Мина Полянская. Фогельфрай
- 2 часа назад
- 15 мин. чтения

Продолжаем наш проект
1940-е. Трагедия на двух берегах Днестра.
Публикация материалов ЧГК по МССР в контексте семейной памяти
Публикуем рассказ, основанный на семейной памяти, уроженки Рышкан, филолога и писателя Мины Полянской (Берлин). Это еще одна из многих историй, подтверждающая, что члены одних и тех же семей становились жертвами как сталинского режима, так и режима Антонеску. Поэтому делить жертв двух режимов на «наших» и «не наших» это не только безнравственно, но и противоречит фактам.
На фото родители Мины Полянской: Иосиф Янкелевич Полянский, родился в 1908 году в еврейском местечке Рышканы. Умер в январе 1952 года в Бельцах, похоронен на Бельцком еврейском кладбище. Сима Ихилевна Полянская, во втором замужестве Хаит, урождённая Лернер. Родилась в 1912 году, в селе Александрены, жила в Бельцах и в Бухаресте. Умерла в Бельцах в 14 ноября 1974 году и похоронена на Бельцком еврейском кладбище. После войны семья жила в Черновцах, Иосифа Полянского посадили по доносу соседей, бывших полицаев, за прослушивание из старого грохочущего приёмника «Голоса Израиля».
Мина Полянская
Фогельфрай
Свобода, свобода,
Эх, эх, без креста!
Тра-та-та!
А. Блок. Двенадцать
«Фогельфрай» — Vogelfrei — старинное немецкое слово, означающее — свободен ты, как птица; но в средние века слово приобрело зловещий смысл: человек объявлялся лишенным правовой защиты, отверженным, а ещё: отданным хищным птицам. Так, например, Мартин Лютер, переводивший Библию на немецкий язык, был объявлен инквизицией «фогельфрай», он маскировался, бороду отращивал, прятался — каждый мог его убить. В конце июня сорок первого евреи румынского города Яссы сделались «фогельфрай».
А не «сказочен» ли город, в котором горожане-злоумышленники, учуяв времена разбойных свобод, разрисовали половину домов города крестами, а другую — нет? Высунув от усердия язык, каждый из жителей с «детской резвостью» изображал кресты на своих домах, чтобы обрушиться на дома без крестов. Помните? — в одной сказке сметливая служанка увидела, что ворота крестом помечены и сообразила: «крест мелом нарисовал взрослый человек, и этот человек задумал против нас злое дело. Он хочет запомнить наш дом, чтобы нас убить или ограбить».
А в румынском городе Яссы сказочный сюжет опрокидывался, кресты менялись местами: следовало нападать на дома без крестов. И бойня началась 26 июня 1941 года. И продолжалась семь дней.
Толпа с лихорадочным блеском в глазах, подчиняющаяся уже не законам личности, а законам массы вместе с солдатами врывалась в дома без крестов, чтобы убить и ограбить, зная, что не будет нести ответственности за свои деяния, ибо сограждане-евреи были объявлены вне закона. Как в «Птицах» Хичкока, налетали горожане на соседей, вцеплялись когтями в бывших друзей, детей, и на улицах лежали горы тел, и немцы жаловалась на неорганизованную работу румын, не убирающих трупы, так что немецким пулям пролетать мешала гора кровавых тел.
Сколько же тысяч лет в этих жалких птичьих мозгах, за разящими наотмашь клювами и острыми глазами, копился всесокрушающий инстинкт ненависти, который теперь прорвался наружу и заставляет истреблять людей с безошибочным автоматизмом машин.
Крестовые дамы и короли налетали на людей без креста вместе с отрядами железногвардейцев — румынских фашистов, слетевшихся на добычу из разных уголков Румынии во главе с диктатором Антонеску, свергнувшем короля Михая.
И небо, превращённое в хаос, надвинулось на город и наполнило его своим смятением, река Бахлуй стонала и металась, и вечерами колеблющийся свет уставших от кровопролития фонарей раскачивал крестовые дома. И остался с тех пор город непрощённым грешником.
В самом начале войны двадцатилетняя Бэла Лернер, испуганная антисемитской кампанией румынских властей, решила уехать из Бухареста и добраться до родителей. Они жили в городе Бельцы, который в 1940 стал советским. Непонятно как Бэла собиралась переходить линию фронта, но она доехала на поезде до Ясс в тот самый момент, когда там начался печально знаменитый погром. Бэла выскользнула из поезда, протискивалась между вагонами, пряталась за домами дворами, садами. Изможденная от страха, голода, бесконечных блужданий по чужому городу, она набрела на особенный какой-то одухотворённый светло-розовый каменный домик, смотревший на неё приветливо.
Деревянная дверь была приоткрыта, дверные стёкла призывно поблёскивали, а над дверью красовалась вывеска с писаным масляными красками портретом мужчины с лицом бронзового цвета и густыми чёрными усами-коромыслами и надписью: «Frizerie» (парикмахерская). Неужели это — щель в мир людей? И осмелилась — переступила порог.
Бэла не обманулась: там в одиночестве сидел хозяин, румын — парикмахер, который не участвовал в бойне, а наоборот, пребывал в глубокой скорби по своему народу, убивающему людей, злоупотребляя крестным знамением. Он увидел девушку — вокруг высокого чела, как тучи, локоны чернеют. Звездой блестят ее глаза.
И спрятал у себя девушку, но соседи выдали её жандармам. Жандармерия состояла из румын, которые, хоть и считали себя прямыми потомками древних римлян, то есть арийцами самой высокой пробы, но были не столь фанатичны в своей расовой идее, как немцы, в особенности, когда дело касалось денег, и парикмахер (вот кого Праведником мира надо бы назвать музею Шоа Яд Вашему, а он из-за моей тёти погиб, а я не помню его имени!) выкупил её у арийских румын. Но в 1944 пришли русские войска, и румынские соседи донесли, что Бэла была арестована жандармами и выпущена! Еврейка — выпущена жандармами! Шпионка, стало быть. Бэлу арестовали, допросили, отправили в Воркуту, а парикмахера-румына арестовали как укрывателя шпионки и отправили в Сибирь, где он и погиб.
С Колей Мерзлюкиным скрестила Бэлу судьба. Колю после тюрьмы увезли на поселение к уголовникам-убийцам в воркутинскую зону вечной мерзлоты, где и суждено было встретить Бэлу, отбывавшую сроки как шпионка. Коля Мерзлюкин победно въехал на танке в Берлин весь в орденах. После капитуляции Германии можно было и разгуляться. И пора было разгуляться! Вот нашли танкисты кнайпу, пиво пили, песни пели. Скоро домой!
Но в кнайпе кончилось время танкиста. Злой Рок его там дожидался. Злой Рок сидел за соседним столом в облике недобитого фашиста, и глубокий шрам прорезал его лицо, и взгляд его был тяжёл, и «русише швайне» он кричал, и Николай, горевший в танке трижды, в фашиста кружку запустил. Убил!
Арестовали Николая, отвезли в воркутинскую тюрьму — не видать родной Москвы, не видать отца и матери, и даже в первую оттепель завершить дни свои доведётся в молдавском селе Кишкарены (Лазо) в 1960-е годы.
Что до орденов, то они, оказывается, где-то хранились для героя, но не для живого, а мёртвого. Следило ли недремлющее ОКО за течением и продолжением его столь значительной для государства жизни и окончанием её - неизвестно, а как только от внезапного сердечного приступа умер престарелый дядя Коля, так сейчас же из Москвы в молдавское село, где после воркутинского поселения довелось ему жизнь доживать, значительные люди ордена привезли, и за гробом на подушечке несли. Похороны москвича Николая Мерзлюкина сделались исторической страницей молдавского села, его единственной легендой-эмблемой — такого пышного зрелища и собрания значительных лиц жители не видели никогда.
В начале тридцатых мой дед по материнской линии Ихил Лернер — «Ихил дер Робер» (Ихил рябой), так его называли из-за двухцветных усов — левый ус был светлым, а правый — чёрным, переехал из Бухареста в Бельцы и построил себе там дом, куда приходил и сам Штефенештер Ребе.
До войны город располагал колоритными улочками. О них пела уроженка города Иза Кремер во всемирно известном шлягере «Майн штетеле Бэлц». Синагоги стояли на каждом шагу, были ещё мужская и женская еврейские гимназии, еврейская больница, поликлиника, и ночной приют.
Торговые лавочки находились по одной стороне еврейских улиц, а по другой — дружно, идиллически теснились мастерские.
Мой дед Ихил Лернер и бабушка Мина Лернер, урожденная Лозман, успели эвакуироваться, на повозке доехали до станции Вапнярка, сели в поезд, увозящий их в Узбекистан, но погибли весной 1942 года, вероятно, от тифа в узбекском городе Наманган и похоронены в братской могиле.
За два года до смерти Сталина тётя Бэла, не знавшая ничего о судьбе родителей, оставив на время дядю Колю в зоне воркутинской мерзлоты отправилась на разведку. Сбежала Бэла с места поселения и направилась в молдавские в Бельцы в родительский дом, куда она так и не доехала в июне сорок первого из-за ясского погрома, но там, как в песне — «враги сожгли родную хату».
Брат Хаим поселился в Бельцах с женой по имени Фейгала, что в переводе с идиша означает птичка, и птичка оказалось той ещё птицей — из того же страшного фильма Хичкока. Хаим потерял свою птицу на дорогах войны, и, решив, что она погибла, женился на красивой, доброй женщине и родилась у них дочь, и все были довольны. Но однажды Хаим столкнулся на рынке со своей птицей-судьбой, она произнесла страшные слова, и он, устрашившись проклятий, мгновенно покинул новую жену с маленькой девочкой и вернулся к старой.
Хаим был весёлый красивый человек и мастер своего дела. Заготовщик — это вам не сапожник! — руководил большой мастерской по пошиву обуви. Слава о нём дошла до Берлина. Однажды на флюмаркте (блошином рынке) я наткнулась на торговца, выходца из Бельц, и спросила его, знал ли он сапожника Хаима Лернера. Торговец был оскорблён моим цеховым бескультурьем. «Хаим Лернер никогда не был сапожником. Хаим Лернер был заготовщиком!» — сказал он, глядя на меня сурово.
Вот как! Я, стало быть, принизила в своем значении покойного дядю Хаима, которого так любила! И умолчав, что я племянница дяди Хаима, ушла тихо, успокаивая себя мыслью, что нахожусь в другом эпохальном поветрии, стараясь не помнить о том (!), что он не пустил однажды на порог, не приютил сбежавшую из тундры свою сестру Бэлу, которой, в отличие от библейских птиц, имеющих небесные гнёзда, негде было приклонить голову.
Обаятельный Хаим, шутки которого повторяли коллеги (вот, что вчера сказал наш Хаим!) был любимцем коллектива. Работа в его мастерской кипела, здесь шутили, веселились, пели песни. Сапожное мастерство определяло стиль и масштабы Хаима Лернера, некогда бухарестского мальчишки из бедной еврейской семьи, занесенного ветром истории в советский молдавский город.
Он привозил мне в Черновцы цеховые шедевры, навеянные духом уже не ремесла, а Ренессанса, сшитые им из лоскутков кожи разноцветные сказочные туфельки (например, синие с красными зубчатыми язычками туфельки с яркими шнурками, украшенные ещё и ещё чем-то, или же чёрные с блеском сапожки из мягкой кожи), и весь наш двор восторженно вздыхал. Он со мной всё время во что-то весело играл — может, тосковал по своей брошенной навсегда девочке?
Они Хаим и Фейга жили на тихой, задвинутой в угол грунтовой улице Свободы, которую в дождливую погоду можно было преодолеть только в резиновых сапогах. Но за деревянными воротами шла другая историко-культурная жизнь: она дышала покоем и благополучием людей, которые недавно скитались по дорогам войны, а теперь приобрели свой дом — как будто бы навсегда. И, кажется, бессмертен здесь быт, и нет и тени отщепенства Бэлы, которая вот-вот появится на пороге.
Деревянные высокие ворота я хорошо помню, они мне казались приветливыми, за ними в просторном дворе располагались полукругом три крепких дома, выложенных из какой-то особой смеси глины и еще чего-то, и, чем больше они оседали в землю, тем крепче становились. Хаим жил слева от ворот в уютной квартире в сытости и довольстве.
Они обедали, когда на пороге появилась Бэла. Семья была наслышана о воркутинских «приключениях» Бэлы, и реакция Фейги была мгновенной, как будто она готовилась к появлению Бэлы. «Ах ты, шпионка немецкая, убирайся отсюда!» — и крик её настороженным эхом разносился в гулком пространстве притихшего двора. А Хаим, а он молчал, сжавшись на стуле, не проронил ни слова. Он, стало быть, выгнал своим молчанием младшую сестричку на улицу. Слава Богу, это было летнее время года и надеюсь, что Бэла, прежде чем направиться к нам, в Черновцы, нашла временное пристанище.
Между тем, Фейга, которая в моём присутствии — дети ничего не понимают! — постоянно ругала братьев и сестёр Хаима, заботливо купала меня в ванночке, когда меня привозили в гости, пекла любимое печенье, собирала в большой кастрюле абрикосовые косточки, которые я во дворе терпеливо раскалывала камнем, извлекая ядра. Слаб человек, слаб дядя Хаим, который не мог Фейге возражать, погрузившись в атмосферу её вечного скандала, и слаба Фейга в своём вечном гневе Ксантиппы и вечном страхе, что у неё такого замечательного Хаима отнимут, как уже однажды отняли война и другая женщина. А к тому же, и она успела заразиться сталинизмом, синдромом, от которого не избавиться, и, как ты не лечись, никакие припарки — не помогают.
Не выдержав фейгиного диктата, Хаим умер в возрасте 56 лет от сердечного приступа. А Фейга — фейгеле — птичка ему красивый памятник на могиле установила с чугунной узорной оградкой и приветливой калиткой — можно зайти, посидеть, подумать и о смысле жизни. Лучшего памятника нет на всём еврейском кладбище!
Не потерять бы мне звена в цепи хода времени, не потерять бы местечка в переменах мест. Возвожу каркас без стен, сквозной и открытый. Поезд нёсётся сквозь ночь, мелькают за окном вагона станции, поселки, города…
Но надо ещё просквозить транзитное местечко, в котором я родилась. А оно, транзитное местечко, внесено в мое свидетельство о рождении.
С чего начинается родина? С погрома у нас во дворе. Я родилась в сожженном фашистами молдавском селе Рышканы, куда родители после войны приехали из эвакуации. Здесь уже после победы (!) молдаване убили моего вернувшегося из Самарканда деда Янкеля Полянского. В документе о смерти дедушки записано: «умер неестественным образом». Он узнал, что его младший сын Йойна, который во время эвакуации отстал от семьи и попал в гетто в Транснистрии, жив и едет домой. Пошел купить вина для встречи сына и был найден убитым.
И прежде, чем я сейчас покину Рышканы, впечатанные намертво в мою метрику (я никогда на погромную родину не заглянула), сообщу факт, принадлежащий истории. Президент Германии начала десятых годов нынешнего столетия Хорст Кёллер — из Рышкан. А точнее, мать президента родилась в Рышканах в 1904 году. А мой отец там же родился в 1908 году. Оба родились в достославном селе тогда, когда там господствовала еще царская Россия с ограничительными правилами черты оседлости.
Но такого быть не могло, чтобы будущая мать немецкого президента родилась в еврейском поселении. Согласно немецким информационным службам, Рышканы — поселение немецкое без намека на близость евреев. Тогда как «в русском» интернете Рышканы значатся как еврейское местечко без намека на приближение немцев. Я была так озадачена немецко-еврейским курьёзом, что позвонила в Израиль (ныне покойному) девяностолетнему дяде.
Мой дядя Йойна, названный в честь библейского пророка Ионы, житель библейского Назарета, урожденный рышкановец, сообщил мне, что в двух километрах от наших Рышкан, возле дачи Бирмана, очень богатого, очень почтенного человека, до Второй мировой войны процветало немецкое поселение.
Йойна пришёл в такой ужас от моего вопроса «ты там бывал?», что куда там страх пророка Ионы в чреве Левиафана, посланного Всевышним.
Скорее всего память о Катастрофе стала причиной того, что в воображении дяди еврейские и немецкие Рышканы образовали параллельные миры. Иной раз не преодолеть и маленького пространства, хотя иные полагают, что мир тесен. И в нескончаемом кружении блуждаешь на крохотном куске земли, поскольку дальше идти не положено.
И все же, может, она, будущая мать будущего немецкого президента, видела моего папу? Может быть, на перекрестке дорог, у дачи Бирмана, немецкая десятилетняя девочка однажды столкнулась с мальчишкой из черты оседлости — моим шестилетним папой? Мой папа умер молодым, когда мне было семь лет, и я о нём тоскую, и мне важно, видел ли его ещё хоть кто-нибудь?
После убийства дедушки уехали мы в Черновцы, где по слухам уже в 44-м пустовали квартиры. Мы почти опоздали: нам досталась квартира не в центре, а ближе к окраине без особенных красот и удобств, но с краном на кухне с округлой в орнаментах чугунной раковиной, под которой я долго просиживала, изучая её узоры.
Крышу нашего дома украшал весёлый дымоход — в углу кухни, ближе к двери стояла пузатая печь, и мама пекла в ней круглые белые хлебы. В этих румяных, пышных, пышущих жаром хлебах — мудрый и высокий смысл простого быта послевоенного города, неторопливо просыпающегося, высвобождающего, и, не побоюсь банальности, расправляющего крылья свои после оккупационного паралича. И все соседи растапливали свои печи, и над сказочными домами поднимались ввысь тонкие струи дыма. Дымоход, печь и кран создавали ощущение незыблемости существования и сделались символами домашнего очага.
Помню призрачный маленький сад в светлой дымке с причудливо изогнутыми деревьями и раскидистыми узорными ветвями; на некоторых деревьях висели зеленые, не созревшие маленькие яблоки — их легко можно было достать, а на других, высоких, длинноствольных — призывные, но недосягаемые ярко-красные, налитЫе, нарядные черешенки.
Тётя Бэла внезапно появилась в дверях, сказочно яркая, наверное, потому, что в ушах были красные, как черешенки в нашем саду, клипсы, от которых я, пятилетка, не могла оторвать восхищенных глаз. Было очень шумно, обнимались, плакали, а мой папа бегал вокруг и приговаривал, что он ВСЁ устроит. (Это означало, что папа за взятку пропишет к нам тётю Бэлу). Но кто-то из соседей... Опять соседи! Да что же это такое, братцы? Соседи — дверь напротив нашей двери, бывшие полицаи — выдали мою тётю Бэлу.
Входная дверь со двора в дом была двухстворчатая, верхние её половинки были застеклены и отделаны резной чугунной решёткой. Я недавно с помощью моего внука Феликса и «гугл–мэп» нашла этот двухэтажный дом с отчужденными, бесстрастными окнами. И с закрытыми наглухо воротами!
И, как я ни пыталась щёлочку найти, «заглянуть» в ворота, или за ворота, увидеть с орнаментом чугунные ручки входной двери «нашего» коридора (а они совсем близко, слева, у самых ворот), а может быть — о чудо! — те самые густые непролазные колючие кусты диких роз во дворе перед нашими окнами, и те самые кусты сирени, ничего у меня не получилось. «Сцена» отделена была от меня видимой и невидимой преградой. Жизнь не струилась шелестом деревьев, трепетом листвы. И таким образом, по выражению Набокова, страстно тоскующем о детстве, мне выпало, как и ему, испытать разве что зыбкую «удовлетворённость страдания». Быть может, не было двора, быть может, мифологизировала его — а заодно и старинную улицу, и булыжную мостовую, по которой не ездили машины, дома, как ангелы, и ангелочки на домах?
Итак, все двери в коридоре были двухстворчатые, отделанные обычными досками, а дверь напротив нашей была сколочена, как в сарае, наскоро, из грубых, щербатых досок. Как будто бы враги огородились и затаилась в ночном дозоре. За нами наблюдали бывшие полицаи, суровая парочка, благополучно пережившая жестокую черновицкую оккупацию. Эти муж и жена были, на мой детский взгляд, похожи друг на друга, сутулые, одного роста, сухощавые, в чернильных тонах одетые.
Мне было строго наказано не вступать с ними в беседы, которые я очень любила. А в нашем дворе, а там нас было 33 ребёнка — мыслимо ли такое? — со всеми другими соседями можно было сколько угодно разговаривать, веселиться, смеяться, петь и танцевать, а здесь, в коридоре — следовало быстро пройти и скрыться за нашей дверью, которая — это же надо! — была напрямую — напротив вражеской двери!
Эти соседи потом — уже после доноса на тётю Бэлу, а потом ещё и на моего папу — исчезли.
Однажды двое сердитых мужчин во всём сером пришли, когда мы с тётей Бэлой были вдвоём в квартире. Они велели мне сидеть на стуле и не двигаться. Так сурово со мной никто никогда не разговаривал. Я сидела на стуле между кухней и комнатой. Эти серые приступили к своему обыску, а тётя Бэла стояла в проёме двери и говорила: «Ну, хорошо, я виновата, что приехала без разрешения. Но эти люди ни в чём не виноваты. Зачем вы их обыскиваете?»
Серые личности вдруг прекратили обыск и сказали: «Чтобы через 24 часа вас здесь не было!» Уехала тётя Бэла — на своё холодное поселение под Воркутой. Кстати, я единственный свидетель этой сцены, задаю себе вопрос: рассказала ли я родителям о том, как мамина сестра защищала их от энкэвэдистов? А это важно. Потому что через некоторое время в 1952 арестовали моего папу.
Запоздалое свидетельство записываю, ибо, как сказано древними, слова улетают, а то, что записано остаётся.
Что же сделать для того, чтобы связи неблагоприятного сюжета не успели ещё окрепнуть? Как обмануть судьбу? Бэла жертва судьбы, как в античной трагедии, причём, жертва повторяющихся ситуаций: её всё время кто-то выдавал — предавал, учуяв животным чутьём её отверженность, «фогельфрайство»!
Спустя годы тётя Бэла мне, школьнице — старшекласснице сделала такое признание: «Я никогда никому не скажу больше ни слова о ясском погроме. Мне никто не верит, что был такой погром, считают обманщицей или сумасшедшей». Ей суждено было, как в сказке Андерсена, поверять свои тайны колодцу, который умеет слушать, эхо, возникающее в нём, негромко и быстро замирает.
Время разоблачения Холокоста в Румынии и на оккупированных нацистами территориях СССР тогда не пришло.
Впоследствии, после воркутинского поселения, когда в молдавском селе от сердечного приступа умер дядя Коля, и тётя Бэла осталась одна, её опять выгнали на улицу в другом месте — в молдавском городе Оргееве.
В Берлине мне рассказали, что некие люди за небольшую плату сдавали ей комнату, но вели себя с бывшей узницей так же, как и предыдущие соседи, бесцеремонно, разве что не доносили. Она курила папиросы, как и все бывшие ссыльные, и прощала неразумным соседям глупость и ограниченность.
Но по вечерам кровавые тени той страшной бойни сокрушали её.
Прошло полстолетия и выяснилось, наконец, что именно ясский погром, замалчиваемый при советах — одно из отличительных событий Второй мировой, поскольку речь здесь шла (как и в концлагерях) о расчеловечивании человека, у которого на фасаде дома нет креста! Новая власть во главе с Антонеску, приказала не только местным властям, полиции и прочее, но и горожанам — евреев убивать. И друзей-евреев убивать, к которым раннее захаживали горожане на еврейский пасхальный седер. Несмотря на своё православие местного замеса, с удовольствием угощались мацой, фаршированной рыбой и всем остальным пасхальным, обсуждали политику, погоду и прочее житьё-бытьё.
А нынче дан приказ: убивать друзей-евреев в домах, убивать на улицах-переулках, дворах и домах. И сказано: убиение сие богоугодное. За нами крест!
Лет пятнадцать тому назад, случайно, я включила телевизор и услышала траурное пение кантора. «И упало каменное слово на мою живую грудь»: «Яссы». Кантор пел у обелиска, открытого к семидесятилетию ясского погрома, и я вспомнила слова Бэлы: «Никто мне не верит!» И увидела я скромный обелиск. И сиротливо ютились подле него выжившие жертвы, группа стариков. А Бэла, скитавшаяся по чужим пространствам и временам, нашла уже своё последнее прибежище на израильском кладбище города Беэр-Шева.
А могла ли она, залетная птичка «фогельфрай», официально участвовать в церемонии, она — нежительница Ясс, транзитная пассажирка, выжившая ещё и потому, что не было у неё в Яссах собственного дома без креста.
Всё пытаюсь представить финал ясской бойни лета сорок первого года. Ну, что же? Наступила ночь, а затем утро и… Нет, не запели утром петухи, эти скромные вечные труженики, отгоняющие прочь всякую накопившуюся за ночь нечистоту. И ветки деревьев, испытавшие свой смертный час, дрожали. Огромные внимательные птицы, сидевшие на ветках, с необычайно большими глазами, смотрели пристально, испытующе в окна людей, совершивших всем национальным коллективом злодеяние.
Следите за Исторической Экспертизой и за проектом в telegram https://t.me/istorex_ru
Наш Youtube-канал https://www.youtube.com/@HistoricalExpertise
Готовится к печати первый том «Кишинев и Кишиневский уезд».
При подготовке материалов к печати мы стараемся найти всю возможную информацию о жертвах. Обращаемся с просьбой присылать любые свидетельства об их жизни и обстоятельствах гибели к их потомкам, родственникам, соседям: istorexorg@gmail.com
Материалы будут опубликованы на сайте журнала «Историческая экспертиза». См.: https://www.istorex.org/blog/categories/tragedy-two-banks-of-the-dniester
Для чего мы совместили проекты публикации документов и семейные воспоминания?
«Одна из чреватых опасными последствиями проблем нынешней РМ относится к сфере коллективной памяти. Среди представителей культурной и политической элит присутствует, к сожалению, немало желающих использовать трагические события 1940-х годов с целью расколоть граждан на два пронизанных антагонизмом сообщества памяти. Одни недобросовестные «дискурс-манагеры» (Виктор Пелевин) призывают скорбеть исключительно о жертвах сталинских репрессий и голода 1946 года. Их оппоненты прибегают ко всевозможным ухищрениям, чтобы оправдать преступления сталинизма и призывают помнить исключительно тех мирных граждан, кто пал от рук нацистов и представителей режима Антонеску. Такая политика памяти «стенка на стенку» не позволяет сформировать молдавское полиэтничное гражданское общество, способное эффективно отвечать на грозные вызовы современности. Мы уверены, что деление жертв на «наших» и «чужих» противоречит не только европейским ценностям и поэтому является реальным препятствием к европейской интеграции РМ, но бросает вызов таким азам человечности, как сочувствие к боли других людей и обязанность помогать слабым. Лишь благодаря способности испытывать сострадание к попавшим в беду, люди имеют право именовать себя людьми. Альтернативой попыткам расчеловечить наших граждан является подход, согласно которому не может быть жертв «своих» и «чужих», все жертвы 1940-х, в большинстве, напомним, дети, женщины и старики, – наши!»
См. об этом: https://www.istorex.org/post/31-07-2024-announcement
ПОМОЧЬ ПРОЕКТУ
Оплатите авансом экземпляр первого тома Материалов ЧГК по МССР (Кишинев и Кишиневский уезд) по льготной цене 300 MDL. Всем благотворителям проекта признательность будет выражена поименно.
PAYPAL istorexorg@gmail.com (в комментарии указываете Ваше имя и эл. почту для контакта).
ПЕРЕВОД НА КАРТУ БАНКА MAIB 4356 9600 6652 7729 (ВАЛЮТА MDL, ПОЛУЧАТЕЛЬ ERLIH SERGHEI (в комментарии указываете Ваше имя и эл. почту для контакта).



