Кирилл Осповат. Читали ли пугачевцы Руссо и Маркса? Ответ К. Ерусалимскому
- 3 часа назад
- 21 мин. чтения

Кирилл Осповат
Читали ли пугачевцы Руссо и Маркса?
Ответ К. Ерусалимскому
Аннотация. Ответ на рецензию К. Ерусалимского на мою книгу «Пугачевщина: семиотика бунта в эпоху Просвещения» (2026). В ответе разбираются основные возражения этого и других рецензентов. Эти возражения касаются нескольких главных моментов: типологической сопоставимости пугачевщины с западными и глобальными движениями и применимости общего инструментария для их интерпретации; сопоставимости низовых идеологий с книжными; и применимости понятия класса к феноменам до 19 в. Все три вопроса разрешены в ответе в положительную сторону.
Ключевые слова: Пугачевщина, народные движения, Просвещение, революция, крестьянский вопрос в России, Российская империя, марксизм, история снизу
Автор: Кирилл Осповат, канд. филол. наук, Associate Professor of Russian, University of Wisconsin-Madison. Email: ospovat@wisc.edu
Kirill Ospovat
Did Early Modern Rebels Read Rousseau and Marx?
A Response to Konstantin Erusalimskii
Abstract. This essay responds to K. Erusalimskii’s review of my book, Pugachevshchina: A Semiotics of Rebellion in the Age of Enlightenment (2026). It addresses the principal objections raised by Erusalimskii and other reviewers. These concern three main issues: the extent to which the Pugachev Rebellion is typologically comparable to Western and global popular movements and can be analyzed using a common interpretive framework; the comparability of popular ideologies with those developed by educated classes; and the applicability of the concept of class to pre-nineteenth-century phenomena. The article argues in the affirmative on all three points.
Keywords: Pugachev Rebellion, popular movements, Enlightenment, revolution, the peasant question in Russia, Russian Empire, Marxism, history from below
Corresponding author: Kirill Ospovat, Ph. D., Associate Professor of Russian, University of Wisconsin–Madison. Email: ospovat@wisc.edu
Я признателен Констанину Ерусалимскому, одному из ведущих современных исследователей политической и интеллектуальной истории России начала Нового времени, за готовность обсудить мою книгу «Пугачевщина: политическая семиотика бунта в эпоху Просвещения» сперва в ходе дискуссии в журнале «Неприкосновенный запас», а затем и на веб-страницах «Исторической экспертизы». Перед тем как перейти к обсуждению наших разногласий, я хотел бы подчеркнуть две принципиально важные для меня методологические установки, без которых моя аргументация не будет понятна.
Во-первых, это продуктивность типологической перспективы. В моей книге пугачевщина (1773–1775) сравнивается — в разных аспектах! — с Крестьянской войной в Германии 1525 г., Американской (1774), Французской (1789) и Гаитянской (1792) революциями, а также со Смутой и непосредственно предшествовавшим пугачевщине Торгутским побегом калмыков из России в Джунгарию (1771). Типологическая перспектива, конечно, не относится к моим изобретениям. Одна из главных западных работ о пугачевщине, монографическая статья Марка Раева, была еще в 1970 г. опубликована в сборнике «Preconditions of Revolution in Early Modern Europe», где она соседствовала с работами о Нидерландской и Английской революциях, восстаниях в Испании и о Фронде. Однако и в российской, и в западной историографии России этот взгляд остается маловостребованным. Идеологические и методологические различия бледнеют перед идентитарным духом времени и институционально-дисциплинарными логиками, диктующими легитимацию объекта изучения — истории России — через его обособление. Ерусалимский удивляется тому, что я применяю к российской истории термин «моральная экономика», предложенный классиком британской марксистской историографии Э. П. Томпсоном для анализа английских крестьянских восстаний начала Нового времени и с тех пор распространенный антропологами на самые разные страны и эпохи (см.: Томпсон 2026; Скотт 2025). Однако «в России» (то есть в российских крестьянских бунтах), постулирует Ерусалимский без всяких доказательств, «никакой моральной экономики <…> нет. А какая есть?». Видимо, есть памятный со школы русский бунт, бессмысленный и беспощадный. Исследовательскую лавочку можно закрывать.
Между тем, подобно тому, как колонизация и становление государств-империй были глобальными феноменами начала Нового времени, низовой протест — для нашей темы важнее всего крестьянские восстания — тоже следовал глобальным, устойчивым и воспроизводимым логикам (см: Guha 1999; Stern 1987; Шанин 1997). Великий российский и украинский историк-народник М. М. Ковалевский без лишних оговорок, которые могли бы раздразнить цензуру, назвал свою работу о бунте Уота Тайлера (1381) «Английская пугачевщина» (Ковалевский 1895). Конечно, сопоставления такого рода не подразумевают полного эмпирического тождества сравниваемых объектов; если бы такое тождество и было возможно, оно делало бы сам акт сравнения избыточным. Речь идет о том, что координаты исторического анализа и особенность конкретных феноменов выясняются в сопоставлении с иными явлениями, более или менее подобными или различными. Из приведенных мною аналогий к пугачевщине она ближе всего напоминает Крестьянскую войну 1525 г., которой посвящена одноименная книга Энгельса, и Гаитянскую революцию, «единственное в истории человечества успешное восстание рабов» (James 2023). Американская и Французская революция резко отличались от обоих этих движений по классовому характеру — они были, в целом, буржуазными и даже рабовладельческими, — но привлекаются в моей книге как параллельные опыты выработки революционного дискурса. Наконец, Торгутский побег калмыков, эмпирически граничивший с пугачевщиной ближе всего, кажется никогда всерьез не сопоставлялся с ней со времен современника и свидетеля обоих событий, колониального администратора Петра Рычкова, который видел в уходе калмыков политическую — мы бы сказали, антиколониальную — «революцию» (Пекарский 1867: 123-124, 132). Сам Пугачев, перед тем как возглавить поход яицких казаков на Россию, сперва предлагал им уйти на Кубань, в оттоманское подданство, по следам атамана начала 18 в. Игната Некрасова. Эта тема, конечно, заслуживает намного более подробной разработки, чем была в моих силах.
Во-вторых, как историк культуры я исхожу из релевантности реакций современников для интерпретации исторических событий. Постулировав однажды взаимную невразумительность крестьянской и дворянской культуры, историки освободили себя от необходимости принимать всерьез интерпретации пугачевщины, выработанные дворянами вроде С. Р. Воронцова (поместья его семьи пострадали от восставших) или Радищева, который чуть не потерял отца от рук бунтовщиков. Единственное исключение составляют официальные формулировки екатерининских манифестов о крестьянах-невеждах, которые, кажется, стали основой для новейшей историографии пугачевщины — хотя российским историкам должны быть как никому очевидны белые нитки государственной пропаганды. Историко-культурная оптика подразумевает, как бы то ни было, что все высказывания и события определенной эпохи связаны общей системной логикой, подлежащей исторической реконструкции. Пугачевщина и «Путешествие из Петербурга в Москву» (1790) Радищева, в котором Екатерина увидела «бунтовщика хуже Пугачева», были явлениями одной эпохи, входили в исторический горизонт одного поколения — даже если происходили из разных (суб-)культур и враждующих классов. Из этого может быть выведено и более конкретное следствие: вырабатывавшиеся интеллектуалами вроде Руссо и Радищева формы политического анализа были не только отростками книжных генеалогий и продуктами культурного импорта, — как это часто изображает интеллектуальная история, — но и лабораторией для осмысления социальных тенденций и исторических катаклизмов собственного времени. Кому-кому, а историкам такой подход должен казаться само собой разумеющимся.
Современный событиям анализ может угрожать конкуренцией исследователю, которому требуется выработать собственную интерпретацию событий, — но может и быть ему в подспорье, если принять инструментарий политической философии и политической экономии как продуктивный ресурс исторического познания, как это сделали, например, ученые постколониального направления. Именно такова была задача моей книги, и именно поэтому рассмотрение собственных документов восстания в ней соседствует с подробным анализом дискурсов Просвещения о пугачевщине и сценариях социальной революции. К. Ерусалимский, однако, не согласен с таким соседством:
Однако у меня вызывает сомнение, что руссоизм поможет объяснить масштабные народные движения XVIII в., будь то английские, индийские или турецкие крестьяне, парижские печатники или поволжские казаки и башкиры. Никто из повстанцев не читал Руссо и «стихийно» не воспроизводил его логику. <…> Войско Е.И. Пугачева не было бунтующим против дворян «крестьянством», не вело Крестьянскую войну, но не занималось и чтением Руссо, Мерсье или Радищева (в книге К.А. Осповата звучит даже обратный вывод: Радищев близок в своих оценках к манифесту Пугачева от 12 июня 1774 г. — Осповат 2026: 423), выработкой революционной доктрины, не осуществляло надежды Ленге и Дидро на новое восстание Спартака, не приобщалось к европейскому Просвещению <…>
Это возражение энергично и сжато воспроизводит устойчивые дисциплинарные презумпции, предполагающие, по-первых, изолированность локального от глобального, русского от западного, и, во-вторых, полную разъединенность низовых практик и книжных теорий. В первую очередь речь о теориях социальной, экономически мотивированной революции; в 1770-е гг. эти идеи разрабатывал французский публицист C. Н. Ленге (Linguet), которого я цитирую в своей работе. Между тем большинство конкретных возражений Ерусалимского могут быть релятивированы или опровергнуты фактическим материалом, который приводится в моей книге и других исследованиях. Две главы книги посвящены крестьянским прокламациям 1760-1770-х гг., составленным в столицах и оформлявшим идею массового крестьянского восстания в категориях просветительского языка. В ноябре 1775 г., через несколько месяцев после казни Пугачева, в Москве было обнаружено такое подметное письмо: «Если вскоре освобождены не будут из-под злострадательного варварскаго и кровопийственного проклятаго господскаго мучительнаго ига, неповинно мучимое человечество, то возгорится древле бывшее римлян возмущение и истребление дворян и у нас в России! Ибо нас бог не скотами да и не мучениками создал!» (Прохоров 1974: 91). Из опыта только что подавленной пугачевщины анонимный крестьянин выводит угрозу следующей крестьянской революции. Эта угроза оформлена аллюзией на древнеримскую историю, которая могла быть известна крестьянскому автору из «Размышлений о причинах величества римского народа и его упадка» Монтескье, вышедших в переводе А. Я. Поленова в 1769 г. в Петербурге, которым была помечена и прокламация. Историю древнего Рима Монтескье описывает так:
Между тем, как Рим старался овладеть вселенною, питал он во внутренности своей скрытую войну <…> По изгнании королей введено вельможное правление [gouvernement aristocratique]: патриции одни завладели всеми чинами и достоинствами и, следовательно, всеми честьми воинскими и гражданскими <…> в городе, где бедность была общею всем добродетелью; где богатства, сие глухое средство к приобретению могущества, были в презрении; порода и достоинства не могли дать великих преимуществ. Так могущество долженствовало возвратиться к большему числу, и вельможное правление мало-помалу перемениться в народное [État populaire]. [Монтескье 1769: 90-91]
Этот фрагмент позволяет нам отказаться от утверждения Ерусалимского о том, что «классовая природа насилия и классовая насильственная сущность государства — это изобретение поздней модерной эпохи» (то есть, видимо, не была известна до Маркса). Написанная в 1734 г. историческая работа Монтескье напоминает, что вечная «скрытая война» мужду бедными и богатыми, патрициями и плебсом, и ее узловое место в политических трансформациях не составляло тайны для публики XVIII в. и более ранних эпох. Наблюдая в 1790-е гг. Великую Французскую революцию, посол России в Великобритании С. Р. Воронцов писал: «Это <…> война не на жизнь, а на смерть между теми, у кого ничего нет, и теми, кто владеет собственностью. И поскольку последних меньше, в конце концов они должны пасть» (АВ IX: 267). Воронцов вспоминал о пугачевщине и ставил в заслугу Монтескье, что его трактат «О духе законов» (1748) позволяет объяснить низовые возмущения: «негодяи, жившие до и после появления этой замечательной книги и не умевшие читать, действовали в полном соответствии с ее теорией. Стенька Разин и Пугачев, желая перевернуть Россию, не видели другого способа добиться успеха, кроме как уничтожить дворянство» (АВ XVI: 298-299).
Ошибался ли Воронцов или пугачевцы действительно руководствовались идеей устранения дворянства? Ерусалимский уверенно утверждает: «На насилии и классовой вражде не строились ни контрактные отношения, ни перспективы противостояния в гражданских конфликтах. <…> Войско Е.И. Пугачева не было бунтующим против дворян “крестьянством”, не вело Крестьянскую войну <…> Сам класс “крестьян” <…> — несомненный продукт государственной идеологии, а не разделения труда». Процитируем, однако, самих бунтовщиков, точнее пугачевский манифест от 7 декабря 1773 г.:
А естли кто не будет на сие мое воздаваемое милосердие смотреть, яко то: помещики и вотчинники, так, как сущих преступников закона и общаго покоя, злодеев и противников против воли моей императорской, лишать их всей жизни, то есть казнить смертию, а домы и все их имение брать себе в награждение. А на оное их, помещиков, имение и богатство, также яство и питие было крестьянского кошта, тогда было им веселие, а вам отягощение и раззорение. [ДС: 36]
Перед нами ясно очерченная политико-экономическая модель классовой войны, ведующейся по экономическому фронту: крестьяне, то есть подневольные аграрные работники, восстают против помещиков и вотчинников, потому что те построили путем отягощения и раззорения свое экономическое благополучие на крестьянский кошт. Идея о «классовой насильственной сущности государства», то есть бюрократического аппарата, четко артикулирована в другом манифесте мятежников от 12 июня 1774 г.:
<…> дана им будет свободная вольность без всякого в России притеснения, не так как ныне Россия утеснена бедностию и отягощена работами, наложенными от злодеев сребролюбцев и гордости наполненных дворян и находящихся во градех губернаторов, воевод и протчих тому подобных мироедов, кои несытою своею завистию почти уже всю Россию поглатили, что нами все оное истреблено быть может. [ДС: 43].
Здесь описана та самая коалиция между дворянством и чиновничеством, которая на научном языке нашей эпохи именуется «сословно-бюрократической монархией». Автор манифеста, купец А. И. Дубровский, который, по признанию следствия, из мятежников был «всех умнее» [Пугачевщина, III: 326], не хуже нас понимал устройство общества, в котором он жил.
Читал ли Дубровский Монтескье в том самом издании 1769 г.? Это предположение не требуется для предложенной мною интерпретации манифеста, однако у нас нет оснований его исключить: относительно немногочисленные петербургские издания достигали самых разных регионов и сообществ Российской империи. Пугачевец Иван Грязнов взывал к верным правительству жителям: «Вы ж думаете, что одна Исецкая правинцыя имеет в себе разум, а протчих почитая за ничто, или, словом сказать, за скот» [ДС: 270]. Опирался ли он на лексикон официально-просветительского журнала Н. И. Новикова «Трутень» (1769), где, например, говорится про помещика, который «называет скотами помещиков, кои слуг своих и крестьян не считают скотами, но поступают с ними со всяким милосердием и кротостию, а я назову тех скотами, которые Злорада назовут человеком, ибо между им и скотом гораздо более сходства, нежели между скотом и крестьянином» [Новиков 1951: 176-177]?
Высокопоставленный консерватор М. М. Щербатов объяснял пугачевщину влинием дебатов в Уложенной комисии 1767-1768 г.:
В бывшей 1767, 1768 и 1769 годах Комиссии о сочинении Уложения неосторожно предлагаемые мнения от господ депутатов, а паче от Коробьина, всеяли паче сию заразу в сердца низких людей, тут находящихся депутатами <…> по роспуске депутатов и вящшее зло произошло, присоединением почти всех крестьян, которым только малейший случай был, ко врагу отечества и государя, к самозванцу Емельке Пугачеву <…> (Щербатов 2010: 145)
Я, конечно, не предлагаю считать влияние столичных идей причиной пугачевщины или иных бунтов: как мы уже видели, они были порождены структурными социальными факторами. Однако показательно свидетельство в высшей степени осведомленного современника, интеллектуала и душевладельца, постоянно раздумывавшего над российским общественным устройством, о существовании крестьянской — и, шире, плебейской — публичной сферы, усваивавшей и перетолковывавшей в своих интересах доносившееся из столиц дискурсы Просвещения.
Ерусалимский не соглашается с Воронцовым и Щербатовым, но соглашается с иными консерваторами.
Никто из повстанцев не читал Руссо и «стихийно» не воспроизводил его логику. Почему нам недостаточно более предметного и ощутимого в риторике тезиса о вооруженном сопротивлении людей насилию без особого желания реализовать какой-то целостный проект, например просветительский? Кажется рудиментарной истиной, что человек — существо хищное (по словам П.С. Потемкина, «человеки буйны суть»), и попытки противопоставить насилию господствующих классов гуманную модель сопротивления со стороны униженных и оскорбленных противоречат не только многочисленным историческим свидетельствам (если не всему их комплексу), но и элементарной интуиции. Когда меня насилуют, я сопротивляюсь рефлекторно, я не думаю о том, могу ли я и должен ли я убить насильника, и если могу и должен, то в рамках какой правовой и ученой концепции.
«Элементарная интуиция» в этой версии говорит устами екатерининского карателя П. С. Потемкина, ужаснувшегося в 1789 г. Французской революции и ретроспективно обвинившего в ней Вольтера, Руссо и вообще вольнодумных писателей. Вслед за монархистами старых времен мы должны отвергнуть способность самодеятельных масс и сочувствующих им интеллектуалов к улучшению общественного порядка. Из политической позиции этот запрет становится научным постулатом, ограничением исторического знания. Поскольку массы заведомо не могут подняться до политического сознания и целостного проекта, историк не должен находить в их действиях ничего кроме рефлекторного насилия. Здесь артикулирована фундаментальная эпистемологическая установка постсоветской историографии, с которой я решительно не согласен; она настоятельно требует дальнейшего открытого печатного обсуждения. Интересно, что политико-философская аллегория, к которой прибегает Ерусалимский, навеяна фрагментом из Радищева, о котором идет речь в моей книге. Радищев разбирает историю крепостного бунта, закончившегося убийством душевладельцев, и дает слово радикальному чиновнику Крестьянкину, который оправдывает обвиняемых по основаниям самозащиты:
Если, идущу мне, нападет на меня злодей и, вознесши над главою моею кинжал, восхочет меня им пронзить, — убийцею ли я почтуся, если предупрежду его в его злодеянии и бездыханного его к ногам моим повергну? [Радищев 1992: 41].
Однако если у Ерусалимского ситуация самозащиты ассоциируется с рефлективным насилием и лежит вне сферы социальной организации и мысли, то Радищев вписывает этот сценарий в концептуальный язык естественного права — системы мысли о правах индивида и общества. Вслед за Руссо и Декларацией прав человека и гражданина (1789), Радищев видит сопротивление гнету не животным, но правовым и политическим актом. За ним стоят универсализируемые, в пределе доступные каждому представления о справедливости и демократии в ее радикально-республиканском смысле прямого участия каждого в борьбе за свободу.
Мы снова возвращаемся, теперь на общетеоретическом уровне, к фундаментальному для моей работы вопросу о том, могут ли книжные учения о справедливом строе и сопротивлении соотносится с практиками низовых групп и массовых восстаний. Ерусалимский отвергает эту возможность рефлекторно, не предлагая фактов, аргументов или ссылок. Между тем в моей работе библиография вопроса приведена. В недавно переведенной на русский научно-популярной книге «Заря всего. Новая история человечества» (2021), опирающейся на большую специальную литературу, антрополог и теоретик анархизма Дэвид Гребер и его соавтор, антрополог и археолог Дэвид Уэнгроу показывают, что естественно-правовая критика европейского неравенства у Руссо восходит к автохтонной (индигенной) критике (indigenous critique) западных обществ, сформулированной мыслителями из колонизованных групп. Одним из них был Кондиаронк (ок. 1625–1701), предводитель гуронов, видный политик и дипломат, оратор и политический мыслитель, видимо своими глазами видевший Францию. Немецкие историки Петер Бликле и Вольфганг Шмале разрабатывают дисциплинарный проект «археологии фундаментальных прав» и возводят доктрины свободы и прав человека, сформулированные просветителями в XVIII в., к правосознанию городских и крестьянских низов начала Нового времени, в том к Крестьянской войне 1525 г. (см.: Schmale 1997; Blickle 2003). Список выпущенных на разных языках работ на эту тему, до сих пор не учитывавшихся в отечественных дискуссиях, можно продолжать. При всем рефлекторном, въевшемся в цеховую плоть отказе российских историков признать саму возможность политического творчества масс, от такой генеалогии прав человека не получится отмахнуться. Придется всерьез изучать и вырабатывать аргументы.
Ерусалимский оспаривает идею о связном низовом — или, если угодно, народном — сознании, объединявшем самые разные группы и эпохи. Он выдвигает два принципиальных возражения. Первое выглядит так:
Существенный аргумент против этой будто бы единой истории заключается в полнейшем беспамятстве повстанцев о своих предшественниках. Никакой единой «народной традиции» Емельян Пугачев в своем движении не видел <…>
В очередной раз рецензент прибегает к апофегмам, обороняющим цеховые презумпции от пересмотра на основе исторических данных. Тезис об «историческом беспамятстве» пугачевцев фактически неверен: Пугачев, как мы уже говорили, «начал подговаривать [казаков] к побегу за Кубань некрасовским путем» [ПС: 108] — то есть и сам он, и его аудитория помнили о фигуре Игната Некрасова. За строками допросов встает огромная сфера народной исторической памяти, которую Ерусалимский отказывается признавать легитимным предметом исследования:
Многие тексты, относящиеся к пугачевщине и выражающие ее те или иные идейные и идеологические установки, носят апокрифический характер. Время их создания, связь с восстанием и войной начала 1770-х гг. и сами заключенные в них идеи нуждаются в детальной проверке на подлинность. Это касается не только анахроничных фольклорных «Плача холопов» и «Начала восстания на Яике», но и современных восстанию подметных писем, челобитных и манифестов.
Конечно, источники, противоречащие концепции, соблазнительно объявить «апокрифическими». Чисто терминологически, однако, это словоупотребление ошибочно и вводит читателя в заблуждение. Как показывает упоминание песни «Начало восстания на Яике», речь идет не об апокрифах (письменных сочинениях, отвергнутых церковью), а о фольклоре. («Плач холопов», вопреки утверждению рецензента, был письменным городским сочинением.) От имени исторического цеха Ерусалимский расписывается в неспособности работать с целым корпусом источников, для которых в соседних дисциплинах разработан собственный научно-аналитический аппарат. Сам я по специальности филолог, и опираюсь на работы и публикации нескольких поколений фольклористов; сейчас назову только специальные исследования К. В. Чистова, Ф. В. Тумилевича и С. Ю. Неклюдова о протестном фольклоре казацких и крестьянских восстаний (Чистов 1967; Тумилевич 1969; Неклюдов 2016).
Конечно, фольклор — в моей книге речь идет об исторических песнях и преданиях о казацких восстаниях и атаманах — отличается фактической ненадежностью и неустойчивостью текстов и датировок. Это общепонятные исходные свойства источника, содержание которого — в фиксации той самой общей, передающейся из поколения в поколение и из региона регион устной исторической памяти, существование которой Ерусалимский взялся полностью опровергнуть. Со времен Шлимана историки древней Греции научились видеть в Гомере не только документальное свидетельство о топографии Трои и обмундировании Ахилла, но и словарь понятий и социальных архетипов, задававших общий язык греческой культуры и политики. Именно так фольклористика, на которую опирается моя работа, предлагает читать фолькорный эпос. В казацких песнях и преданиях о Разине, Некрасове и Пугачеве кодифицировались устойчивые сценарии выбора атамана и восстания против престола. Эти сценарии прямо осуществлялись в практиках пугачевцев, а в пугачевских манифестах термины официального законодательства соседствовали — как я, вслед за предшествующими исследователями, подробно показываю в книге — с песенными формулами. В частности, я подробно разбираю распространенный в фольклоре и воспроизведенный Пугачевым сюжет царского пожалования прав и земель — сюжет, который Ерусалимский и иные оппоненты ставят мне на вид в качестве сильного, якобы упущенного мной контраргумента.
Перейдем к следующему возражению Ерусалимского. Предложенную мной модель широкой революционной коалиции, которую и в категориях политической теории, и на языке самого крестьянства можно именовать народом, а на марксистском языке — классом, он отвергает на нескольких уровнях. В историко-культурной плоскости он, как мы только что видели, отказывается признать существование связного и устойчивого народного сознания. В политико-экономическом отношении он решительно спорит против применимости понятия об экономическом классе к истории начала Нового времени:
Источники говорят о многообразии форм сопротивления во время Пугачевщины, и классовая интерпретация уступает всякий раз, когда мы обращаемся к многочисленным фактам раскола внутри крестьянства, горожан, купечества, служилых людей и дворянства на сторонников и противников восстания. <…>
По крайней мере, риторика стрелецких восстаний 1682 и 1698 гг. и убежденность в стоянии за «семя избранное», «народ христианский» против иноземцев, иноверцев, еретиков, бояр и подмененного царя с его «немками» в самосознании повстанцев конца XVII в., а затем и во время Астраханского восстания не имели ничего общего с противостоянием крестьян дворянам. Евгений Акельев справедливо отмечает, что стрельцы почти стихийно поддержали «идеологию православного консерватизма и культурного изоляционизма».
Перед нами еще один постулат, выходящий за пределы интерпретации конкретных исторических эпизодов и фундаментальный для политического, культурного и исторического воображения в России последнего полувека. Если и можно вообразить себе какую-то широкую коалицию масс, русский народ, то только в консервативном и ксенофобском ключе. История, однако, богаче и сложнее, чем въевшиеся в российскую современность клише «русской партии» (Н. Митрохин).
Обратимся к фактам и историографии. Тезис Е. Акельева, одного из лучших современных знатоков петровской эпохи, о ксенофобии стрельцов находится в книге о петровском брадобритии и не может служить опровержением выводов В. И. Буганова, автора главной монографии о стрелецких восстаниях, реконструирующей их социальную подоплеку (Буганов 1969). (Интересно, что Ерусалимский прибегает к ленинскому словечку «стихийно», обозначавшему подозрительное отношение большевиков к низовым восстаниям без партийного руководства.) Буганов и иные советские историки низовых движений, такие как М. Н. Тихомиров и Л. В. Черепнин, вообще занимают в современном дисциплинарном (под)сознании двойственное место: с одной стороны, будучи «советскими», они писали «неискренне», — а с другой стороны, они были социальными историками «старой школы», мастерами, «каких больше не учат». Назову еще важнейшего для моей работы крупнейшего сибирского историка Н. Н. Покровского, сидельца и антисоветчика, автора фундаментальной книги «Антифеодальный протест урало-сибирских крестьян-старообрядцев в XVIII в.» (1974). Покровский реконструирует то самое «противостояние крестьян дворянам» и дворянскому государству, которое согласно Ерусалимскому должно быть плодом моего анахронистического воображения. Должны ли мы всерьез относится к аргументации историков советской эпохи или можем просто отбросить семьдесят лет научной работы, на плечах которой мы по необходимости стоим? В 1697 г. стрелецкий полковник Иван Циклер пересказывал на допросах речи казака, мечтавшего о восстании вроде разинского: «будет де от того разоренье великое и крестьяне наши и люди все пристанут к ним» (Голикова 1957: 89). Перед нами формула той самой широкой коалиции протестующих низов, о которой стрельцы-ксенофобы не должны были, по утверждению Ерусалимского, и думать.
Реплику Циклера я цитирую потому, что она приведена в моей книге и интересна как симптом политической речи своей эпохи; сама по себе она, конечно, не может служить ключом к стрелецким бунтам, на толкование которых моя работа не претендует. Вернемся поэтому к пугачевщине. Была ли она этническим движением русского народа, стремившегося избавиться от вестернизации и царей-немцев? В новейшей историографии пугачевщины эту точку зрения лучше всего представляет В. Я. Мауль, который заключает, что в мятеже действовали «русские простецы» и что в «социокультурном пространстве русской истории с помощью бунта народ пытался построить идеальную модель “православного царства”» (Мауль 2005: 55, 99, 124). Эта позиция возможна только за счет очень прихотливого отбора материала. Начать можно с того, что для борьбы за православное царство мятежники выбрали почему-то фигуру царя-немца, демонстративно презиравшего православие. (В пугачевском войске были люди, лично видевшие Петра III, и наряду с преувеличенным слухами там циркулировали вполне достоверные сведения о недавнем правлении этого императора, проходившего как-никак на глазах всей страны). Но это, конечно, курьез. Рассмотрим и некоторые другие факты. Донские казаки, из которых происходил Пугачев, не считали себя русскими (Ригельман 1846: 3). Вероятно, это относилось и к яицким казакам. Сподвижник самозванца Балтай Идеркеев, потомственный яицкий казак из туркмен, был воспитан в исламе отчимом-башкиром и формулировал идеологию восстания в воззваниях, написанных по-татарски. Эти воззвания, адресованные степным народам, потом переводились на русский для распространения среди русских крестьян. Современник сообщал, что среди мятежников «видел он яицких казаков до трех сот, а сверх того разная сволочь, как-то: казанские татары, лакеи, крестьяне, ссылачные и прочая сволочь» (Пугачевщина, II: 241). В феномене пугачевщины истолкования требуют не столько противоречия между разными социальными этническими и социальными группами, составлявшие, действительно, обычную ткань социального существования российских низов, — но тот факт, что эти противоречия могли преодолеваться и в теории, и на практике в рамках революционной коалиции (Герасимов и др. 2017: 311; Шарф 2003). Не увидев этого, мы уберем из поля рассмотрения сам феномен восстания, растворим его в той имперской повседневности, которой оно противостояло с оружием в руках.
Наконец, по словам Ерусалимского, классовая интерпретация пугачевщины противоречит «многочисленным фактам раскола внутри крестьянства, горожан, купечества, служилых людей и дворянства на сторонников и противников восстания». Это рассуждение опирается на теоретически неудовлетворительное понятие о классе. В введении к моей книге большой сегмент посвящен разным интерпретациям этого понятия. Я позволю себе вкратце суммировать свою аргументацию, потому что без нее будет невнятен и мой тезис о классовом характере пугачевщины.
В советской историографии, разрывавшейся между научным интересом к низовым движениям и официальными догмами о превосходстве партии и пролетариата над всеми иными протестующими группами, класс фигурировал как сверхдетерминированное, псевдо-объективисткое понятие, собирательный актор всемирно-исторической мистерии неизбежных и телеологичных стадиальных сломов. Ничего такого я читателям, конечно, не предлагаю. Вместо этого я предлагаю вернуться к исходным формулировкам Маркса в «Восемнадцатом брюмера Луи Бонапарта» и их толкованиям в классической постколониальной работе Гаятри Спивак «Могут ли угнетенные говорить». Маркс и Спивак говорят о неустойчивости, исторической контигентности и динамичности классового сознания. Находящиеся в сходном положении угнетенные слои и группы («класс в себе», «дескриптивный класс») по большей части инертны и разобщены, однако в некоторых исторических обстоятельствах они могут составить «трансформативный класс» («класс для себя»), то есть собраться в широкое, осознавшее себя сообщество для совместной борьбы с имущими классами за свои экономические интересы. Это сообщество неустойчиво, не охватывает арифметической совокупности угнетенных и может распасться в результате исторических поражений. У Маркса аналитика класса отправляется от осязаемого деления французского крестьянства на революционное и консервативное, следствием которого стало историческое поражение революции 1848 г. и торжество бонапартизма. Двойственность политического сознания низов и реалии их поражения плохо вписывались в официальное советское понятие класса, однако для Маркса они составляли базовые условия задачи. Образцовый пример класса — международное рабочее и профсоюзное движение конца XIX-начала XX в. В древности этому определению отвечал, видимо, римский плебс, чья борьба, согласно некоторым толкованиям, стала отправной точкой для политической теории Макиавелли. О ней идет речь и в приведенном выше фрагменте из «Размышлений о причинах величества римского народа и его упадка» Монтескье.
Пугачевщина была именно такой временной и проигравшей, но исторически реальной и мощной классовой коалицией самых разнородных групп, объединившихся против бюрократического и феодального гнета вокруг идеи будущей вольности, то есть отмены феодальных привилегий и общих прав на пользование землей. Ближайший сподвижник Пугачева Тимофей Мясников так описывал становление этой коалиции: яицкие казаки решили назвать Пугачева Петром III и поднять оружие, движимые «злобой за <…> несправедливость» властей, то есть политику центра против казацких прав. «А бояр, какие больше всего в сем деле умничают и нас разоряют, всех истребить, надеясь и на то, что сие наше предприятие будет подкреплено и сила наша умножится от черного народа, который так же от господ притеснен и в конец разорен» (Допрос 1935: 228-229).
Библиографический список
АВ IX — Архив князя Воронцова. Кн. IX. М., 1876.
АВ XVI — Архив князя Воронцова. Кн. XVI. М., 1880.
Буганов 1969 — Буганов В. И. Московские восстания конца XVII века. М., 1969.
Герасимов и др. 2017 — Новая имперская история Северной Евразии. Часть 2. Балансирование имперской ситуации. XVIII-XX вв. / Под ред. И. Герасимова. Казань, 2017.
Голикова 1957 — Голикова Н. Б. Политические процессы при Петре I: по материалам Преображенского приказа. М., 1957.
ДС — Документы ставки Е. И. Пугачева, повстанческих властей и учреждений. 1773-1774 гг. / Сост. А. И. Аксенов, Р. В. Овчинников, М. Ф. Прохоров. М., 1975.
Допрос 1935 — Допрос Е. Пугачева в Москве в 1774-1775 гг. // Красный архив. 1935. № 2-3 (69-70).
Ковалевский 1895 — Ковалевский М. М. Английская пугачевщина // Русская мысль. 1895. № 5, 7, 9, 10. http://az.lib.ru/k/kowalewskij_m_m/ (просмотрено 15.7.2026)
Неклюдов 2016 — Неклюдов С. Ю. Легенда о Разине: персидская княжна и другие сюжеты. М., 2016.
Мауль 2005 — Мауль В. Я. Социокультурное пространство русского бунта (по материалам Пугачевского восстания). Дис. ... доктора ист. наук. Томск, 2005.
Монтескье 1769 — [Монтескье Ш.] Размышления о причинах величества римского народа и его упадка. / Пер. А. Поленова. СПб., 1769.
Новиков 1951 — Cатирические журналы Н. И. Новикова/Cост. П. Н. Берков. М.; Л., 1951.
Пекарский 1867 — Пекарский П. Жизнь и литературная переписка П. И. Рычкова. СПб., 1867.
Прохоров 1974 — Документ периода Крестьянской войны 1773-1775 годов / Публ. М. Ф. Прохорова // Советские архивы. 1974. № 3.
ПС — Емельян Пугачев на следствии. Сб. документов и материалов./ Cост. Р. В. Овчинников, А. С. Светенко. М., 1997.
Пугачевщина, I-III — Пугачевщина. [Сб. документов.]/ Подг. С. А. Голубцова. Т. I-III. М.-Л., 1926-1931.
Радищев 1992 — Радищев А. Н. Путешествие из Петербурга в Москву. Вольность. / Подг. В. А. Западов. СПб., 1992.
Ригельман 1846 — Ригельман А. И. История или повествование о донских казаках. М., 1846.
Скотт 2025 — Скотт Дж. Оружие слабых. Повседневные формы крестьянского сопротивления. / Пер. Н. Проценко. М., 2025.
Томпсон 2026 — Томпсон Э. П. Моральная экономика английского простонародья в XVIII веке / Пер. В. Салиева // Неприкосновенный запас. 2026. № 166.
Тумилевич 1969 — Тумилевич Ф. В. Донской эпос о Разине // Литература Советского Дона. Ростов, 1969.
Чистов 1967 — Чистов К. В. Русские народные социально-утопические легенды XVII-XIX в. М., 1967.
Шанин 1997 — Шанин Т. Революция как момент истины. Россия 1905-1907 гг. => 1917-1922 / Пер. Е. М. Ковалева. М., 1997.
Шарф 2003 — Шарф К. Пугачев: император между периферией и центром: к постановке проблемы / Пер. А. Каплуновского // Ab Imperio. 2003. №1.
Щербатов 2010 — Щербатов М. М. Избранные труды. / Сост., вступ. ст. и коммент. С. Г. Калининой. М., 2010.
Blickle 2003 — Blickle P. Von der Leibeigenschaft zu den Menschenrechten: eine Geschichte der Freiheit in Deutschland. München, 2003.
Guha 1999 — Guha, R. Elementary Aspects of Peasant Insurgency in Colonial India. Durham, 1999.
James 2023 — James, C. L. R. The Black Jacobins: Toussaint L’Ouverture and the San Domingo Revolution. New York, 2023.
Schmale 1997 — Schmale W. Archäologie der Grund- und Menschenrechte in der frühen Neuzeit. Ein deutsch-französisches Paradigma. München, 1997.
Stern 1987 — Resistance, Rebellion and Consciousness in the Andean Peasant World, 18th to 20th Centuries. / Ed. S. J. Stern. Madison, 1987.
References
Arhiv knyazya Voroncova. Kn. IX. M., 1876.
Arhiv knyazya Voroncova. Kn. XVI. M., 1880.
Blickle P. Von der Leibeigenschaft zu den Menschenrechten: eine Geschichte der Freiheit in Deutschland. München, 2003.
Buganov V. I. Moskovskie vosstaniya konca XVII veka. M., 1969.
Chistov K. V. Russkie narodnye social'no-utopicheskie legendy XVII-XIX v. M., 1967.
Dokument perioda Krest'yanskoj vojny 1773-1775 godov / Publ. M. F. Prohorova // Sovetskie arhivy. 1974. № 3.
Dokumenty stavki E. I. Pugacheva, povstancheskih vlastej i uchrezhdenij. 1773-1774 gg. / Sost. A. I. Aksenov, R. V. Ovchinnikov, M. F. Prohorov. M., 1975.
Dopros E. Pugacheva v Moskve v 1774-1775 gg. // Krasnyj arhiv. 1935. № 2-3 (69-70).
Emel'yan Pugachev na sledstvii. Sb. dokumentov i materialov./ Cost. R. V. Ovchinnikov, A. S. Svetenko. M., 1997.
Golikova N. B. Politicheskie processy pri Petre I: po materialam Preobrazhenskogo prikaza. M., 1957.
Guha, R. Elementary Aspects of Peasant Insurgency in Colonial India. Durham, 1999.
James, C. L. R. The Black Jacobins: Toussaint L’Ouverture and the San Domingo Revolution. New York, 2023.
Kovalevskij M. M. Anglijskaya pugachevshchina // Russkaya mysl'. 1895. № 5, 7, 9, 10. http://az.lib.ru/k/kowalewskij_m_m/ (prosmotreno 15.7.2026)
Maul' V. Ya. Sociokul'turnoe prostranstvo russkogo bunta (po materialam Pugachevskogo vosstaniya). Dis. ... doktora ist. nauk. Tomsk, 2005.
[Montesk'e Sh.] Razmyshleniya o prichinah velichestva rimskogo naroda i ego upadka. / Per. A. Polenova. SPb., 1769.
Neklyudov S. Yu. Legenda o Razine: persidskaya knyazhna i drugie syuzhety. M., 2016.
Novaya imperskaya istoriya Severnoj Evrazii. Chast' 2. Balansirovanie imperskoj situacii. XVIII-XX vv. / Pod red. I. Gerasimova. Kazan', 2017.
Pekarskij P. Zhizn' i literaturnaya perepiska P. I. Rychkova. SPb., 1867.
Pugachevshchina. [Sb. dokumentov.]/ Podg. S. A. Golubcova. T. I-III. M.-L., 1926-1931.
Radishchev A. N. Puteshestvie iz Peterburga v Moskvu. Vol'nost'. / Podg. V. A. Zapadov. SPb., 1992.
Resistance, Rebellion and Consciousness in the Andean Peasant World, 18th to 20th Centuries. / Ed. S. J. Stern. Madison, 1987.
Rigel'man A. I. Istoriya ili povestvovanie o donskih kazakah. M., 1846.
Satiricheskie zhurnaly N. I. Novikova/Cost. P. N. Berkov. M.; L., 1951.
Shanin T. Revolyuciya kak moment istiny. Rossiya 1905-1907 gg. => 1917-1922 / Per. E. M. Kovaleva. M., 1997.
Sharf K. Pugachev: imperator mezhdu periferiej i centrom: k postanovke problemy / Per. A. Kaplunovskogo // Ab Imperio. 2003. №1.
Shcherbatov M. M. Izbrannye trudy. / Sost., vstup. st. i komment. S. G. Kalininoj. M., 2010.
Schmale W. Archäologie der Grund- und Menschenrechte in der frühen Neuzeit. Ein deutsch-französisches Paradigma. München, 1997.
Skott Dzh. Oruzhie slabyh. Povsednevnye formy krest'yanskogo soprotivleniya. / Per. N. Procenko. M., 2025.
Tompson E. P. Moral'naya ekonomika anglijskogo prostonarod'ya v XVIII veke / Per. V. Salieva // Neprikosnovennyj zapas. 2026. № 166.
Tumilevich F. V. Donskoj epos o Razine // Literatura Sovetskogo Dona. Rostov, 1969.
"Историческая экспертиза" издается благодаря помощи наших читателей.
