее время даже среди профессиональных историков мнение о якобы осуществленном во второй половине 1930-х гг. полном развороте вождя к великорусской державности не соответствует действительности. Г.А. Бордюгов показывает, что в вопросе нациестроительства (добавим – как и во многих других вопросах) Сталин оставался тактиком, предпочитавшим синицу в руке журавлю в небе. Так, ради скорейшего довершения оформления государственности как таковой через принятие новой Конституции он в принципе закрыл тему каких-либо дальнейших коррективов в национально-административном устройстве страны и провозгласил, что «советский народ», сложившийся в результате «дружбы народов» страны, стал данностью. В книге подчеркивается, как вкрадчиво и осторожно даже уже накануне войны в общественное сознание внедрялось понятие «советский патриотизм» – повышенные аккуратность и постепенность в этом вопросе свидетельствуют о том, что власть осознавала неготовность общества в одночасье переориентироваться на новые идеалы. Г.А. Бордюгов приводит многочисленные факты того, что далеко не все народы СССР восприняли необходимость защиты страны от фашистской Германии как свой долг, и тем не менее Кремлю приходилось решать эту проблему, что называется, в рабочем порядке, и одновременно публично поддерживать национальные формирования Красной армии как наглядное свидетельство «дружбы народов» и, главное, залог лояльности руководства союзных республик. Чтение этого фрагмента книги наталкивает на закономерный вопрос, не явились ли депортации народов в том числе и определенной демонстрацией силы центральной власти – демонстрацией, осуществленной на примерах тех, на ком это было возможно, и адресованной тем, в отношении кого Москва не могла себе позволить ничего подобного? (Вообще на фоне этих и других приводимых историком фактов следует призадуматься об уровне властных возможностей сталинского Кремля даже в период максимальной концентрации его управленческого потенциала в годы войны.) Знаменитый сталинский тост за русский народ на кремлевском приеме 24 мая 1945 г. принято считать знаком окончательного перерождения советского режима в неоимперский и прологом к последующим идеологическим кампаниям конца 1940-х – начала 1950-х гг. Однако Г.А. Бордюгов приводит впечатляющие сведения, – не являющиеся закрытой информацией, однако при этом остающиеся малоизвестными, – о том, что как за несколько дней до этого приема в Кремле, на пленуме Союза писателей, так и через несколько недель после него (sic!), на сессии Академии наук СССР, громко прозвучали требования дать задний ход – перестать заигрывать с державной образностью и прекратить заимствовать имперские символы и смыслы. Отсюда и сохранившиеся после войны официальная половинчатость, ситуативное балансирование между державным и союзным (то есть в последнем случае догматическим марксистским и одновременно замешанным на плохо скрываемых вожделениях о продолжении коренизации) пониманием советской государственности. Послесталинское бытование СССР – это в изображении Г.А. Бордюгова медленное, но целенаправленное и необратимое движение в направлении суверенизации союзных республик. Автор абсолютно прав в том, что ставшее при Сталине привычной властной технологией следование сразу двум изначально взаимоисключающим направлениям – русскому державному, с одной стороны, и интернациональному марксистскому, с другой стороны, – при преемниках Сталина, уже не обладавших такой, как он, харизматической влиятельностью, было обречено на сбои и усиление центробежных сил. Отдельно следует сказать об интересных наблюдениях автора по поводу темы, которая до сих пор остается уделом слухов и не получила адекватного отражения в исследованиях. Эта тема – русская повестка в идеологии и культуре послесталинского периода существования СССР. Вряд ли, особенно сегодня, замалчивание данной темы имеет под собой какую-то политическую подоплеку. Скорее всего, причина здесь гораздо более прозаичная – отсутствие (или пока еще сохраняющаяся недоступность) надежных источников, на которых можно показать, как «русская карта» разыгрывалась с Хрущёва и до Горбачёва включительно. И в этом смысле – как определенный проектный задел на будущее – важны предположения Г.А. Бордюгова, например, об истинной подоплеке появления статьи А.Н. Яковлева «Против антиисторизма» (Яковлев 1972) или борьбы с «русизмом» при Андропове. Книга не дает исчерпывающего ответа на обозначенный выше вопрос – почему распался СССР, – но приближает к пониманию целого ряда причин этого события. Но главное, она демонстрирует возможности анализа прошлого – и как свершившегося факта, и как проекта памяти об этом факте, – когда исследователь оказывается одновременно и квалифицированным интерпретатором прошлого, и живым свидетелем или даже участником того, как это прошлое используется для нужд настоящего. ИСТОЧНИКИ И МАТЕРИАЛЫ Президент России б/д – Распоряжение Президента Российской Федерации от 19.12.2016 г. № 412-рп О подготовке и проведении мероприятий, посвященных 100-летию революции 1917 года в России. URL; http://www.kremlin.ru/acts/bank/41498 (дата обращения: 09.012023). Ковалев 2018 – Ковалёв А.В. Великая российская революция в школьных учебниках истории // Известия Волгоградского государственного педагогического университета. URL; https://cyberleninka.ru/article/n/velikaya-rossiyskaya-revolyutsiya-v-shkolnyh-uchebnikah-istorii/viewer (дата обращения: 09.012023). Тарасов б/д – Тарасов К. 12 вопросов об Октябрьской революции URL; https://arzamas.academy/mag/1025-revolution?ysclid=lcok5hi2ua314683629 (дата обращения: 09.012023). БИБЛИОГРАФИЧЕСКИЙ СПИСОК Победа-70, 2015 – Победа-70: реконструкция юбилея; под ред. Геннадия Бордюгова. – М.: АИРО-XXI, 2015. – 624 с. Победа-75, 2020 – Победа-75: реконструкция юбилея; под ред. Геннадия Бордюгова. – М.: АИРО-XXI, 2020. – 800 с. Революция-100, 2017 – Революция-100: реконструкция юбилея; под ред. Геннадия Бордюгова. – М.: АИРО-XXI, 2017. – 1088 с. Бордюгов 2019 – Бордюгов Г.А. Пространства российской истории ХХ-ХХI веков / Составление и предисловие – Дмитрий Андреев. – М.: АИРО-XXI, 2019. – 352 с. Бордюгов 2019а – Бордюгов Геннадий. Сталин: культ юбилеев в пространстве памяти и власти. – М.: АИРО-XXI, 2019. – 192 с. Бордюгов, Котеленец 2020 – Бордюгов Г.А., Котеленец Е.А. Ленин: культ и антикульт в пространствах памяти, истории и культуры. С Приложением С.П. Щербины. – М.: АИРО-XXI, 2020. – 632 с. Бордюгов 2022 – Бордюгов Г.А. СССР в пространстве памяти, идеологии и национальных историях. – М.: АИРО-XXI, 2022. – 384 с. Яковлев 1972 – Александр Яковлев «Против антиисториза» // Литературная газета. — 1972. — 15 ноября REFERENCES Pobeda-70: Reconstruction of the anniversary; ed. Gennady Bordyugova. – M.: AIRO-XXI, 2015. – 624 p. Pobeda-75: reconstruction of the anniversary; ed. Gennady Bordyugova. – M.: AIRO-XXI, 2020. – 800 p. Revolution-100: Reconstruction of the anniversary; ed. Gennady Bordyugova. – M.: AIRO-XXI, 2017. – 1088 p. Bordyugov G.A. Spaces of Russian history of the XX-XXI centuries / Compilation and preface – Dmitry Andreev. – M.: AIRO-XXI, 2019. – 352 p. Gennady Bordyugov. Stalin: the cult of anniversaries in the space of memory and power. – M.: AIRO-XXI, 2019. – 192 p. Bordyugov G.A., Kotelenets E.A. Lenin: cult and anti-cult in the spaces of memory, history and culture. With The Appendix of S.P. Shcherbina. – M.: AIRO-XXI, 2020. – 632 p. Bordyugov G.A. The USSR in the space of memory, ideology and national histories. – M.: AIRO-XXI, 2022. – 384 p. "Историческая экспертиза" издается благодаря помощи наших читателей.

  • Н. Д. Гилевич Советская гуманитаристика в 1920–1950-е гг. – время для экспериментального поиска в...

    Н. Д. Гилевич Советская гуманитаристика в 1920–1950-е гг. – время для экспериментального поиска в науке. Рец.: Советская гуманитаристика: мечты и прагматика в 1920–1950-е гг.: сборник статей. М.: Издательский центр Российского государственного гуманитарного университета, 2020. 255 с. В рецензии представлен анализ сборника статей «Советская гуманитаристика: мечты и прагматика в 1920–1950-е гг.», вышедшего в издательстве РГГУ в 2020 г. Данное исследование содержит статьи ряда современных ученых, занимающихся проблемами истории советской науки в первой половине XX в. Оно основано на материалах круглого стола «Российская наука в 1920-х гг.: экспериментальное пространство отечественной гуманитаристики», прошедшего в РГГУ в 2018 г. По мнению рецензента, большая часть статей представляют немалый интерес для научного сообщества, сборник ставит множество интересных вопросов в области изучения истории советской науки, а сделанные выводы должны помочь в дальнейших исследованиях. Ключевые слова: советская гуманитаристика, история науки, историография, РГГУ, М.В. Нечкина, Институт истории АН СССР, исследования Арктики, История революции, Истпарт, первая треть XX в. Сведения об авторе: Гилевич Никита Дмитриевич, аспирант кафедры истории России Уральского федерального университета им. Б.Н. Ельцина, инженер-исследователь лаборатории цифровых технологий в историко-культурных исследованиях. Контактная информация: gilevich.nikita@yandex.ru N. D. Gilevich Soviet Humanities in the 1920s–1950s – time for experimental search in science. Rev.: Soviet Humanities: Dreams and Pragmatics in the 1920s–1950s: Collection of Articles. Moscow: Publishing Center of the Russian State University for the Humanities, 2020. 255 p. The review presents an analysis of the collection of articles «Soviet Humanities: Dreams and Pragmatics in the 1920s–1950s», published by the Russian State University for the Humanities in 2020. This study contains articles by a number of contemporary scholars dealing with the problems of the history of Soviet science in the first half of the 20th century. It is based on the materials of the round table «Russian Science in the 1920s: Experimental Space of Russian Humanities», held at the Russian State Humanitarian University in 2018. According to the reviewer, most of the articles are of considerable interest to the scientific community, the collection raises many interesting questions in the field of study of the history of Soviet science, and the conclusions drawn should help in further research. Key words: Soviet humanities, history of science, historiography, Russian State University for the Humanities, M.V. Nechkina, Institute of History of the Academy of Sciences of the USSR, Arctic research, History of the Revolution, Istpart, first third of the 20th century. About the author: Gilevich Nikita D., post-graduate student of the Department of History of Russia, Ural Federal University, Research Engineer, Laboratory of Digital Technologies in Historical and Cultural Research. Contact information: gilevich.nikita@yandex.ru В последние годы активно выпускаются книги, посвященные изучению истории развития гуманитарных наук в советские годы, достаточно вспомнить серию «Гуманитарное наследие» от издательства «Новое литературное обозрение», в рамках которой стоит отдельно упомянуть книги П.А. Дружинина, Е.А. Добренко, свой значительный вклад вносят сборники, подготавливаемые профильными институтами по своей истории (Дружинин 2016; Добренко 2020; Черняев, Щедрина 2021). В эту канву вполне укладывается вышедший в РГГУ в 2020 г. сборник. Какова была российская гуманитарная наука в 1920–1950-е гг в плане творческого развития? Было ли это время мечтаний и методологических экспериментов или же все было разбито суровой правдой жизни? На подобные вопросы старались ответить ведущие ученые России в рамках круглого стола «Российская наука в 1920-х гг.: экспериментальное пространство отечественной гуманитаристики», прошедшего в РГГУ в 2018 г. На основании материалов круглого стола и был издан рецензируемый сборник «Советская гуманитаристика: мечты и прагматика в 1920–1950-е гг.». Читатель, открывая сборник, может полагать, что сможет ознакомиться историей развития советской гуманитаристики до 1950-х гг., однако реально хронологические рамки большинства статей не выходят за пределы конца 1930-х гг. Во многом это вызвано именно тем, что сборник опирается на материалы упомянутого выше круглого стола (с. 8). Для рассмотрения на круглом столе был выбран период первой трети XX в., так как, по мнению Е.А. Долговой, это время «трансформации науки как системы и ее становления как социального института». После революции 1917 г. наука претерпела кардинальные изменения, пережив «болевую точку истории» в 1920-е гг. (с. 7). Предполагалось издание коллективной монографии, но даже в рамках сборника статей его авторы попытались показать, как именно развивалась советская гуманитарная наука в этот период. Знакомство со сборником начинается с предисловия, написанного ответственным редактором Е.А. Долговой, известным специалистом в истории советской науки, автором монографии «Рождение советской науки: учёные в 1920–1930-е гг.» (Долгова 2020). Сборник состоит из четырех разделов. Первый раздел «Новые контуры, новые игроки» посвящен проблемам, характерным для всей советской науки 1920-х гг. в целом. Однако открывает раздел статья, где рассказывается о несоветской гуманитаристике. В какой-то мере это оправдано тем, что Российское научное зарубежье стало с 1920-х гг. объективно новым фактором для советских ученых, хотя также очевидно, что влияние «научных диаспор» на ситуацию в самом СССР в области гуманитарных наук было минимальным. В статье М.Ю. Сорокиной «Российское научное зарубежье: новая экспериментальная площадка отечественной гуманитаристики?» поднимается проблема альтернативных советским центров гуманитарной мысли, созданных в эмиграции вследствие произошедшей из-за событий Гражданской войны «утечки мозгов» (с. 16). Образовавшиеся «научные диаспоры» создавали вокруг себя площадки по свободному обмену мнениями и идеями на широком географическом пространстве от Китая до Франции (с. 18–19). Автором выделяются четыре основные модели поведения «центров российского научного зарубежья», рассмотренных на примере научных сообществ Чехословакии и Югославии. Первую модель можно условно назвать «закрытой». Она предполагала максимальное сохранение традиций дореволюционной науки и была нацелена на поддержание контактов, главным образом, в среде таких же эмигрантских организаций (с. 21). В качестве примера были рассмотрены Русское историческое общество и журнал «Русская мысль». Вторая модель – «международный гуманитарный проект, не связанный национальными или политическими границами» (с. 22). В рамках этой модели поддерживались контакты с учеными по всему миру, включая и коллег из СССР. В качестве примера рассматривается «Семинарий Кондакова» (Археологический институт им. Н.П. Кондакова). Третья модель по своей структуре очень похожа на модель «Семинария», но здесь уже предполагались не эпизодические контакты с отдельными учеными, оставшимися в СССР, а полноценная работа с советскими органами государственной власти. В качестве примера рассмотрена деятельность сотрудников советской дипмиссии в Праге, в частности – инициированный ими (но провалившийся) в середине 1920-х гг. проект создания института Славяноведения в Москве (с. 24). Вызывает сожаление, что автор статьи не раскрывает, как подобные научные сети повлияли на профессиональную коммуникацию ученых из СССР с зарубежными коллегами. Четвертая модель предполагает максимальную интеграцию в местные научные структуры и опору на местные власти и рассматривается на примере Белградского эмигрантского сообщества (с. 26). Именно эта модель, по мнению автора, показала себя наиболее приспособленной к испытаниям XX в. в плане налаживания связей в обществе и построения успешной научной карьеры (с. 27). Статья Е.А. Долговой «Как советские учёные забыли иностранный язык» поднимает проблему коммуникации. Но если в предыдущей статье рассматривались эмигрантские сообщества и их модели поведения, в том числе возможные контакты с европейскими странами и СССР, то здесь эта проблема рассматривается с точки зрения советских ученых. Тенденция к самоизоляции национальных научных сообществ, как справедливо отмечается исследователем, является общеевропейской и не привязана к событиям 1917 г. – границей выступают скорее 1914 г. и начало Первой мировой войны (с. 31). Советское правительство было заинтересовано в преодолении этой тенденции и представлении достижений советской науки в европейском научном сообществе. Как инструмент достижения подобной цели рассматривается предоставление ученым зарубежных командировок для участия в научных мероприятиях различного уровня или в научно-исследовательских целях (с. 35). Автор делает заключение, что, несмотря на то, что ученые имели возможность совершения заграничных поездок, реальный уровень профессиональной коммуникации с европейскими коллегами неуклонно падал. Вследствие ситуативности и краткосрочности большей части командировок необходимые навыки и долгосрочные связи просто не успевали образовываться. В период 1926–1927 гг. заграничные командировки совершили 342 человека, что составляет лишь малую часть от общего числа ученых СССР. Соответственно, для большей части научного сообщества не было необходимости в приобретении навыков устной коммуникации на иностранном языке (с. 40). В рамках развития темы автору, возможно, стоит рассмотреть кандидатские экзамены по иностранному языку в аспирантуре, цель которых декларировалась именно в налаживании языка международного научного общения. Параллельно усложнилось поступление иноязычной литературы, как через книгообмен библиотек, так и для частных лиц. Это, по мнению Долговой, привело к утрате навыков чтения текстов на иностранных языках (с. 43). Вывод, возможно, слишком смелый. Возьмем в качестве примера журнал «Вестник древней истории», начавший выходить в 1937 г. Уже в первом номере мы увидим обзор содержания немецкого журнала «Клио» за 1936 г. (принимавшего статьи на немецком, английском, французском, испанском, итальянском, латинском языках) (Поляков 1937: с. 162–165) и рецензию на англоязычную публикацию «The Dorians in Archaeology» (Шмидт 1937: с. 157–162). Это уже само по себе доказывает, что ученые и в это время как имели возможность получить актуальные зарубежные публикации по теме своих исследований, так и имели достаточные навыки, чтобы с ними ознакомиться и перевести с нескольких европейских языков. Также в статье не оставлен без внимания и третий аспект профессиональной коммуникации – публикация результатов исследований в зарубежных журналах. Долгова выделяет ряд факторов, уже приводимых ранее, таких как прерывание научного общения в годы Первой мировой и Гражданской войн, изменение состава научного сообщества, массовый набор ученых «пролетарского» происхождения, практически не владевших иностранными языками. В этих условиях публикация на иностранном языке делала работу недоступной для этих молодых ученых и студенчества. Публикация же на русском языке «хоронила» работу для зарубежных коллег. Это, в совокупности с политическими установками на прекращение «раболепия» перед Западом, привело к замыканию советской науки на себя, следствием чего стала утрата навыков академического письма на иностранном языке (с. 47). В дальнейшем ситуацию усугубила смена языка научного общения с немецкого на английский. В результате совокупного влияния всех рассмотренных факторов произошла утрата советскими учеными навыков профессиональной коммуникации на иностранном языке, что препятствовало в дальнейшем презентации результатов научных исследований перед мировым научным сообществом (с. 47). Завершает первый раздел работа О.А. Вальковой и Г.И. Любиной «Равноправие в науке: плюсы и минусы, или Прогресс трансформации женщины-любителя наук в научного сотрудника в 20-е гг. ХХ в.», которая представляет собой публикацию двух документов из личного фонда М.В. Павловой в Архиве РАН. Наибольший интерес, с точки зрения авторов статьи, представляют не сами документы и их действующие лица, а психологическая трансформация восприятия женщины-ученого: от остающейся в тени мужа и не представляющей собой «самостоятельной фигуры», до конкурента и равноправного участника академической борьбы. С точки зрения Павловой, это была смена отношения от уважения и почтения к интригам и противостоянию. Валькова и Любина же склонны считать такое отношение как признание за ней de facto равного положения в обществе (с. 55). Эти документы можно рассмотреть в рамках истории развития аспирантуры и подготовки научных кадров. В 1925 г. ввели ограничение, не позволяющее принимать «во 2-е сотрудники» (примерно соответствует доценту) людей, не представивших научной работы. Информационный потенциал источников даже несколько выше, чем заявляют авторы статьи. Правда, основной тезис о признании за женщиной-ученой de facto равного положения в обществе нуждается в дополнительной аргументации, так как документы свидетельствуют лишь о недостаточном личном академическом авторитете М.В. Павловой (с. 55). Однако вопрос: воспринимали ли её как «своего парня» или указывали место новому и чуждому элементу в академической среде, требует привлечения дополнительных источников и исследовательского внимания. Второй раздел «Мечтающая наука», включающий в себя пять работ, открывает статья В.В. Тихонова «Историографические исследования М.В. Нечкиной 1920-х гг.: освоение традиции и экспериментальные поиски». По мнению историка, на научные взгляды Нечкиной оказала влияние культура модерна первой трети XX в., что проявилось в увлечении социологией искусства, работами З. Фрейда, Р.Ю. Виппера, теорией относительности А. Эйнштейна (с. 77–82). Тихонов полагает, что пример Нечкиной позволяет ставить вопрос о месте теоретико-методологических поисков 1920-х гг. в историографии более позднего времени, так как именно наследием этого периода историк считает свойственный Нечкиной психологизм и гуманитарный синтез (с. 83). Самостоятельный интерес представляет вторая часть статьи, где разбираются историографические исследования Нечкиной, посвященные экономическому материализму и работам В.О. Ключевского. В плане экспериментальных поисков Нечкина представила новую схему историографического исследования, где анализу подвергаются не только содержание труда и концепция, но и стилистика, манера ученого мыслить (с. 92). И.В. Сидорчук в своей статье «Машины против “белого пятна”: технологическая символика покорения советской Арктики 1930-х гг.» выделяет ряд «культов», связанных с конструированием образа «Советской Арктики»: техники, где символом освоения Арктики становятся ледоколы и самолеты с красными звездами; труда, когда освоение ведется посредством напряженной работы тысяч людей; нового социалистического человека, которому по плечу любые задачи. Кроме того, героизировался образ ученого-исследователя, благодаря которому совершенствуется техника и проводятся экспедиции (с. 116, 123). «Фантастическая реальность» Арктики дала почву и для «мечтаний» о кардинальном изменении климата, поворотах рек, необходимых для полного освоения этих просторов (с. 119). Арктика соединила в единый миф отсталое прошлое и современные победы советского строя, при этом здесь не было необходимости проводить электрификацию, коллективизацию, индустриализацию (во многом из-за малозаселенности), не было очевидной внешней угрозы. Это в совокупности сделало Арктику уникальной площадкой для «технических экспериментов инженеров, ученых и фантастов по построению социалистического счастья» (с. 123). Арктическая тема получает развитие в статье А.В. Собисевича и В.М. Чеснова «Арсений Арсеньевич Ярилов и проекты по развитию трансарктического воздухоплавания». Ярилов выступал за развитие советского дирижаблестроения, предлагая использование дирижаблей в целях разведки ледовой обстановки, сбора метеоданных, борьбы с браконьерством. В связи с этим рассматривался проект В. Брунса, предполагавший совместную с Германией реализацию дирижаблестроительной программы. В результате были построены несколько дирижаблей, но после ряда аварий в середине 1930-х гг. интерес к программе угас, а функции, возлагаемые на дирижабли, стала с успехом выполнять морская авиация (с. 132). Статья В.В. Слисковой «Идея “нового человека” в 1920-х гг.: концепции в современной истории науки» дает нам историографический обзор основных работ, занимающихся изучением естественно-научных экспериментальных исследований в первые десятилетия советской власти, таких как проекты создания «нового человека» и «нового общества» (с. 134). Разобрав работы Н.Л. Кременцова, А. Банерджи, И. Хоуэлл и Д. Героулд, автор приходит к выводу, что акцент исследовательского внимания в изучении историографии отечественной истории 1920-х гг. смещается с идеологических проектов в пользу сциентистского импульса, ими порожденного. Узкопрофессиональные научные эксперименты в области биологии и медицины были актуализированы в социалистическом обществе утопическими идеями хирургического преобразования человека и поиска бессмертия (с. 139). С.С. Илизаров в статье «Контекст значения: Тимофей Райнов о возможностях и пределах пользования переводами с восточных языков» уделяет большое внимание изложению научной биографии Т.И. Райнова, который как историк науки, по выражению автора, равен или даже более значим, чем корифеи в этой области В.И. Вернадский и В.П. Зубов (с. 143). Райнов занимался различными проблемами в области истории науки, хотя главным его интересом была история идей. Находясь в эвакуации в Ташкенте, историк науки занялся изучением арабской средневековой научной мысли. Востоковед, который не знает ни одного восточного языка – это обстоятельство во многом и актуализировало перед ним проблему научного перевода (с. 147). Однако непосредственным толчком к письменному изложению своих идей об использовании перевода в изучении истории идей средневековых арабских мыслителей стала угроза увольнения из Института Востоковедения АН СССР (ИВАН). В письме И.Ю. Крачковскому Райнов стремился доказать возможность использования переводов, адекватно передающих значение текста, в изучении истории идей. Райнов доказывал, что в силу научной специализации и разделения труда все чаще приходится использовать результаты чужой научной работы, и перевод он рассматривает в качестве такового для истории идей. Высказанная аргументация в конечном итоге ни к чему не привела и в ноябре 1947 г. Райнов был уволен из ИВАН как не владеющий восточными языками (с. 156). Третий раздел «“Прагматическая” наука», состоящий из пяти публикаций, открывает статья А.Н. Дмитриева «Филология на службе революции?», в которой автор рассматривает роль ученых-филологов в качестве экспертов в области диалектологии и этнографии в 1910–1920-е гг. Саму статью отличает рваный темп повествования, частое переключение с темы на тему, от границ Польши, Украины, Белоруссии до этнографии Кавказа. В целом, работа филолога (в частности, лингвиста) на службе революции, если исходить из текста статьи, сводилась к роли этнографа, так как «нужные» экспертные заключения основывались на знаниях не только структуры языка и прогнозах по его развитию, но и на знаниях по истории, культуре изучаемых этносов (с. 168). А может быть тогда стоило статью назвать «Этнография на службе революции»? Е.В. Барышева в статье «Механизмы мифологизации истории Революции в публикациях 1920–1930-х гг.» повествует о том, что основная версия событий 1917 г. установилась только к концу Гражданской войны. До этого появлялись новые сюжеты, которые могли измениться в угоду «линии партии» или вовсе исчезнуть (с. 178). Однако формирующийся идеологический образ необходимо было научно обосновать. И партия большевиков взяла на вооружение историю и стала активно создавать специализированные институты по изучению истории революционного движения (Истпарт) (с. 178). Важное место отводилось публикации архивных документов в форме приложений к исследованию (с. 176). Одним из важнейших направлений деятельности Истпарта было издание мемуаров. Стоит отметить, что исследователи той эпохи допускали наличие ошибок в текстах (вследствие недостатков человеческой памяти), но не допускали наличие прямой лжи (с. 181). Мемуары активно использовались властью в целях пропаганды, воспитания молодежи на подходящих примерах, в борьбе с политическими противниками, однако для историков они не могли дать полной картины революционного движения вследствие своего фрагментарного, эпизодического характера (с. 182). Профессиональные историки настаивали на необходимости проверки достоверности издаваемых документов, но так как источнику отводилась роль «проводника идей партии», то при отборе документов для публикации учитывалась только ценность материала с данной точки зрения. Не отвечающие этой задаче документы просто отбрасывались (с. 183). В 1927 г. был утвержден принцип учета партийности мемуариста при отборе источников для издания в тематическом сборнике, ставшем наиболее распространенным жанром. В результате история революции писалась на основе тщательно подобранных источников, призванных доказать легитимность и неизбежность прихода к власти большевиков и исключавших появление какой-либо альтернативной оценки исторических событий (с. 185). Е.Б. Беспятова в статье «Экономика социализма: заблуждения, новаторство и рационализм Е.А. Преображенского» рассматривает позицию по вопросу перспектив дальнейшего развития экономики СССР, занимаемую советским экономистом, председателем финансовой комиссии ЦК и Совнаркома, участником Генуэзской конференции Е.А. Преображенским (с. 189). Взгляды ученого и партийного деятеля претерпели длительную эволюцию. Если в 1918 г., в пылу революционной романтики, он призывал к полному отказу от товарно-денежных отношений, сотрудничества с капиталистическими странами, от промедления в решении крестьянского вопроса и строительства нового общества, то позднее, в 1920-е гг., он констатирует, что процесс экономических преобразований займет долгое время, что необходимо пересмотреть и скорректировать все дореволюционные теоретические марксистские рассуждения о путях и сроках построения социалистической экономики, что необходимо налаживать сотрудничество с капиталистическими странами, которые запаздывают с социализмом (с. 190–194). Тезисы Преображенского были первоначально отвергнуты В.И. Лениным, но позднее он признал необходимость долговременного планирования в условиях НЭПа (с. 196). В книге «От НЭПа к социализму» Преображенский прогнозирует кризисные явления НЭПа и его свертывание при полном переходе к социалистическому хозяйствованию. В качестве альтернативы он выдвинул тезис о совместимости товарного (рыночного) и социалистического (планового) производства (с. 200). В дальнейшем этот тезис развился в теорию «о двух регуляторах»: плановом хозяйстве и законе стоимости. Данная теория во многом принята в современной экономике (государство является вторым регулятором экономики наравне с рынком), с тем лишь отличием, что Преображенский воспринимал эту концепцию как основу для переходного периода к социалистическому хозяйствованию (с. 201). Статья Е.Ф. Синельниковой и В.С. Соболева «Петроградское философское общество в контексте возрождения русской философии в начале 1920-х гг.» посвящена в первую очередь описанию деятельности общества в довольно короткий хронологический период: с момента его возобновления в 1921 г. и до официального закрытия в 1923 г. и представляет собой малую часть вышедшей в том же 2020 г. монографии «Санкт-Петербургское философское общество (1897–1923)» (Синельникова, Соболев 2020). Несмотря на краткость периода существования, удалось добиться значительных результатов: привлечение новых членов в сообщество, регулярное проведение заседаний и обсуждение докладов, создание собственного издательства «Academia» и журнала «Мысль» (с. 216). П.А. Захарчук в статье «История отечественной металлургии в контексте общих тенденций развития дисциплины "Истории науки и техники" в 1930-е гг. ХХ в.» дает историографический обзор истории изучения черной металлургии, «преимущественно мануфактурного периода», на примере разбора деятельности ряда советских научных институтов (с. 221). В рамках деятельности Государственной академии материальной культуры автор выделяет монографию Н.Б. Бакланова о технике уральской металлургии, основанной на «Абрисах» В.И. Генина (с. 222). Георг Вильгельм (Вильгельм Иванович) де Генин с 1722 по 1734 гг. управлял казенными уральскими заводами, основал ряд новых предприятий, в том числе Екатеринбургский завод. Собранные за годы службы на Урале сведения он свел в единый труд «Описание Уральских и Сибирских заводов» (в дальнейшем «Абрисы»), поданный им в 1735 г. императрице Анне Иоанновне. Подготовка к публикации рукописи де Генина проходит красной нитью при описании немногочисленных достижений в рамках исследования истории металлургии в Комиссии по истории знания (с. 223). Больших успехов удалось добиться после ее переименования и реорганизации в Институт истории науки и техники. Например, были изданы: монография С.Г. Струмилина по истории черной металлургии, первый том тематической энциклопедии. Что до издания «Абрисов», то их опубликовали в 1937 г. Однако источник не сопровождался комментариями, а также из-за арестов в рамках «Большого террора» не были упомянуты многие из тех, кто трудился над её изданием (с. 226). В 1934–1935 гг. началось преподавание истории металлургии во втузах. Но не стоит преувеличивать значение этого факта: был разработан учебно-методический комплекс, однако нельзя говорить о полноценном обеспечении пособиями большинства обучающихся. Курс просуществовал всего несколько лет и не вызвал большого интереса у студентов (с. 228). Также изучением истории металлургии занимались музеи, проводившие археологические экспедиции и реконструировавшие устройство мануфактур, и общественные организации, устраивавшие публичные лекции на заводах (с. 229–230). Захарчук констатирует, что к концу 1930-х гг. основные центры изучения истории черной металлургии либо перестали существовать, либо прекратили исследования в этой области, но несмотря на печальный конец, этот период является одним из наиболее плодотворных в историографии проблемы, так как был лишен недостатков мифотворчества и преувеличений последующего времени. Возможно, автор излишне пессимистичен в оценке ситуации конца 1930-х гг., поскольку продолжил свою деятельность академик Струмилин, активно занимался вопросом академик М.А. Павлов, помимо упомянутых в статье организаций история металлургии разрабатывалась в Институте истории АН СССР, в рамках изучения истории крепостной мануфактуры, и их деятельность не была прервана. Тезис о повальном мифотворчестве, искажении фактов и преувеличении достижений не выглядит в должной степени обоснованным. Четвертый, заключительный раздел «Организованная наука» состоит всего из одной статьи А.В. Шаровой «Дисциплинированные учёные: Институт истории АН СССР в 1939–1940 гг.». 26 июня 1940 г. вышел указ Президиума Верховного Совета СССР «О переходе на 8-часовой рабочий день», который заставил руководство и сотрудников ИИ АН СССР внести ряд организационных изменений в свою работу. Требовалось усилить контроль за трудовой дисциплиной и присутствием на рабочем месте сотрудников положенное время. При этом возникали объективные трудности с нехваткой помещений для размещения сотрудников, проблемой совместительства, спецификой работы историков (необходимость работы в архивах, библиотеках). В итоге были введены специальные журналы учета рабочего времени, составлялись индивидуальные графики для некоторых сотрудников, для академиков было получено разрешение работать на дому. Так смогли обеспечить постоянным рабочим местом 59 сотрудников, не были прикреплены к постоянному рабочему месту 30 человек (в большинстве своем вследствие нехватки помещений) (с. 241). Таким образом, даже несмотря на грозные приказы об усилении трудовой дисциплины, ученое сообщество не смогло в силу объективных причин полностью вписаться в навязанные рамки. Завершают сборник именной указатель, список сокращений и сведения об авторах статей. Конечно, если бы была реализована первоначальная идея по изданию коллективной монографии, возможно, тогда удалось бы добиться большей взаимосвязанности статей и было бы дано четкое определение предмета – «советская гуманитаристика» (с. 8). В рамках сборника было бы чрезмерно требовать подобного от каждой статьи, но в отдельных случаях более тесное сотрудничество способствовало бы более полному раскрытию замысла автора. Тем не менее, в статьях можно выделить одну общую идею. Это идея «экспериментального поиска» в науке 1920-х гг. У М.Ю. Сорокиной – это «эксперимент» в виде четырех моделей существования эмигрантских научных сообществ, где лишь одна выдержала проверку временем. Как показывает Е.А. Долгова, «эксперимент» проявляся в попытках возобновления научной коммуникации и представления научных результатов за рубежом, закончившись утратой навыков подобного общения. У О.А. Вальковой и Г.И. Любиной показан «эксперимент» в виде осознания нового положения женщины в академическом мире. У В.В. Тихонова – это методологический поиск в историографических исследованиях, повлиявший на все последующее творчество М.В. Нечкиной. У И.В. Сидорчука – «эксперимент» в виде Арктики как места культивирования положительного советского мифа, в том числе техники как образа прогресса нового общества. «Экспериментом» было и дирижаблестроение, показанное в статье А.В. Собисевича и В.М. Чеснова. А.А. Ярилов искал метод освоения бескрайних арктических пространств. Отражение в историографии поисков способа продления жизни и естественнонаучных экспериментов 1920-х гг. раскрывает В.В. Слискова. С.С. Илизаров показывает методологический поиск Т.И. Райнова, который безуспешно стремился доказать, что не всякому востоковеду обязательно знать восточные языки. А.Н. Дмитриев показывает «экспериментальные поиски» филологии в попытках её применения в чисто политических вопросах демаркации границ. Е.В. Барышева говорит о том, что методологические поиски в области публикации архивных документов по революционному движению служили прагматической цели мифологизации истории Революции, хотя и оказали положительное влияние на развитие дисциплины. Е.Б. Беспятова показывает теоретические поиски Преображенского по созданию устойчивой новой экономики, оказавшиеся неоцененными современниками. Е.Ф. Синельникова и В.С. Соболев говорят о поиске способов существования в новом государстве «Философского общества» и его достижениях на этом пути. Методология исследований по истории металлургии 1920–1930-х гг., по мнению П.А. Захарчука, представляет большой интерес для современных исследователей. Даже в попытках наладить трудовую дисциплину в соответствии с новым законом со стороны руководства Института Истории нашлось место «экспериментальному поиску» (статья А.В. Шаровой), так как ученые не могут вписаться в «прокрустово ложе» трудовой дисциплины без некоторой подгонки под себя. В целом, сборник ставит множество интересных вопросов в области изучения истории советской науки, а сделанные выводы должны помочь в дальнейших исследованиях. Научная литература Добренко 2020 – Добренко Е.А. Поздний сталинизм: эстетика политики. Т. 1. М.: НЛО, 2020. 712 с. Долгова 2020 – Долгова Е.А. Рождение советской науки: учёные в 1920–1930-е гг. М.: Российский государственный гуманитарный университет, 2020. 471 с. Дружинин 2016 – Дружинин П.А. Идеология и филология. Дело Константина Азадовского. Т. 3. М.: НЛО, 2016. 528 с. Поляков 1937 – Поляков Г. П. Обзор содержания журнала «Клио» за 1936 г. // Вестник Древней истории. 1937. № 1. С. 162–165 Синельникова, Соболев 2020 – Синельникова Е. Ф., Соболев В. С. Санкт-Петербургское философское общество (1897–1923). СПб.: ДМИТРИЙ БУЛАНИН, 2020. 208 с. Советская гуманитаристика: мечты и прагматика в 1920–1950-е гг.: сборник статей: [по материалам круглого стола «Российская наука 1920-х гг.: экспериментальное пространство отечественной гуманитаристики»]. – Москва: Издательский центр Российского государственного гуманитарного университета, 2020. 255 с. Черняев, Щедрина 2021 – Институт научной философии: начало / под ред. А. В. Черняева, Т. Г. Щедриной. М.: Издательство «Политическая энциклопедия», 2021. 566 с. Шмидт 1937 – Шмидт Р. В. Th. Cressy Skeat. The Dorians in Archaeology. L., 1934 // Вестник Древней истории. 1937. № 1. С. 157–162 "Историческая экспертиза" издается благодаря помощи наших читателей. References Dobrenko E.A. Pozdnij stalinizm: estetika politiki. Vol. 1. Moscow: Novoe literaturnoe obozrenie, 2020. 712 p. Dolgova E.A. Rozhdenie sovetskoj nauki: uchyonye v 1920–1930-e gg. Moscow: Rossijskij gosudarstvennyj gumanitarnyj universitet, 2020. 471 p. Druzhinin P.A. Ideologiya i filologiya. Delo Konstantina Azadovskogo. Vol. 3. Moscow: Novoe literaturnoe obozrenie,, 2016. 528 p. Institut nauchnoj filosofii: nachalo / ed. A. V. CHernyaev, T. G. SHCHedrina. Moscow: Izdatel'stvo «Politicheskaya enciklopediya», 2021. 566 p. Polyakov G. P. Obzor soderzhaniya zhurnala «Klio» za 1936 g. // Vestnik Drevnej istorii. 1937. № 1. P. 162–165. Shmidt R. V. Th. Cressy Skeat. The Dorians in Archaeology. L., 1934 // Vestnik Drevnej istorii. 1937. № 1. P. 157–162 Sinel'nikova E. F., Sobolev V. S. Sankt-Peterburgskoe filosofskoe obshchestvo (1897–1923). St. Petersburg: DMITRIJ BULANIN, 2020. 208 p. Sovetskaya gumanitaristika: mechty i pragmatika v 1920–1950-e gg.: sbornik statej: [po materialam kruglogo stola «Rossijskaya nauka 1920-h gg.: eksperimental'noe prostranstvo otechestvennoj gumanitaristiki»]. Moscow: Izdatel'skij centr Rossijskogo gosudarstvennogo gumanitarnogo universiteta, 2020. 255 p.

  • А.В. Гринёв Краткий обзор монографии Д.Н. Копелева о русских кругосветных экспедициях в первой...

    А.В. Гринёв Краткий обзор монографии Д.Н. Копелева о русских кругосветных экспедициях в первой трети XIX в. Корабли 1-й рус. кругосветной эксп. на Гавайях, худ. Е.В. Войшвилло В рецензии анализируется содержание монографии доктора исторических наук Д.Н. Копелева, посвященной русским кругосветным экспедициям первой трети XIX в. На основании обширного круга архивных источников, опубликованных документов, отечественной и иностранной литературы автор монографии смог подробно рассмотреть такие малоизученные темы, как взаимосвязь геополитической экспансии Российской империи в Мировом океане с институциональной историей кругосветных плаваний, а также заимствование западноевропейских знаний и опыта на российском военном флоте при подготовке к дальним океанским путешествиям, влияние на этот процесс патроната и непотизма. Кроме того, в монографии читатель найдет материал о наименованиях российских кругосветных судов, проблеме русского приоритета в открытии Антарктиды, борьбе с цингой на русском флоте и другие любопытные сюжеты. Ключевые слова: кругосветные экспедиции, Военно-морской флот, морские офицеры, Антарктида. Сведения об авторе: Гринёв Андрей Вальтерович, доктор исторических наук, профессор СПбПУ. Контактная информация: agrinev1960@mail.ru. A. V. Grinёv BRIEF REVIEW OF THE MONOGRAPH BY D.N. KOPELEV ABOUT RUSSIAN ROUND-THE-WORLD EXPEDITIONS IN THE FIRST THIRD OF THE 19TH CENTURY The review analyzes the content of the monograph by Doctor of Historical Sciences D.N. Kopelev, dedicated to Russian round-the-world expeditions in the first third of the 19th century. Based on a wide range of archival sources, published documents, domestic and foreign literature, the author of the monograph was able to consider in detail such little-studied topics as the relationship between the geopolitical expansion of the Russian Empire in the World Ocean and the institutional history of circumnavigations, as well as the borrowing of Western European knowledge and experience in the Russian navy during preparation for long-distance ocean voyages, the influence of patronage and nepotism on this process. In addition, the reader will find material in the monograph about the names of Russian round-the-world ships, the problem of Russian priority in the discovery of Antarctica, the fight against scurvy in the Russian fleet, and other interesting stories. Key words: round-the-world expeditions, Russian Navy, naval officers, Antarctica. About the author: Grinёv Andrei V., doctor of historical sciences, Professor of SPbPU. Contact information: agrinev1960@mail.ru. Новая монография известного петербургского специалиста в области морской истории Дмитрия Николаевича Копелева посвящена освоению Мирового океана российским Военно-морским флотом в ходе кругосветных экспедиций в первой трети XIX в. (Копелев 2021). Как справедливо отмечается в аннотации книги, эти экспедиции были одной из наиболее ярких страниц славного прошлого отечественного флота. Несмотря на то, что по этой тематике уже существует ряд работ, начиная с книги контр-адмирала Н.А. Ивашинцева (Ивашинцев 1872), монография Д.Н. Копелева вносит свой весомый вклад в ее изучение. Речь идет, в частности, о таких малоисследованных проблемах, как взаимосвязь геополитической экспансии Российской империи в Мировом океане с функционированием различных флотских институтов при подготовке кругосветных плаваний, что сопровождалось активным заимствованием западноевропейского опыта (прежде всего английского). Немало внимания автор уделяет вопросам, обычно остающимся за пределами традиционной историографии – фаворитизму, протекционизму, влиянию родственных и дружеских связей во флотской офицерской среде. Хотя книга д.и.н. Д.Н. Копелева позиционируется как научная монография, однако несколько смущает отсутствие указания на официальных рецензентов на обороте титульного листа. Правда, на Западе нет подобной практики – там рецензенты всегда анонимны, но в России еще с советского времени повелось указывать научные титулы и фамилии рецензентов, которые призваны нести свою долю ответственности за содержание отрецензированной ими работы. Но это тема отдельного разговора. Что касается остальных параметров книги Д.Н. Копелева, то стоит отметить подстрочные сноски, порой довольно обширные, что очень удобно для читателя, а также весьма приличный библиографический свод в конце работы, который включает в себя перечень архивных фондов (главным образом РГАВМФ), список опубликованных документальных материалов на русском, английском, французском и немецком языках, а также многочисленную отечественную и зарубежную литературу. Начинается монография с анализа первых кругосветных экспедиций испанцев, англичан, голландцев и французов в XVI – XVIII вв., что, в общем-то вполне логично, учитывая их вклад в изучение Земного шара задолго до океанских плаваний русских мореходов. Следует подчеркнуть, что в XVIII в. особое значение для мореплавателей и географов представлял огромный Тихий океан, еще недостаточно изученный западноевропейскими моряками за предыдущие столетия. Русские вышли на просторы крупнейшего океана планеты только во второй четверти этого века (до этого их плавания носили каботажный характер), когда после реформ Петра I они научились строить современные на тот момент корабли европейского типа. С их помощью русские моряки смогли открыть Аляску и цепь Алеутских островов в ходе Второй Камчатской экспедиции Беринга – Чирикова (1733 – 1743), положив тем самым начало освоению этих далеких земель русским казаками, промышленниками и купцами. Со временем здесь возникала так называемая «Русская Америка» – цепь мелких русских колоний, жители которых были заняты преимущественно приобретением пушнины. В дальнейшем именно сюда из Кронштадта направлялась подавляющая часть русских кругосветных экспедиций первой половины XIX в. Заканчивается первая глава книги рассказом о так и не состоявшейся кругосветной экспедиции на Тихий океан эскадры капитана Григория Муловского (1787). Правда, перед ним не ставилась задача исследовать Тихоокеанский бассейн, который был уже основательно изучен в ходе трех экспедиций выдающегося британского капитана Джеймса Кука (1768 – 1780), достижения которого высоко оценивает Д.Н. Копелев, указывая, что они послужили примером для нескольких поколений моряков, включая русских. Поскольку XVIII в. был веком Просвещения, это не могло не отразиться, как пишет автор, на «идеологии» кругосветных плаваний, ее «культурной оболочке» (с.44). В этот период кругосветные экспедиции обычно сопровождали ученые и художники, благодаря которым расширились горизонты научных представлений, а записки участников экспедиций, часто переводимые на другие языки, превращались в достояние всего цивилизованного общества. Вторая глава монографии под лаконичным заголовком «Корабли и люди» представляет собой несколько очерков. В первом из них рассматриваются корабли и их командиры, принимавшие участие в путешествиях вокруг Земного шара. При этом большая часть экспедиций была снаряжена Морским министерством, но значительная доля приходилась на суда Российско-Американской компании (РАК), которая управляла Аляской с 1799 г. и до ее продажи США в 1867 г. Впрочем, всеми кругосветными кораблями РАК до середины 1840-х гг. командовали офицеры императорского ВМФ из-за крайней слабости отечественного коммерческого флота и отсутствия соответствующих кадров (Под флагом России 1995). Далее автор монографии предлагает читателю раздел, связанный с названиями кругосветных кораблей. Правда, эта тема уже рассматривалась в предшествующей историографии (Гринёв 2018). Затем идут разделы, связанные с социальными характеристиками руководителей кругосветных экспедиций, включая их происхождение, родственные связи, служебную этику и карьерный рост в русле тогдашней общественной системы Российской империи. Параллельно Д.Н. Копелев приводит ряд известных зарубежных мореплавателей в качестве примера морских офицеров-исследователей. В связи с этим автор подробно анализирует специфику российской иерархичной структуры с ее династийностью, родственным непотизмом и патронатом, дружескими и соседскими связями, распространенными во флотской среде – эту тему он уже затрагивал в одной из своих предыдущих монографий (Копелев 2010). Например, вдохновитель и организатор первого русского кругосветного плавания Иван Фёдорович Крузенштерн (Адам Йохан-Антон фон Крузенштерн) явно благоволил остзейским немцам при формировании состава кругосветных экспедиций (с.198). Участие в них считалось очень почетным делом и обычно благотворно сказывалось на дальнейшей карьере морского офицера. В третьей главе монографии затронута проблема взаимосвязи кругосветных экспедиций и становления глобального мира, причем автор особо остановился на вопросе русского приоритета в открытии Антарктиды – он очень взвешенно проанализировал этот вопрос, указывая на последующие политические спекуляции и цензуру (с.240, 246). Далее Д.Н. Копелев подробно пишет о борьбе с цингой и другими заболеваниями на русских кругосветных судах. По его мнению, жертвой холеры стал в 1819 возвращавшийся в Россию на корабле РАК «Кутузов» первый правитель Русской Америки Александр Баранов (с.269), с чем, вероятно, можно согласиться. Заканчивается третья глава любопытным сюжетом о взаимоотношениях участников кругосветных экспедиций с некоторыми представителями тропических тихоокеанских островов. На наш взгляд, эта тема явно нуждается в существенном расширении и включении аборигенов Русской Америки, Камчатки и других мест, где бывали кругосветные путешественники. Заканчивается монография Д.Н. Копелева кратким заключением, которое, на наш взгляд, следовало бы значительно увеличить, как и текст самой книги за счет темы взаимоотношений флотских офицеров с представителями Российско-Американской компании. Вообще о кругосветных плаваниях, организованных РАК, в монографии сказано слишком мало – основное внимание уделено экспедициям ВМФ. Среди других недостатков следует отметить дефицит в ряде случаев ссылок на источник информации, как, например, в сноске 1 на стр. 20. Опять же, не все работы, указанные в сносках, отражены в итоговом библиографическом списке в конце монографии (с.100). В некоторых случаях следовало критичнее относиться к архивным документам, в частности, в одном из них говорилось о правах России на земли в Тихом океане и сообщалось, что капитан Чириков якобы еще до Джеймса Кука исследовал названный в честь последнего залив в Южной Аляске (с.76). На самом деле Чириков никогда там не был (Плавание А.И. Чирикова 1951). На с.171 вместо имени «Фердинанд» следует поставить «Фёдор», так как речь идет о Фёдоре Литке, а не Фердинанде Врангеле. Лейтенант Матвей Иванович Муравьёв был не «командиром» Русской Америки (с.185), а ее главным правителем. Кроме того, видный мореплаватель В.М. Головнин не исследовал берега Русской Америки, как сказано в монографии (с.216), хотя дважды бывал в ней (Головнин 1949). Можно назвать еще несколько подобных неточностей и опечаток, но в целом они не снижают высокой оценки проделанного Д.Н. Копелевым труда: его монография очень информативна, в ней приводится немало неопубликованных архивных данных и сведений из зарубежных источников, а сама она читается достаточно легко благодаря хорошему литературному языку. Думается, что эта книга послужит хорошим подспорьем для специалистов, занимающихся историей российского флота, и привлечет внимание широких читательских масс. "Историческая экспертиза" издается благодаря помощи наших читателей. Библиографический список Головнин 1949 – Головнин В.М. Сочинения. Путешествие на шлюпе «Диана» из Кронштадта в Камчатку, совершенное в 1807, 1808 и 1809 гг. В плену у японцев в 1811, 1812 и 1813 гг. Путешествие вокруг света на шлюпе «Камчатка» в 1817, 1818 и 1819 гг. С приложением описания примечательнейших кораблекрушений, в разные времена претерпенных русскими мореплавателями / Под ред. и с прим. И.П. Магидовича. М., Л.: Изд-во Главсевморпути, 1949. 504 с. Гринёв 2018 – Гринёв А.В. Названия российских кораблей, ходивших к берегам Аляски и Алеутских островов (1728 – 1867) // Вестник СПбГУДТ. 2018. № 4. С.163-170. Ивашинцов 1872 – Ивашинцов Н.А. Русские кругосветные путешествия с 1803 по 1849 год. СПб.: Тип. Морского мин-ва, 1872. 245 c. Копелев 2010 – Копелев Д.Н. На службе империи: Немцы и Российский флот в первой половине XIX века. СПб.: Европейский университет в Санкт-Петербурге, 2010. 338 c. Копелев 2021 – Копелев Д.Н. От мыса Головнина к Земле Александра I: российские кругосветные экспедиции в первой половине XIX века. М.: Политическая энциклопедия, 2021. 311 с. Плавание А.И. Чирикова 1951 – Плавание А.И. Чирикова на пакетботе «Св.Павел» к побережьям Америки / Сост. и предисл. Д.М. Лебедева. М.: Изд-во АН СССР, 1951. 431 с. Под флагом России 1995 – Под флагом России: История зарождения и развития морского торгового флота. М.: Согласие, 1995. 568 с. References A.I. Chirikov’s voyage on the packet boat "St. Paul" to the coasts of America / Comp. and foreword by D.M. Lebedev. M.: Publishing House of the Academy of Sciences of the USSR, 1951. 431 p. Golovnin V.M. Sochineniya. Puteshestvie na shlyupe «Diana» iz Kronshtadta v Kamchatku, sovershennoye v 1807, 1808 i 1809 gg. V plenu u yapontsev v 1811, 1812 i 1813 gg. Puteshestvie vokrug sveta na shlyupe «Kamchatka» v 1817, 1818 i 1819 gg. S prilozheniem opisaniya primechatel’neishikh korablekrushenii, v raznye vremena preterpennykh russkimi moreplavatelyami. Ed. and comm. by I.P. Magidovich. Moscow, Leningrad: Izd-vo Glavsevmorputi, 1949. 504 p. Grinёv A.V. Nazvaniya rossiyskikh korablei, khodivshikh k beregam Alyaski i Aleutskikh ostrovov (1728 – 1867). Vestnik SPbGUDT, 2018, no .4, pp. 163-170. Ivashintsov N.A. Russkie krugosvetnye puteshestviya s 1803 po 1849 god. St. Petersburg: Tip. Morskogo min-va, 1872. 245 p. Kopelev D.N. Na sluzhbe imperii: Nemtsy i Rossiyskii flot v pervoi polovine XIX veka. St. Petersburg.: Evropeyskii universitet v Sankt-Peterburge, 2010. 338 p Kopelev D.N. Ot mysa Golovnina k Zemle Aleksandra I: rossiyskie krugosvetnye ekspeditsii v pervoy polovine XIX veka. Moscow: Politicheskaya entsiklopediya, 2021. 311 p. Pod flagom Rossii: Istoriya zarozhdeniya i razvitiya morskogo torgovogo flota. Moscow: Soglasiye, 1995. 568 p.

bottom of page