top of page

Результаты поиска

Найден 871 результат с пустым поисковым запросом

  • Беляев И.М. Книга для дополнительного чтения. Рец.: Шарый А.В. Чешское время: большая история...

    Беляев И.М. Книга для дополнительного чтения. Рец.: Шарый А.В. Чешское время: большая история маленькой страны: от святого Вацлава до Вацлава Гавела. М.: КоЛибри, Азбука-Аттикус, 2022. 592 с. Рецензируемая книга представляет собой цикл эссе об истории и культуре Чехии, написанных Андреем Шарым – журналистом и писателем, директором русской службы Радио Свобода, автором нескольких книг о Центральной и Восточной Европе. Ключевые слова: Чехословакия, Чехия, Центральная Европа, Восточная Европа, Австро-Венгрия Сведения об авторе: Иван Беляев – социолог, журналист русской службы Радио Свобода, биограф и переводчик Вацлава Гавела Контактная информация: beliaevliberty@gmail.com Beliaev I.M. A book for the extra reading. Review: Шарый А.В. Чешское время: большая история маленькой страны: от святого Вацлава до Вацлава Гавела. М.: КоЛибри, Азбука-Аттикус, 2022. 592 с. Abstract. The reviewed book is a collection of essays on Czech history and culture written by Andrey Shary, journalist and writer, Radio Liberty Russian service director, author of several books about Central and Eastern Europe. Keywords: Czechia, Czechoslovakia, Austro-Hungary, Eastern Europe, Central Europe About the author: Ivan Beliaev – sociologist, Radio Free Europe/Radio Liberty Russian service journalist, biographer and translator of Vaclav Havel Предупреждение о конфликте интересов: автор книги является директором русской службы Радио Свобода, в которой работает автор рецензии. Книга Андрея Шарого «Чешское время» («КоЛибри», 2022) – не академическая работа. Сам автор определяет её как «попытку воспринять чешскую жизнь как образ, как серию живых, протяжённых во времени картин». Описать коротко сам жанр вряд ли получится: это цикл то серьёзных, то ироничных путевых заметок, щедро снабжённых экскурсами и лирическими отступлениями, пересыпанных историческими фактами и приправленных личными воспоминаниями. Наверное, в первую очередь это всё же травелог, и не зря автор пишет о Мирославе Зикмунде и Иржи Ганзелке как о своих «безальтернативных кумирах». С другой стороны, стиль и манера «Чешского времени» далеки от книг знаменитых чешских путешественников, а в послесловии сказано, что его «литературное измерение» заимствовано у Павла Муратова (русский писатель и искусствовед первой половины XXвека, среди прочего – автор книги очерков «Образы Италии») и «нашего старшего товарища Петра Вайля» (обратите внимание на множественное число – вынесенным в том числе и на обложку соавтором является фотограф Ольга Баженова, в книге много её снимков). Действительно, в «Чешском времени» довольно много от Вайля, особенно от классического «Гения места». Как правило, в каждом месте автор выбирает себе несколько опорных точек из числа примечательных архитектурных сооружений, ярких скульптурных памятников, заметных природных объектов и строит своё повествование вокруг них, нанизывая впечатления и культурные ассоциации, перебрасывая ниточки этих ассоциаций от одних людей и эпох к другим. Часто эти ниточки оказываются остроумными и оригинальными, порой кажутся своевольными и неочевидными. Города и местечки, становящиеся «героями» книги не равнозначны и не равновелики: конечно, автор несколько раз возвращается в Прагу, конечно, не обходит крупнейшие города, будь то Брно, Пльзень, Острава или Оломоуц, но после главы про Брно идёт отдельная глава про Славков-у-Брна, больше известный нам под старым немецким названием Аустерлиц. Своя глава достаётся крепости Терезиенштадт, в годы нацистского протектората ставшей концлагерем Терезин, а иногда наоборот – всего одна глава на целый край (например, Среднечешский). «Чешское время» это уже третья вещь Андрея Шарого примерно в этом же сложном жанре, до неё выходили «Дунай. Река империй» (2015) и «Балканы: Окраины империй» (2018). Здесь же стоит упомянуть и «Корни и корона. Очерки об Австро-Венгрии: Судьба империи», она отчасти похожа на предыдущие упомянутые, но во многом – возможно, благодаря соавторству журналиста и историка Ярослава Шимова – написана строже. Есть ощущение, что из всего своеобразного цикла наиболее удачно выбранная тема и авторский стиль совпали в книге про Дунай, повествование там выстраивается по течению реки и его организация становится понятнее. В оглавлении новой книги Шарый предлагает читателям метафору циферблата, но, кажется, слишком сложную: почему тот либо иной город или уголок Чехии соответствует тому либо иному времени, понять трудно, логика перехода теряется. Легко заметить, что в предыдущих книгах Шарый фокусируется на крупных европейских макрорегионах, его повествование никогда не замыкается границами одного государства. Здесь он работает почти целиком в границах современной Чешской республики, но не изменяет себе: чешские земли веками были «перекрёстком культур» и автор сохраняет свою макрорегиональную оптику, показывая столкновение, взаимодействие или переплав чешской культуры с немецкой, еврейской, польской, словацкой. Книга заканчивается списком из «240 личностей, важных для чешского прошлого и настоящего», первым в списке идёт маркоманский вождь Маробод, живший в первых веках до и после Р.Х., это первый упомянутый в летописях человек, живший на территории современной Чехии; последней – 35-летняя конькобежка, трёхкратная олимпийская чемпионка Мартина Сабликова. Если открыть список ровно посередине, на 13-ой странице из 25-ти, то там будут прославленный предприниматель, создатель «обувной империи» Томаш Батя, оперная певица Эмма Дестинова (её портрет можно найти на банкноте в 2000 крон), первый чешский призёр Олимпийских игр, дискобол Франтишек Янда-Сук и борец Густав Фриштенски (впрочем, важность второго очевидна куда меньше), расстрелянный нацистами за укрывательство убийц Гейдриха предстоятель Чешской православной церкви Горазд Пражский, один из фактических основателей Чехословакии, словацкий учёный, военный и политик Милан Растислав Штефаник и целых три писателя: два классика немецкоязычной «пражской школы», Лео Перуц и Франц Кафка, и безоговорочный лидер чешского культурного пространства в глазах русского читателя, Ярослав Гашек. Словом, список и широк, и инклюзивен, но и он идиоматичен, он тоже несёт отчётливую печать авторских вкусов. Сложившийся в итоге жанр и формат книги фактически сливает воедино её достоинства и недостатки. Строгий специалист может отложить «Чешское время» как несерьёзное чтение; человек несведущий может просто устать от скольжения по героям и историческим эпохам. Но и наоборот, для новичка книга может стать хорошим входным билетом в чешскую культуру, а осведомлённый читатель может как освежить свои знания, так и листать с карандашом в руках, делая себе пометки: это проверить, это уточнить, об этом прочесть подробнее, к этому вернуться позже. Даже свободная структура книги не столько её недостаток, сколько послабление для читателя: «Чешское время» можно спокойно читать не с начала до конца, а отдельными кусками – под настроение или, например, под поездку в конкретный город (конечно, когда и если туристические поездки по Чехии снова станут для русскоязычных читателей сколько-нибудь массовым занятием). «Чешское время» это отнюдь не учебник истории Чехии, но это неплохое приложение к учебнику; совсем не энциклопедия, хотя в каком-то смысле и «энциклопедия чешской жизни»; не путеводитель в классическом понимании этого слова, но хорошее дополнение к путеводителю. Эта книга едва ли из обязательной программы, но точно займёт своё законное место в списке «внеклассного чтения». "Историческая экспертиза" издается благодаря помощи наших читателей.

  • А.С. Стыкалин Рецензия: Kevin McDermott, Matthew Stibbe (Ed.). Eastern Europe in 1968. Responses..

    А.С. Стыкалин Рецензия: Kevin McDermott, Matthew Stibbe (Ed.). Eastern Europe in 1968. Responses to the Prague Spring and Warsaw Pact Invasion. London: PalgraveMacmillan, 2018. 311 p. Рецензируется опубликованный в Великобритании фундаментальный коллективный труд, в котором представлена реакция в СССР и социалистических странах Восточной Европы на Пражскую весну 1968 г. и ее подавление. Ключевые слова: Внешняя политика СССР, Пражская весна 1968 г., вторжение в Чехословакию в августе 1968 г., реформы реального социализма, национал-коммунизм, мировая система социализма. Сведения об авторе: Стыкалин Александр Сергеевич, кандидат исторических наук, ведущий научный сотрудник Института славяноведения РАН Контактная информация: zhurslav@gmail.com Abstract. A fundamental collective work published in Great Britain is reviewed, which presents the reaction in the USSR and the socialist countries of Eastern Europe to the Prague Spring of 1968 and its suppression. Key words: Foreign policy of the USSR, Prague Spring 1968, invasion of Czechoslovakia in August 1968, reforms of real socialism, national communism, world socialist system К 50-летию Пражской весны 1968 г. был опубликован рецензируемый коллективный труд, раскрывающий разные, особенно внешнеполитические аспекты этого интригующего социального эксперимента, который, по убеждению составителей книги, стал «наиболее амбициозной и далеко идущей попыткой» гуманизировать коммунистический режим, предпринятой после 1917 г. Особенно большое внимание уделено международному отклику на Пражскую весну и ее подавление (и прежде всего отклику в других социалистических странах), влиянию этих событий на само видение социализма и перспективы его развития – не только элитами, но и более широкими обществами. Редакторы-составители книги британские историки К. МакДермотт и М. Стиббе известны и подготовкой ряда других трудов по послевоенной истории стран Восточной Европы[1]. Истоки Пражской весны лежали в стремлении модернизировать, сделать более эффективным реальный социализм (сформировавшийся по навязанным советским лекалам), поставить его в большее соответствие довольно развитым национальным традициям политической культуры и специфическим условиям Чехословакии 1960-х годов, легитимизировав его тем самым в глазах собственных граждан. Такая задача стояла перед реформаторами не только в Чехословакии. В Венгрии, ситуации в которой посвящена статья авторитетного венгерско-американского историка Ч. Бекеша, режим Я. Кадара, приведенный к власти осенью 1956 г. при прямой советской военной помощи, проделал в течение нескольких лет такую эволюцию, что уже к 1964 г. она воспринималась на Западе как государство, дальше других стран советского блока продвинувшееся по пути десталинизации. Пражская весна 1968 г. совпала по времени с развернувшейся в Венгрии реформой экономического механизма, что подтолкнуло Кадара к посредничеству между Прагой и Москвой в интересах спасения собственных, венгерских реформ. Более того, по мнению Ч. Бекеша, речь может идти о предпринятых с венгерской стороны попытках создания некоей реформаторской коалиции в составе Венгрии и Чехословакии, способной повлиять на Москву, добиться от нее согласия на осуществление экономических реформ в рамках советского блока, способных вдохнуть свежие силы в идею социализма. До лета 1968 г. тренд дальнейших событий в Чехословакии в принципе не был ясен: останутся ли реформаторы в КПЧ главным двигателем перемен или активизация внепартийных движений подорвет монополию правящей партии в политической системе, что в конечном итоге может возыметь и далеко идущие внешнеполитические последствия. Внимательно наблюдая за процессами в соседней стране, опытный венгерский лидер опасался, что бесконтрольность реформ способна привести к их выходу за грань, приемлемую для Москвы, что угрожало повторением сценария осени 1956 г., т.е. новым советским силовым вмешательством во внутренние дела одной из социалистических стран. Обнародование в конце июня 1968 г. программного документа радикально настроенной интеллигенции «2000 слов», как и другие симптомы выхода чехословацкой прессы из-под партийно-государственного контроля, были восприняты в Будапеште как знак нежелательного развития событий у соседей и с этих пор Кадар думал уже не о реформаторском блоке двух стран, а о спасении собственных реформ, ради чего проявил склонность к далеко идущему компромиссу, заверив Москву в лояльности и готовности при необходимости принять участие в выработке совместных мер по пресечению угрозы социализму в Чехословакии (при этом последовательно продолжая отдавать предпочтение несиловому решению). Переговоры советских и чехословацких делегаций на высшем уровне в Чиерне-над-Тисой (конец июля – начало августа) тоже трактуются как результат кадаровского посредничества, хотя для этого, на наш взгляд, нет достаточных оснований. Как бы то ни было, венгерское посредничество не было свернуто, и последняя, 14-часовая встреча Я. Кадара и А. Дубчека состоялась 17 августа, всего за день до принятия в Москве принципиального решения о военном вторжении. Как известно, в Кремле и на Старой площади не смогли адекватно оценить влияние так называемых «здоровых сил» внутри Чехословакии, способных «навести порядок» (в советском понимании). Ставка на них полностью провалилась и ситуацию пришлось разруливать вместе с теми, кто в ночь на 21 августа был увезен советскими десантниками из Пражского града под конвоем. Политический провал акции по смене власти в Чехословакии был очевиден и лидерам «братских» восточноевропейских компартий. Говоря о позиции Кадара в дни, последовавшие за поддержанным им после долгих колебаний вторжением, Бекеш отмечает принципиальные различия между его подходом и линией польского лидера В. Гомулки. Если Кадар, осознавая неудачу с политическим обеспечением акции, с самого начала выступал за возвращение «команды Дубчека» (т.е. людей, в ночь на 21 августа арестованных и силой депортированных в СССР), то Гомулка стоял за формирование альтернативного правительства, по сути дела диктатуры, способной при помощи извне к «наведению порядка» жесткими методами. Можно согласиться с тем, что венгерский лидер надеялся, что часть реформаторского потенциала в Чехословакии удастся сохранить. Подчинившись блоковой дисциплине, он, однако, и в те дни не скрывал от своих соратников по партии, что считает силовое решение чехословацкого вопроса по меньшей мере преждевременным. А в ходе контактов с брежневским руководством искал политический путь преодоления издержек. В конце концов и в Москве (возможно, не без влияния аргументации Кадара) предпочли вернуть к власти команду Дубчека, что ускорило выработку компромиссного решения, правда, в конечном итоге привело реформаторов в КПЧ к полной сдаче позиций. Участие венгерских войск в интервенции было не только крайне негативно воспринято словаками (слишком весомым был в исторической памяти груз конфликтных двусторонних отношений в прежние эпохи), но и не вызвало никакого энтузиазма проживающих в Южной Словакии этнических венгров, за 30 лет до этого, при ликвидации осенью 1938 г. чехословацкого государства, в целом поддержавших приход венгерских войск в те же края и ревизию в пользу Венгрии границ, установленных по Трианонскому договору 1920 г. В самой Венгрии в конце августа 1968 г. пресса только по самому минимуму касалась темы участия венгерских солдат во вторжении, ибо гордиться было нечем, совершенно очевидным было грехопадение кадаровского режима, не только ударившее по его репутации на международной арене, но и не получившее поддержки внутри страны (правда, граждане Венгрии по большому счету не протестовали: экономика была на подъёме и людям было что терять). Во внутренних документах ВСРП, не предназначенных для публикации, иной раз прямо говорилось о нецелесообразности или, во всяком случае, преждевременности силовой опции в отношении Чехословакии[2]. Мог ли Кадар уклониться от участия в интервенционистской акции, задается вопросом исследователь, проводя параллели между венгерским руководителем и главой соседней Румынии Н. Чаушеску. С точки зрения Бекеша, особая позиция Румынии в Организации Варшавского договора (ОВД) была неотделима от стремления подороже продать ее в расчете на помощь Запада (добавим от себя: продать также и собственным гражданам в интересах расширения внутренней поддержки коммунистического режима). Я. Кадар же практиковал совсем иной стиль в отношениях не только с Москвой, но и с Западом. Не боясь демонстрировать свое несогласие, в том числе и с Кремлем, по конкретным вопросам (можно вспомнить в этой связи о его жестко критической реакции на метод удаления Н.С. Хрущева, несколько осложнившей отношения венгерского лидера с Л.И. Брежневым[3]), Кадар вместе с тем дорожил своей репутацией предсказуемого партнера, на обещания которого можно положиться. В 1968 г. при всем своем внутреннем несогласии с интервенционистским выбором Москвы он осознавал, что резкий антисоветский жест в духе Чаушеску подорвет значимое для него доверие Советского Союза, необходимое для сохранения в дальнейшем поля маневров при продолжении прежнего курса. Его внешняя политика как до, так и после августа 1968 г. строилась, по определению Бекеша, на «принципе конструктивной лояльности» Москве с соблюдением максимальной осторожности. В моральном плане сильно проиграв своим подключением к интервенции, венгерское руководство, как поначалу казалось, вроде бы сохранило для себя шанс на дальнейшее проведение реформ. Впрочем, это было только видимостью. Из динамики чехословацких событий лидерам Венгрии и всему венгерскому обществу пришлось извлечь серьезные уроки. И прежде всего тот, что начавшиеся реформы в одной из стран советского блока при последовательном их проведении не ограничатся экономикой, приобретут политическое измерение, не только в принципе нежелательное для Москвы (где более всего опасаются выхода на поверхность сил, нацеленных на захват власти и отклонение той или иной страны от общей линии советского блока), но и чреватое разлаживанием привычной системы управления, постепенным выходом ситуации из-под контроля верхов, что для последовательного коммуниста Кадара также было неприемлемо[4]. Выбор, сделанный венгерским коммунистическим лидером в августе 1968 г., не смог гарантировать необратимости реформ в его стране. Изменение политического климата в Москве не оставляло никаких шансов на их осуществление. В 1972-1973 гг. венгерская экономическая реформа была фактически свёрнута и не столько в результате внутренних трудностей и противоречий, сколько вследствие не прекращавшегося давления извне. Тем самым мечты о демократическом обновлении своего коммунистического режима для подавляющего большинства венгров были похоронены уже окончательно. К. Гойна предпринял попытку реконструировать реакцию румынского общества на осуждение коммунистическим руководством страны вторжения в Чехословакию, а также след, который это событие оставило в румынской национальной исторической памяти. Осуждение августовской интервенции стало, как известно, апогеем той независимой внешней политики, которую режим Чаушеску проводил и до чехословацких событий (достаточно вспомнить про шестидневную арабо-израильскую войну в июне 1967 г.). Способность румынского лидера идти наперекор Москве, апеллируя при этом к чувствительному вопросу национального суверенитета, способствовала его популярности на Западе – того капитала, который позже был им полностью растрачен (как замечает в этой связи в своей статье другой автор сборника, И. Кашу, большинство западных наблюдателей в 1968 г. так и не поняли, что реформаторские ценности Пражской весны были в общем чужды Чаушеску). Воззвав в своем публичном выступлении от 21 августа, на 100-тысячном митинге в центре Бухареста, к патриотических чувствам, Чаушеску сознательно задел национальные струны. Его противостояние линии Москвы было воспринято как отвечающее национальным интересам даже многими из тех румын, кто в принципе никогда не питал симпатий к коммунистическому правлению. Вступление в августе 1968 г. в компартию известных писателей П. Гомы (впоследствии виднейшего диссидента), А. Пэунеску, А. Ивасюка было знаком легитимации действующей власти в глазах немалой части румынской интеллигенции – режим Чаушеску переживал в те недели свой подлинный апофеоз[5]. Доступные источники не дают оснований считать, что СССР готовил интервенцию в Румынию. Прибегая к алармистской риторике, Чаушеску драматизировал ситуацию, чтобы сплотить народ на основе поддержки своего режима. Это имело эффект – шла добровольная запись волонтёров из рабочей среды в формировавшиеся отряды патриотической гвардии, в пропаганде проводился тезис о том, что оборона страны станет делом всенародным. Румынские войска были пододвинуты к восточным и северным границам страны в знак готовности дать отпор агрессору. Причем своими выступлениями Чаушеску апеллировал не только к соотечественникам, но и к западному общественному мнению, напоминая о том, что применительно к вторжению в Чехословакию речь должна идти о нарушении не только принципов взаимоотношений между социалистическими странами, а прежде всего международного права. И. Кашу, использовавший в качестве источника отчеты сотрудников Интуриста о посещении румынскими туристами Советской Молдавии в самый острый момент международного кризиса 1968 г., пишет о том, что речь Чаушеску на массовом митинге на фоне приготовлений к отпору потенциальному агрессору была воспринята многими как пролог к войне. Это не отменяло, однако, усилий по предотвращению опасного сценария. Первым делом, румынский лидер отправился на встречу с И. Брозом Тито, а поняв, что в случае советской агрессии нет никакой надежды на военную помощь со стороны Югославии, вызвал советского посла для прояснения позиции. Тональность румынской прессы становится к концу августа более умеренной в оценках действий СССР в отношении Чехословакии. Однако можно ли считать почти всеобщей поддержку румынским обществом независимой линии своего руководства, балансировавшего на грани конфронтации с Москвой, задается вопросом К. Гойна и пытается дать на него ответ на основании прежде всего многочисленных интервью со свидетелями событий (не из элиты). Исследователь делает вывод о неоднозначности общественной реакции в Румынии на происходившее в августе 1968 г. Причем недоверие к Чаушеску питали отнюдь не только трансильванские венгры, имевшие свои старые счеты с румынским национализмом. В румынской глубинке, как показывает автор, немалая часть населения восприняла события довольно равнодушно. Не будучи остро пережитыми, они не оставили значительного следа в памяти людей[6]. Полемизируя с доминирующей в румынской историографии точкой зрения, К. Гойна призывает не преувеличивать место событий августа 1968 г. в румынской истории. А что касается знаменитой речи Чаушеску на площади, то она была заслонена в памяти соотечественников событиями последующих десятилетий, особенно катастрофическими для страны 1980-ми годами и декабрьской революцией 1989 г. В отличие от Чаушеску лидер Болгарии Т. Живков не отклонялся от линии Москвы в оценке чехословацких событий (болгарский «1968 год» анализирует в полувековой ретроспективе известный историк Й. Баев). Еще в начале марта на заседании Политического Консультативного комитета (ПКК) ОВД, состоявшемся в Софии, Живков обращал внимание советских руководителей на настораживающие тенденции в развитии Чехословакии, а в апреле, посетив Прагу, установил контакты с чехословацкими контрреформаторами. Болгарская пресса еще раньше, чем советская, стала давать настолько жёсткие оценки внутриполитическим тенденциям в Чехословакии, что в МИД ЧССР был даже вызван болгарский посол. Немало головной боли принес Живкову всемирный фестиваль молодежи и студентов, проведенный летом 1968 г. именно в Болгарии, причем за считанные недели до вторжения в Чехословакию – популярность идеалов Пражской весны среди молодежи левых убеждений, съехавшейся в Болгарию со всего мира, была настолько велика, что руководство БКП всерьез опасалось индоктринации своего общества опасными для устоев режима идеями. Участие болгарских войск в военной операции было чисто символическим, не более, чем знаком приобщения к «общему делу». Однако беспрекословная лояльность Москве позволила Живкову выторговать у нее новые выгодные экономические сделки. Внутриполитическое ужесточение в Болгарии после подавления Пражской весны было временным, несколько сильнее вторжение в Чехословакию ударило по Болгарии во внешнеполитическом плане, усилив ее региональную изоляцию, поскольку к традиционно сложным отношениям с Югославией и Грецией добавилась напряженность в диалоге с Румынией. В титовской Югославии «некалендарный 1968 год» начался со студенческих волнений, примерно совпавших по времени с событиями французского «Красного мая» и типологически близкими им выступлениями в ФРГ и ряде других западных стран, а завершился поздней осенью протестным движением косовских албанцев, выступавших с автономистскими требованиями, в конце концов частично удовлетворенными. По наблюдению автора «югославской» главы рецензируемой книги К. Моррисона, волнения югославских студентов перекликались своей риторикой с требованиями западной молодежи, что дает некоторые основания считать их, пусть с оговорками, частью общеевропейского студенческого протестного движения. Проявившийся в них антибюрократический (не посягавший в принципе на основы режима) пафос не был лишен и некоторого антибуржуазного налета, воплотившегося в лозунгах «Больше социализма» и «Долой красную буржуазию», предавшую идеалы югославской революции, и это в некоторой мере роднило белградскую молодежь со студентами, вышедшими на улицы Парижа[7]. Определенную роль в идейной подготовке выступлений сыграли некоторые философы из числа группировавшихся вокруг журнала «Праксис», трибуны неортодоксального марксизма. При этом было бы явным упрощением считать протестующее студенчество союзником реформаторов в Союзе коммунистов Югославии (СКЮ), напротив, их связывали непростые отношения. Усилению реформаторских тенденций в СКЮ способствовало падение в 1966 г. очень влиятельного куратора югославских спецслужб А. Ранковича. Причем начатые экономические реформы уже к лету 1968 г. усилили социальные противоречия и напряженность, вызванную усилением расслоения в обществе, ростом безработицы. В этих условиях обеспокоенным властям пришлось принять меры в целях нераспространения протестных настроений на рабочий класс, что могло бы создать дополнительные угрозы для режима. В отличие от Франции, где майские волнения сильно ударили по престижу генерала де Голля, приведя в конечном итоге к его отставке в 1969 г., в Югославии Тито сумел использовать студенческие выступления в интересах укрепления своего влияния, довольно демагогически солидаризировавшись с теми требованиями студентов, которые касались бюрократических злоупотреблений и социальной несправедливости[8]. Это было воспринято студентами с энтузиазмом, как триумф, и способствовало снижению напряженности. Правда, это не помешало властям предпринять потом гонения против наиболее радикальных студенческих вожаков. Усилилось давление и на круг «Праксис». Как бы то ни было, на выступления косовских албанцев в тот же год власти дали более жесткий ответ. Что касается активистов студенческих волнений, то их дальнейшие судьбы сложились по-разному. Реформирование югославской федерации в 1970-е годы не разрешило многих социальных и национальных проблем, и некоторые из участников событий 1968 г., отбросив идеи антибюрократического социализма, проделали эволюцию к радикальному национализму, отрицающему в принципе федеративный югославский проект (например, будущий лидер боснийских сербов Р. Караджич). В отличие от титовской Югославии, сильного внешнеполитического игрока и одного из лидеров движения неприсоединения, соседняя маленькая Албания (положению в ней посвящена статья А. Лалай) была закрытой страной, находившейся под решающим китайским влиянием. Э. Ходжа воспринял происходившее в Чехословакии как кульминацию того, по его оценке, ревизионистского курса, основы которого заложил Н. Хрущев. Как и подобало коммунистическому фанатику, он считал вероятным, что «ревизионисты» будут отодвинуты от власти в СССР и других «псевдосоциалистических» странах посредством новых (и победоносных!) пролетарских революций. С началом Пражской весны, особенно после обнародования Программы действий КПЧ, в албанской прессе развёртывается пропагандистская кампания антиревизионистской направленности. Албанские дипломаты, поддерживая связи с восточноевропейскими сталинистами, распространяли через них материалы своей пропаганды. Всё это сопровождалось внутриполитическим ужесточением. Заглушаются передачи до тех пор доступного в Албании итальянского телевидения, выступавшего для образованных албанцев альтернативным источником информации. Усиливается борьба с религией, ее логическим завершением стало объявление в 1976 г. вне закона всех действующих церквей. При этом Ходжа использовал методы китайской «культурной революции» в мобилизации низов и особенно молодежи на борьбу с потенциально опасными идейными влияниями, в это время исходившими прежде всего из Праги. Все это в конечном итоге было направлено на укрепление личной власти Ходжи. Несмотря на острое неприятие либеральных веяний Пражской весны интервенцию 21 августа в Тиране официально осудили как империалистическую акцию, и это был жест, также нацеленный на закрепление в сознании албанцев образа Ходжи как политика, не поддающегося внешнему давлению и угрозам (само разрушение источника вредного влияния было воспринято при этом албанским лидером с облегчением). 1968 год был объявлен в Албании годом Скандербега – широко отмечалось 500-летие смерти национального героя албанцев, вождя антиосманского движения, ставшего эталоном стойкости в борьбе с внешним врагом. Пропаганда на фоне чехословацкой интервенции усиленно проводила параллели между Скандербегом и «продолжателем его дела Э.Ходжей», также никогда не преклонявшимся перед численно превосходящим противником. Вместе с тем в Тиране реально опасались, что сохранявшееся формальное членство Албании в ОВД (при том, что начиная с 1961 г. она не принимала реального участия в деятельности этой организации) может дать основания для агрессии со ссылкой на нарушение страной союзнических обязательств. С выходом Албании из ОВД, спровоцированным именно вторжением в Чехословакию, была поставлена финальная точка в процессе ее разрыва с СССР и советским блоком. Автор напоминает о том, что выход страны из блока вызвал позитивные отклики в мире, но особенно в остро враждебных режиму Ходжи соседней Югославии и близлежащей Италии, где это было выражено официально. Сделанный шаг приветствовал и Китай, оказавший в последующие годы немалую помощь в деле усиления албанской армии. Что касается ноябрьских волнений в Косово, то руководство Албании, выразив на словах поддержку устремлениям косовских албанцев, направленных против «ревизионистского» белградского режима, вместе с тем не скрывало своего скептицизма по поводу предоставления краю более широкой автономии, как меры, по его мнению, не способной решить насущных проблем. На самом деле в Тиране просто боялись, что такой проект может быть использован Белградом как инструмент формирования в самой Албании оппозиции режиму Ходжи (не говоря уже о гипотетической опасности того, что волнения перекинутся через границу). При этом следует заметить, что год Скандербега дал повод для расширения культурных связей между Тираной и албанцами Косова, ряд проведенных совместно двумя странами официальных мероприятий[9] до некоторой степени способствовал усилению у косоваров албанских национальных чувств. Следствиями подавления Пражской весны в контексте международных отношений на Балканах стали усиление китайского влияния в регионе и временное ослабление албано-югославских противоречий. В своей риторике эмиссары Пекина иногда доходили даже до обещаний послать войска (не говоря уже об оружии) на помощь Румынии и Албании в случае агрессии извне. Даже «ревизионистская» Югославия воспринималась руководством КНР в тех условиях как попутчик – при том, что позиция Белграда на международной арене по большинству ключевых вопросов резко расходилась с китайской, что делало почти невозможным втягивание ФНРЮ в орбиту политики Пекина. Это делало не реальной и перспективу формирования прокитайского блока в регионе – к участию в нем (не говоря уже о просоветской Болгарии) не была готова и балансировавшая между разными центрами силы Румыния: ее приостановившееся военное сотрудничество с союзниками по ОВД со временем возобновляется. В отличие от Я. Кадара, переживавшего в 1968 г. пик популярности в собственной стране, польский лидер В. Гомулка испытывал кризис доверия своих соотечественников, что проявилось в мартовских студенческих волнениях под лозунгами типа «Польша ждет своего Дубчека» (отклику в Польше на Пражскую весну и августовскую интервенцию посвятил свою статью Т. Кемп-Велч). Кризисом воспользовалось националистическое крыло в ПОРП, развернувшее антисемитскую кампанию, ссылаясь на мнимые угрозы для социализма, вызванные предположительным воодушевлением восточноевропейского еврейства победой Израиля в «шестидневной войне» 1967 г. Это привело к массовому выезду из Польши евреев (и прежде всего интеллигенции), хотя Гомулка достаточно скоро и дал задний ход антисионистской кампании, перенеся главный акцент с еврейской угрозы на чехословацкую. В литературе уже многократно отмечалась та роль, которую играл в формировании алармистской позиции Гомулки его гипертрофированный страх перед германской угрозой в условиях, когда в Бонне пока еще официально не признали ни ГДР, ни установление послевоенных польско-германских границ по Одеру и Нейсе (ослабление власти КПЧ, согласно видению польского лидера, делало стратегически важную Чехословакию слабым звеном в оборонительной линии восточного блока). Подавление Пражской весны фактически полностью подорвало идейные позиции сторонников реформ внутри ПОРП и стало прологом к дестабилизации, проявившейся в гданьских волнениях декабря 1970 г.; польское общество в поисках перемен обращало теперь свои взоры только на внепартийные институции и движения, включая католическую церковь и возникавшие в 1970-е годы нелегальные интеллигентские организации, пытавшиеся подвести мосты и к протестному рабочему движению. Сохранявшийся после польского Октября 1956 г. статус-кво в отношениях коммунистической власти и общества был навсегда подорван, а сам Гомулка, олицетворявший это установленное на полтора десятилетие равновесие, был вынужден бесславно уйти после расстрела гданьской демонстрации. В 1971 г. был отодвинут на декоративную роль и многолетний лидер ГДР В. Ульбрихт, стоявший на пути урегулирования отношений восточного блока с Западной Германией, насущность которого стала еще более очевидной после чехословацкого кризиса (позиции руководства ГДР и положению в стране посвящена статья М. Стиббе). При всей ортодоксальности коммунистического руководства Восточной Германии его волновали не экономические реформы в соседней стране, которые, во всяком случае в обозримой перспективе, не грозили выходом из-под партийного контроля[10], а содержавшийся в апрельской Программе действий КПЧ тезис о более активной европейской политике, а также реальные или мнимые попытки налаживания межпартийных связей КПЧ с СДПГ во главе с В. Брандтом, к этому времени уже входившей в правящую коалицию. Офицеры министерства госбезопасности ГДР (Штази), выезжавшие в Чехословакию, добавляли своему руководству нервозности донесениями об обилии западногерманских туристов в стране, что внушало подозрения в связи с возможным ослаблением погранично-таможенного контроля. Не меньшую обеспокоенность вызывали всё активизировавшиеся и при этом плохо контролируемые связи восточногерманской молодежи с носителями молодежной контркультуры в Чехословакии. 150-летие со дня рождения К. Маркса, отмечавшееся весной 1968 г., дало повод для совершенно разных интерпретаций его наследия. Если бунтующая французская и западногерманская молодежь апеллировала к идеям молодого Маркса, в том числе преломленным в неомарксистских трактовках Г. Маркузе, Т. Адорно, раннего Д. Лукача и др., то главный идеолог СЕПГ К. Хагер в своем программном мартовском выступлении сделал в очередной раз акцент на опасности ревизии марксова учения для судеб социализма в ГДР как в самодостаточном государстве, опирающемся на всё лучшее в немецком политическом и культурном наследии, а в качестве главного источника ревизионизма воспринималась, конечно, Чехословакия с ее лишенным твёрдости партийным руководством. В литературе бытует мнение о том, что В. Ульбрихт и его окружение уже чуть ли не начиная с дрезденской встречи 23 марта, где союзники впервые высказали претензии руководству КПЧ в связи с утратой контроля за положением в стране, сделали ставку на силовое вмешательство. Однако не совсем ясно, как в такую парадигму вписывается приезд Ульбрихта в Карловы Вары 12 августа, т.е. за считанные дни до интервенции. Если в руководстве ГДР уже давно поставили крест на Дубчеке, то зачем были нужны эти новые увещевания по поводу необходимости более твердого контроля над СМИ? Ведь еще за месяц до этого, на варшавском саммите середины июля риторика Ульбрихта была настолько жёсткой, что оставляла мало сомнений в его склонности к самым решительным мерам. Можно предполагать, что согласованная с Москвой «инспекционная» поездка ставила целью прояснить готовность чехословацкого руководства к выполнению обязательств, взятых на себя во время братиславской встречи начала августа, где лидеры стран-союзниц напомнили Дубчеку о коллективной ответственности за дело социализма в Чехословакии[11]. Кроме того, подготовка военной операции требовала максимума информации, в том числе о возможной реакции руководства КПЧ на задуманное союзниками силовое решение. Необходимо также иметь в виду, что события Пражской весны развернулись в условиях, когда в повестке дня уже стояла подготовка всеевропейской конференции по безопасности, направленной на закрепление границ, установленных Ялтинско-Потсдамской системой. В этом больше других была заинтересована ГДР, а в свою очередь для СССР это было сдерживающим фактором, заставлявшим демонстрировать миролюбие и долго искать политические способы решения чехословацкой проблемы. Когда же в Москве наконец осознали, что угроза монополии КПЧ на власть не позволяет избежать силового решения, то предпочли разделить ответственность с союзниками по ОВД, тем более, что некоторые из них активно подталкивали советское руководство к решительным действиям из опасений, что события перекинутся в их страны в соответствии с «эффектом домино»[12]. До сих пор дискутируется вопрос о той роли, которая была отведена советским командованием войск ОВД участию армии ГДР (Nationale Volksarmee) в операции «Дунай». Понятно, что новый приход германских войск на чехословацкую территорию мог вызвать крайне негативный резонанс у чехов, тем более, что в памяти живущих поколений еще сохранялись воспоминания об оккупации страны Третьим рейхом и распаде чехословацкого государства. Более того, М. Стиббе приводит записки сотрудников Штази, в которых говорилось о том, что подключение к военной акции не очень желательно уже потому, что может нанести урон репутации ГДР как миролюбивого государства, создававшейся пропагандой в оппозиции с образом Западной Германии как милитаристской державы, вынашивающей планы пересмотра европейских границ. Согласно некоторым донесениям Штази, в восточногерманском обществе бытовало мнение о том, что интервенция в Чехословакию – не знак силы, а скорее демонстрация слабости советского лагеря и свидетельство раздирающих этот лагерь противоречий. Чтобы не давать повода для укрепления таких представлений, после 21 августа пропаганда ГДР делала акцент на непосредственном и полноценном участии страны вместе с союзниками в акции по «спасению социализма» в соседнем государстве. Сегодняшние исследования, однако, показывают, что приведенные в боевую готовность части армии ГДР были расположены прежде всего вдоль границы на территории собственной страны на случай расширения конфликта, но кроме того оказывали союзникам реальную помощь в обеспечении логистики военной операции (уже поэтому без пребывания отдельных воинских подразделений ГДР на чехословацкой территории дело не обходилось[13]). В книге приводится версия, согласно которой «отбой» (т.е. приказ не пересекать границу основным контингентом) был дан из Москвы буквально в последние часы, поскольку негативный эффект от вхождения войск ГДР осознавался и советским руководством. Как бы то ни было, поскольку во всех опубликованных от имени стран-союзниц заявлениях упоминалась и ГДР в числе стран, участвующих в «интернационалистской акции», в сознании чехов прочно утвердилось мнение о полноценном присутствии войск ГДР на территории страны, более того, возникали слухи об их особой жёсткости в отношении мирного населения, и это способствовало еще большему возмущению граждан оказанной союзниками непрошенной «братской помощью»[14]. Оставление Дубчека у власти было воспринято Ульбрихтом и его окружением негативно, как признак неудачи с реализацией планов (в отличие от Кадара, напротив, воспринявшего это как знак продолжения необходимых реформ, только теперь уже под должным контролем). Как и в ряде других стран, в ГДР после 21 августа развернулись преследования симпатизантов Пражской весны, среди которых, кстати говоря, оказалось немало детей представителей партийно-государственной элиты. Жёсткие противники перемен (условно говоря, неосталинисты) присутствовали, разумеется, и в самой Чехословакии, причем на всех этажах власти, со временем они стали опорой для проведения послеавгустовского курса на так называемую «нормализацию» (этой теме посвящена статья К. МакДермотта и В. Соммера). Гетерогенность политического ландшафта Пражской весны способствовала выходу на поверхность (прежде всего на левом фланге) и сил, представлявших экстремы. Причем были и внесистемные ультра – их не сдерживала причастность к партэлите (с доминировавшими в ней в этот период реформаторскими трендами) и они довольно открыто выступали против реформ. В этой среде получили распространение антиинтеллигентские, антисемитские настроения, иногда со ссылкой на опыт польских националистов в борьбе с сионизмом. Но и среди части партийцев был реальный страх перед повторением венгерских событий 1956 г., когда начнут линчевать коммунистов (тем более, что были реальные случаи угроз со стороны экстремистов иного толка, также объединявшихся в определенные группы). Но даже если счесть подобные опасения необоснованными, следует признать, что многие функционеры хотели стабильности и вполне резонно опасались за свои места в случае решительных перемен, а потому были восприимчивы к призывам крайне левых «наводить порядок»[15]. Дополнительную обеспокоенность внёс известный июньский манифест радикальной внепартийной оппозиции «2000 слов». Ультралевые (и не только системные) поддерживали связи с советским посольством. Л. Брежнев на встрече с чехословацкой делегацией в Чиерне-над-Тисой (конец июля – начало августа) даже процитировал письмо обеспокоенного развитием событий старого коммуниста. После 21 августа эти силы использовались Москвой как инструмент давления на общество, в котором росла апатия, что создавало благоприятные условия для реванша ультралевых, действовавших всё агрессивнее. Вместе с тем слишком большая активность крайне левых ставила под угрозу процесс консолидации, нарушала стабильность, раздражала тех, кто в сложившихся условиях и так был склонен к лояльности. Это мешало бюрократической рутине формировавшегося режима гусаковской «нормализации»: возрождение риторики начала 1950-х и объявление слишком громкой идеологической мобилизации в сталинских традициях считали в партаппарате вредным и неуместным, ибо это могло только раскачать лодку. Так что ультралевые неосталинисты оказались в определенной мере маргиналами и в условиях так называемой «нормализации». На первый план вышли не столько фанатики-ортодоксы (хотя, несомненно, присутствовали и они), сколько прагматики, карьеристы, конъюнктурщики, сделавшие ставку на новый режим не из идейных соображений, а из стремления удержаться на плаву и не только не лишиться привычных источников доходов, но и по возможности занять более видное место в администрации, публичной, культурной жизни и т.д. Ряд статей (З. Войновского и др.) посвящен отклику в СССР на Пражскую весну и августовское вторжение, влиянию чехословацкого кризиса на советское общество. Стало уже общим местом писать о том, что именно август 1968 г. ознаменовал собой конец эпохи десталинизации, благотворно повлиявшей как на отношения СССР с союзниками, так и на разные стороны жизни советских граждан (включая контакты, в том числе неформальные, с внешним миром, поездки за рубеж и т.д.). Начиная с 1956 г. в Советском Союзе стала более доступной пресса социалистических стран, иногда больше себе позволявшая в трактовке тех или иных событий международной жизни. При всем расширении границ возможного в отношениях общества с властями происходившие в Чехословакии перемены довольно быстро перешагнули рамки того, что советское руководство считало в принципе приемлемым для социалистической страны, причем отмена цензуры и возникновение элементов политического плюрализма заботили больше, нежели экономические проекты О. Шика. Именно август 1968 показал пределы терпимости официальной Москвы к любого рода экспериментам в союзнической стране. В СССР происходит отказ от реформ из опасений выхода их из-под контроля. Чехословацкий вызов дал повод поставить более жесткие преграды либеральным веяниям из социалистических стран. Вместе с тем не утратила силу задача легитимации власти в глазах подданных, и в поисках механизмов для ее осуществления акцент теперь делается не на раскрытие реформаторского потенциала социализма (как это было еще совсем недавно, в пору так называемых «косыгинских реформ» середины 1960-х), а на усиление патриотического дискурса, мобилизацию общества на отпор враждебным веяниям, его консолидацию на основе советского государственного патриотизма, а не социалистического интернационализма, слишком сильно дискредитированного августовской акцией и гораздо хуже работавшего в сравнении с державной идеей и защитой интересов СССР. Хотя об отказе от построения коммунизма (как и от социалистического интернационализма) речи не было, сама эта конечная цель откладывалась на неопределенный срок и приобретала все менее отчетливые очертания. Со всей очевидностью отбрасывается революционная риторика, которая на волне парижских студенческих волнений 1968 г. и «культурной революции» в Китае была воспринята в Москве как угроза стабильности мировому порядку, обеспечившему Советскому Союзу статус одной из сверхдержав; кремлевские руководители брежневской генерации мыслили не категориями мировой революции, а мотивами имперской безопасности, отношения с антиимпериалистическими движениями в «третьем мире» также освобождаются от революционного налёта, присущего идеологии хрущевской эпохи, в пользу большей прагматики. В пропаганде и социальной мобилизации усиливается, таким образом, патриотический крен, магистральным направлением в них становится внушение гордости за страну Советов, не только успешно строящую развитой социализм вопреки всем препятствиям, исходящим от недругов из капиталистического мира, но и несущую основную долю ответственности за существование мировой системы социализма (что легитимизировало и право на вмешательство во внутренние дела союзнических стран). Нельзя при этом забывать и о том, что в 1960-е годы Советский Союз испытывал все новые вызовы не только извне, но и изнутри социалистического мира – к перманентному югославскому прибавился румынский, но особенно масштабным стал китайский – две великие коммунистические державы (СССР и КНР) развернули между собой острую борьбу за доминацию в коммунистическом движении, что привело весной 1969 г. даже к локальному вооруженному конфликту. А довольно неожиданно возникший чехословацкий вызов нанес настолько сильный удар по имиджу советской модели в мире, что в Москве поняли: пришло время заботиться лишь об удержании социализма советского типа в определенных границах, не посягая на большее. И всё вышесказанное действительно дает основания говорить о существенных сдвигах в политике, направленной на формирование советской идентичности. При этом в статье З. Войновского явно преувеличивается, на наш взгляд, роль идеи славянского единства не только в пропагандистских усилиях Москвы, направленных на обоснование августовской акции, но и в формировании новой державной идеологии СССР. Такая линия могла бы лишь вбить клин в отношения между союзниками, среди которых были отнюдь не только славянские страны. Не надо преувеличивать – как это иногда проскальзывает у автора – и роль антисемитских тенденций и разного рода ксенофобии (основанной на великодержавном шовинизме) в настроениях советской элиты и особенно в официальной кремлевской пропаганде. Действительно, в марте 1968 г. при изложении программного выступления В. Гомулки в связи со студенческими волнениями в Польше в советскую печать проникли плохо скрытые антисемитские мотивы[16], однако в Москве отнюдь не поддерживали амбиции лидера националистического крыла в ПОРП М. Мочара, претендовавшего в это время на первые роли. При всей враждебности к Израилю после «шестидневной войны» любого рода антисемитизм в СССР удерживался под контролем[17], не став частью государственной политики. Критика западногерманского реваншизма в СССР также никогда не перерастала в германофобские проявления, поскольку ГДР считалась надежным союзником. Более того, в Москве пытались сдерживать в этом плане В. Гомулку[18]. Неверно и то, что в СССР в «эпоху Брежнева» пытались сверху поощрять настороженное отношение к представителям некоторых национальных меньшинств (в том числе внутри союзных республик). Это было бы слишком рискованно – в аппарате ЦК КПСС следили за тем, чтобы этничность не стала маркером политической лояльности, ибо это могло привести к непредсказуемым последствиям в многонациональной стране[19]. Но правдой является то, что власти с особой настороженностью наблюдали за общественными движениями, выступавшими под национальными лозунгами, видя в них немалую потенциальную угрозу; любого рода общественная самодеятельность, инициатива снизу здесь пресекалась, что воспринималось в национальных регионах СССР иначе, чем в Москве, гораздо более болезненно, под знаком ущемления национальных ценностей. Партийные элиты в союзных республиках вынуждались центром все сильнее дистанцироваться от собственной интеллигенции и культуры. Показателен пример П.Е. Шелеста, который отнюдь не был либеральным коммунистом и реформатором (что показало его очень жесткое отношение к Пражской весне[20]), но был в реальности более чувствителен к национальным ценностям, чем другие украинские лидеры на протяжении целого ряда десятилетий, и хотел опереться на более широкую поддержку не в Москве, а в своей собственной республике. Хотя Шелест не переставал открещиваться от пражского «ревизионизма», его линию на поддержку украинской культуры сочли чрезмерной и потенциально опасной. Общественная атмосфера, сложившаяся вследствие подавления Пражской весны, сделала невозможным длительное пребывание этого деятеля во главе большой республики. Специфической была ситуация в Закарпатской области УССР, входившей в состав Чехословакии в 1919-1945 гг. В Закарпатье не считали Чехословакию чужой страной, в условиях Первой Чехословацкой республики выросли и сформировались уроженцы этой области, относившиеся не только к старшим, но и к средним поколениям. Тем сильнее было раздражение киевской партэлиты, когда она узнавала, что в Чехословакии кто-то осторожно поднимал вопрос о несправедливости передачи этого края Советскому Союзу в 1945 г. Не меньшую озабоченность вызвала легализация в Чехословакии униатской (греко-католической) церкви, запрещенной властями вслед за СССР в конце 1940-х гг. в ходе кампании по противодействию влияния Ватикана. В руководстве УССР резонно опасались, что новое положение с греко-католиками в соседней стране даст толчок активизации униатов в Западной Украине, в частности в Галиции, где эта церковь традиционно играла важнейшую роль в украинском национальном движении. Впрочем, общественные процессы в Чехословакии 1968 г. вызывали не только настороженность, но и положительный интерес украинской партократии, в частности к словацкому опыту борьбы за автономию, который мог оказаться полезным при выстраивании отношений Киева с Москвой. Хотя функционеры на местах доносили в центр (в Москву) о всеобщем одобрении гражданами проводимой властями политики в чехословацком вопросе, такое одобрение было в сущности только фантомом, целенаправленно создававшимся идеологическими органами. Как митинги, так и коллективные письма в поддержку власти были не реальным выражением общественного мнения, а продуктом политической технологии. Вопреки рисовавшейся официальной пропагандой благостной картине единодушия, вторжение в Чехословакию вызвало на самом деле неоднозначную реакцию со стороны советских граждан. Преобладающая часть общества, находясь во власти пропагандистских штампов, в той или иной мере поддерживала или с пониманием воспринимала официальную линию[21], причем были и «радикалы», упрекавшие власти в излишней мягкости, призывавшие к усилению давления на «неблагодарное»[22] руководство КПЧ, к более решительным действиям (в качестве предупреждения также и западногерманским реваншистам). Кое-кто сожалел о том, что войска не были введены раньше, некоторые даже выражали готовность принять участие в «наведении порядка»[23]. А те, кто не был склонен к столь радикальным решениям, не мог опереться (за довольно редкими исключениями) на источники информации поверх разрешенного официоза и также оказывался в плену как пропагандистских версий, так и разного рода слухов, например, заставлявших население скупать продукты на случай большой войны[24]. Среди критиков военного вторжения были люди разных убеждений, в том числе искренние сторонники социалистического выбора, связывавшие надежды с расширением демократических свобод и при этом сожалевшие, что интервенция ослабит коммунистическое движение и силы социализма. Даже такая последовательная либералка, как Н. Горбаневская, одна из тех нескольких человек, кто осмелился выйти с протестом на Красную площадь в те августовские дни, готова была позже признать, что большинство людей в СССР в 1968 г. в целом разделяло официальную идеологию и принимало социалистическую перспективу, но тем сильнее многие из них жаждали реформ и рассчитывали на исправление пороков системы, на перемены к лучшему, что только усиливало их интерес к Пражской весне. Само понятие «социализм с человеческим лицом» было созвучно их идеалам, четко передавало то, что они хотели видеть в собственной стране. И даже те, кто, как сама Горбаневская, не питал таких иллюзий и не верил ни в какое гуманное лицо социализма, все-таки надеялись на положительное влияние чехословацкого эксперимента на ситуацию в СССР. Советская и коммунистическая власть воспринималась ими как данность и казалась вечной, и вдруг во главе «братской страны» оказались люди, которые искренне хотят что-то изменить в лучшую сторону, исправить самые явные несовершенства. Это можно было только приветствовать, тем более если что-то получится там, есть шанс на позитивные перемены и в СССР. 21 августа все эти надежды рухнули, людей вывело на площадь чувство стыда (ср. поэтические строки Н. Горбаневской: «когда на площадь гонит стыд»), позора и при этом бессилия, утраты перспективы в отношении судеб собственной страны. Вторжение 21 августа не просто оставило неизгладимый след в сознании советских граждан разных генераций, но стало для них переломной, рубежной датой. Это событие повлияло на основы мировосприятия, заставив многих неравнодушных задуматься о профанации прежних идеалов. В результате пережитой духовной драмы заронилось сомнение в верности идеологии, произошло глубокое разочарование в возможностях построения «социализма с человеческим лицом», очищения его от сталинских наслоений. Последние иллюзии развеялись, разрыв между властью и огромной частью интеллигенции произошел окончательно и бесповоротно. И дело не менялось от того, что жизнь заставляла постоянно искать консенсус с властью в сугубо прагматических целях. Иначе, нежели московская или ленинградская интеллигенция, воспринимала происходящее образованная публика в союзных и автономных республиках, относившаяся к национальной интеллигенции и приверженная национальным идеалам. При этом существовали и особенно проблемные в глазах советской партократии регионы – они в силу своего географического расположения и особенностей исторической памяти приносили власти больше беспокойства неприемлемыми для нее внешними влияниями, там был выше градус оппозиционных настроений либо имелась более благоприятная почва для их активизации. Это касалось Западной Украины, Прибалтики[25]. Однако в этих регионах (и прежде всего республиках Прибалтики) уровень жизни был довольно высок по советским меркам и наблюдалась тенденция к его повышению, что сдерживало протестную активность, внушая новым поколениям надежды на возможность реформирования системы. Таким образом, и там проявлялись двойные стандарты, присущие всему советскому обществу, публичные протесты после 21 августа были редки, проявлялись прежде всего в среде студенчества и молодой интеллигенции и ограничивались, главным образом, распространением листовок, самиздатом[26]. Некоторые активисты поддерживали связи с зарождающимся оппозиционным движением Москвы и Ленинграда. Впрочем, национальная интеллигенция в прибалтийских республиках в принципе смотрела на происходящее иначе, нежели «либеральная» интеллигенция в российских столицах. В том смысле, что сама неспособность властей решить проблему несиловым путем не вызвала никакого удивления. Людьми старших и средних поколений, непосредственно пережившими 1940 год, вторжение в Чехословакию воспринималось как новое доказательство агрессивной природы советской власти, ранее уже лишившей независимости страны Балтии. Пережив в свое время собственную драму, они в массе пусть и не открыто, но сочувствовали чехам и словакам без всяких оговорок. Более того, по воспоминаниям А.Б. Рогинского, окончившего в 1968 г. Тартусский университет и жившего в то время в Эстонии, там были довольно сильны ощущения неотвратимой большой войны[27]. Опасаясь усиления напряженности, власти принимали превентивные меры. Пропагандистские установки применительно к этим регионам отличались от общесоюзных. В частности, в прибалтийской прессе до 21 августа было не слишком много критики проявлений чехословацкого «ревизионизма» – предпочитали писать о позитивных сторонах, экономических успехах. Очевидно, что не хотели привлекать излишнего внимания публики к происходящему в Чехословакии, возбуждать интерес, ведь это могло только стимулировать протестную активность в республиках Балтии. Ситуация коренным образом изменилась начиная с дня вторжения, когда развернулась массированная пропагандистская кампания. Всё это сопровождалось исключениями из партии, запретами, ужесточениями в культурной политике. Как известно, август 1968 г. дал толчок формирующемуся диссидентскому движению в СССР, причем в балтийских республиках в оппозиционных программах содержалось требование пересмотра советско-германского пакта 1939 г., возымевшего большие последствия для всего региона. Таким образом, события Пражской весны, как и связанные с ее подавлением, дали импульс движению за независимость стран Балтии. В качестве альтернативы пусть даже реформированному советскому проекту выдвигалось национальное государство[28]. Специфической была ситуация в Советской Молдавии (об этом пишет И. Кашу), где перед республиканской партийной элитой стояла задача нейтрализации румынского влияния в условиях резко обострившихся отношений между СССР и Румынией. Независимая позиция режима Чаушеску в диалоге с Москвой вызывала понимание немалой части молдавской советской интеллигенции, способствовав усилению в ее среде румынской идентичности. Это серьезно беспокоило республиканское руководство, принявшее целый комплекс мер по ограничению румынского влияния, критике румынского национализма, усилению идеологического контроля в культуре. Там, где дело касалось такого мощного националистического вызова, как румынский, способного в силу культурно-языковой общности титульных наций Румынии и Советской Молдавии переформатировать этническую идентичность молдавской советской интеллигенции и нанести тем самым урон самому проекту создания в СССР самостоятельной молдавской социалистической нации, для борьбы с ним приходилось задействовать ценности как советского государственного патриотизма, так и социалистического интернационализма, в каких-то других случаях уже совершенно неэффективного. Подавление Пражской весны продемонстрировало советскому обществу, что на либерализацию и гуманизацию существующего режима рассчитывать не приходится, при возникновении реальных угроз для власти она не остановится перед применением жесткой силы. Наступала эра всеобщего скептицизма и политического двоемыслия при чисто внешней демонстрации лояльности режиму. Что же касается Чехословакии, то рассмотрение «1968 года» в перспективе «1989 года» заставляет признать, что достижения Пражской весны были с легкостью перекрыты уже и «бархатной революцией», на фоне которой уже и сам Дубчек выглядел анахронизмом, а наследие реформаторов его генерации не было сочтено актуальным. И тем не менее это наследие было бы неверным отбрасывать в свете вызовов последующих десятилетий. При всей привязанности программы пражских реформаторов 1968 г. к конкретно-историческому моменту, их опыт заслуживает и сегодня глубокого осмысления. Ведь требование создания общества с «более человеческим лицом» не утрачивает актуальности ни для одной генерации. "Историческая экспертиза" издается благодаря помощи наших читателей. [1] K. McDermott and M. Stibbe (eds), Revolution and Resistance in Eastern Europe: Challenges to Communist Rule (Oxford, 2006); K. McDermott and M. Stibbe (eds), Stalinist Terror in Eastern Europe: Elite Purges and Mass Repression (Manchester, 2010); K. McDermott and M. Stibbe (eds), De-Stalinising Eastern Europe: The Rehabilitation of Stalin’s Victims after 1953 (London, 2015). [2] При это учитывался и венгерский опыт 1956 г. Кадар всю жизнь придерживался мнения, что первый ввод советских войск в Будапешт в начале восстания (в ночь на 24 октября) был преждевременным, только подлив масла в огонь массовых выступлений, и хотя в последующие дни в Кремле всерьез обсуждали возможности политического решения, переломить ход событий так и не удалось. Второе военное вмешательство, состоявшееся утром 4 ноября, венгерский политик, согласившийся тогда играть по правилам Москвы, трактовал как неизбежное в сложившихся условиях. [3] Интересно, что в свою очередь Дубчек, в начале 1968 г. пытаясь получить поддержку из Москвы своего курса на реформы, ссылался по сути на те же аргументы, к которым прибегал Брежнев в стремлении обосновать необходимость отставки Хрущева – нарушение коллективного руководства и т.д. [4] Уже в Программе действий КПЧ, относящейся к началу апреля, содержались положения (расширение автономии общественных организаций, отмена цензуры и т.д.), которые, провозглашая новые возможности для выражения бытующих в обществе взглядов во всем их многообразии и тем самым ведя к восстановлению гражданского общества, вместе с тем резко ослабляли монополию правящей партии в области идеологии. Чем дальше, тем больше команда Дубчека сталкивалась с трудно разрешимой проблемой: как совместить декларированное вовлечение более широких масс в общественную жизнь с сохранением за КПЧ (при отказе от методов принуждения) решающих позиций во власти, без чего не представляли себе успешного проведения назревших реформ. [5] Наряду с творческой интеллигенцией наиболее проблемной аудиторией, требовавшей от пропагандистского аппарата особых усилий, по праву считались трансильванские венгры. [6] В Трансильвании в силу особенностей исторической памяти многие румыны связывали угрозу скорее не с приходом Советской Армии на румынскую землю, а с активизацией местных венгров, которых бурные события могли подвигнуть на апелляцию к Москве и Будапешту с требованиями пересмотра границ в пользу Венгрии. Что касается трансильванских немцев, то многие из них еще помнили депортации немецкого населения в СССР после Второй мировой войны – люди опасались новых насильственных перемещений. [7] Об общности и различиях идеалов и устремлений бунтующей западной молодежи 1968 г. и сторонников глубоких перемен в социалистических странах см.: «”Бурные шестидесятые” противостояли мировому порядку, где два империалистических центра разделили сферы влияния и договорились меряться силами только на периферии». Беседа А. Шубина и А. Стыкалина о 1968 годе как феномене мировой истории и об актуальности его наследия и опыта в наши дни // Историческая экспертиза, 2018. № 4. С. 96 – 112. [8] Напрашиваются параллели и с Мао Цзэдуном, использовавшим в интересах укрепления своей власти антибюрократические настроения китайской молодежи, к тому же искусственно подогревавшиеся в условиях «культурной революции». [9] См.: Улунян Ар.А. «Албанский» 1968 год. Отчет И.Г. Сенкевич о научной командировке на фоне политического пейзажа // Славяноведение, 2022. № 3. С. 52 – 70. [10] В ГДР конца 1960-х годов прорабатывались собственные планы рационализации экономического механизма, которые могли быть поставлены под угрозу общей дестабилизацией внутри советского блока, чего в руководстве страны не хотели. И в этом отношении можно провести условные параллели между позициями лидеров ГДР и Венгрии, при том, что венгерская линия была гораздо более умеренной в оценке чехословацких событий. [11] Декларацию, опубликованную по итогам этой встречи, можно считать в силу этого одним из первых документов, где была сформулирована так называемая «доктрина ограниченного суверенитета» (на Западе ее чаще называют «доктриной Брежнева»), теоретически обосновывавшая вмешательство в Чехословакии. [12] Такие опасения составители книги считают одним из ключевых в принятии окончательного решения факторов (наряду со стремлением укрепить советское военное присутствие в Центральной Европе и удержать от краха советскую модель социализма в Чехословакии). [13] Как отмечает историк-архивист Т. Джалилов, «рассекреченные и введенные в научный оборот Сводки Министерства обороны СССР о положении в Чехословакии, ежедневно направлявшиеся в ЦК КПСС с 21 августа 1968 г., не оставляют сомнения: восточногерманская армия находилась на территории ЧССР. Точная численность, места дислокации, распределение зон ответственности, боевые задачи — это уравнение со многими неизвестными не только по отношению к армии ГДР, но и ко всем задействованным силам в операции “Дунай”». См.: «Применение военной силы это, как правило, признак слабости». Беседа Тимура Джалилова и Александра Стыкалина о проблемах изучения Пражской весны и августовской интервенции 1968 г. в Чехословакию // Историческая экспертиза, 2018. № 4. С. 91. [14] Попутно заметим, что воспроизведенный в книге миф о том, что некоторые советские солдаты даже не знали, в какой стране они находятся, думая, что им поручено подавлять «контрреволюцию» на территории Германии, не выдерживает никакой критики: политработе в ходе операции «Дунай» уделялось большое внимание. [15] Видный деятель Пражской весны З. Млынарж в своих мемуарах «Мороз ударил из Кремля» честно признает, что страх перед хаосом и неуправляемой толпой в случае неудачи реформ был и у реформаторов. Тем более, что не все последствия намечавшихся реформ можно было просчитать. Попутно заметим, что использование некоторыми авторами мемуаров Млынаржа как ключевого источника при реконструкции хода советско- чехословацких переговоров конца августа оправданно в силу ограниченности круга источников, но лишь до известной степени. [16] См., в частности, подробное изложение выступления В. Гомулки на встрече с партактивом Варшавы 19 марта 1968 г.: Правда. 22 марта 1968. [17] Как и апологеты возникшей в 1970-е годы и постепенно усиливавшей свое влияние т.н. «русской партии» в общественно-культурной жизни. [18] Во всяком случае такое впечатление создается при чтении дневников заместителя министра иностранных дел СССР В.С. Семенова, долгие годы курировавшего германское направление советской внешней политики: От Хрущева до Горбачева. Из дневника Чрезвычайного и полномочного посла, заместителя министра иностранных дел СССР В.С. Семенова // Новая и новейшая история. - 2004. - № 3, 4. [19] Негласный запрет на возвращение на родину крымских татар, депортированных в мае 1944 г., также не стремился превратить их в изгоев, целью было не допустить передела собственности и роста социальной напряженности в густо заселенном регионе. [20] Шелест П.Е. Да не судимы будете. Дневники и воспоминания члена политбюро ЦК КПСС. М., 2016. [21] Начиная с апреля 1968 г., когда на пленуме ЦК КПСС была подвергнута критике Программа действий КПЧ, эта линия доносилась до рядовых членов партии на повсеместно проходивших собраниях, где зачитывались информационные письма ЦК. Первое решение об инструктировании коммунистов на местах в связи с чехословацкими событиями было принято на Политбюро ЦК КПСС еще до апрельского пленума, в конце марта. [22] В массовом сознании были широко распространены представления о том, что именно СССР несет на себе главное бремя экономических забот в социалистическом содружестве, оказывая бескорыстную помощь другим странам. Из этого логически вытекало, что любые попытки дистанцироваться от СССР следовало воспринимать не иначе как проявления неблагодарности («помогали, помогали им и вот благодарность за все») и соответствующим образом реагировать. [23] Чернявский А.В. Внешняя политика СССР в общественном мнении советских граждан, 1964 – 1982 гг. Канд. дисс., 2017. [24] Из рецензируемой книги узнаем, например, что в Эстонии через несколько дней после 21 августа было принято постановление республиканского комитета партии о подготовке к снабжению населения в соответствии с условиями военного времени. [25] О ситуации в Прибалтике говорится в статье И. Салениеце и И. Шкинке. [26] Были, впрочем, и случаи более радикальных протестов вплоть до самосожжений по примеру чешского студента Я. Палаха. Это приводило к трагическим исходам. Больше повезло рижскому студенту Илье Рипсу, который был спасен и выжил (впоследствии стал израильским математиком). [27] Вторжение: Взгляд из России. Чехословакия, август 1968 / сост. Йозеф Паздерка. М.: НЛО, 2016. С. 213-214. [28] «Даже при самых широких демократических преобразованиях — если бы они осуществились», активисты национальных движений в СССР застойной эпохи «все равно настаивали бы на независимости и максимальном дистанцировании от того, что тогда называлось “имперским центром”, а теперь называется просто Россией». В этой коллизии известный диссидент А.Ю. Даниэль видит потенциальный источник так и не успевших осуществиться серьезных расхождений между А.Д. Сахаровым и глубоко уважавшими и почитавшими его лидерами национальных движений (Круглый стол «А.Д. Сахаров: человек и время» // Историческая экспертиза, 2021. № 4. С. 89).

  • Д.В. Сень ИГРА ВСЕРЬЕЗ… Рец.: ЛЯПИН Д.А. ИГРА В ЦАРЯ: СОЦИАЛЬНО-ПОЛИТИЧЕСКАЯ БОРЬБА В РОССИИ ВО...

    Д.В. Сень ИГРА ВСЕРЬЕЗ… Рец.: ЛЯПИН Д.А. ИГРА В ЦАРЯ: СОЦИАЛЬНО-ПОЛИТИЧЕСКАЯ БОРЬБА В РОССИИ ВО ВТОРОЙ ПОЛОВИНЕ XVII ВЕКА. М.; СПб.: ЦЕНТР ГУМАНИТАРНЫХ ДИСЦИПЛИН, 2022. – 284 c. Рецензия посвящена анализу новой монографии Д.А. Ляпина, многие теоретические построения которой основаны на концепции «игры в царя» – комплексе архаичных представлений о высшей власти. В центре внимания автора рецензируемой книги – объяснительные модели поведения участников крупных народных движений в России второй половины XVII в. В рецензии выделены новаторские и, вместе с тем, дискуссионные трактовки истории указанных движений, эвристический потенциал которых может оказать известное влияние на сохраняющиеся в науке историографические стереотипы. Ключевые слова: бунты, дискуссия, историография, народные движения, повстанцы, Россия, царь. Сведения об авторе: Сень Дмитрий Владимирович – доктор исторических наук, профессор, Институт истории и международных отношений Южного федерального университета (Ростов-на-Дону), dsen1974@mail.ru. D.V. Sen’ GAME SERIOUSLY… Rev.: LYAPIN D.A. GAME OF THE TSAR: SOCIAL AND POLITICAL STRUGGLE IN RUSSIA IN THE SECOND HALF OF THE 17th CENTURY. MOSCOW; ST. PETERSBURG, TSENTR GUMANITARNYKH DISTSIPLIN PUBL., 2022. 284 p. Abstract: the review is devoted to the analysis of the new monograph by D.A. Lyapin, many of whose theoretical constructions are based on the concept of "playing the king" – a complex of archaic ideas about supreme power. The author of the book under review focuses on explanatory models of behavior of participants in major popular movements in Russia in the second half of the 17th century. The review highlights innovative and, at the same time, debatable interpretations of the history of these movements, the heuristic potential of which can have a certain influence on the historiographic stereotypes that remain in science. Key words: riots, discussion, historiography, popular movements, rebels, Russia, tsar. Sen’ Dmitry Vladimirovich – Doctor of Science (History), Professor, Institute of History and International Relations, Southern Federal University (Rostov-on-Don), dsen1974@mail.ru. Научные труды Д.А. Ляпина (д.и.н., профессора Елецкого госуниверситета им. И.А. Бунина) хорошо известны специалистам, занимающимся актуальными проблемами социально-политической истории России XVII в. (государственная идеология, история повседневности, народные движения и пр. [напр.: Ляпин 2018; Ляпин 2020]). Д.А. Ляпин уделяет самое пристальное внимание социальной психологии народных кругов, эволюция которой тщательно рассматривается на фоне их отношения к реформам в России, к эволюции царской власти, наконец, на фоне их собственных монархических чувств (монархизма), пространство которых привлекает сегодня все большее число специалистов. Одна из ключевых исследовательских тем в научном творчестве Д.А. Ляпина – взаимоотношения царя и его подданных (включая требования и ожидания со стороны «мира» по отношению к монарху), активных участников народных движений (бунтов) в России постсмутного времени. Автор последовательно и кропотливо выявляет в течение многих лет общее и отличительное в психологии социальной борьбы (на примере истории разных волнений), умело формирует репрезентативную пространственную выборку, точнее, соотносит наблюдаемые явления, происходящие «в центре», с тем, что происходило на окраинах Московского царства… Подобная исследовательская оптика нечасто встречается на страницах современных заметных трудов по истории народных движений в России середины-второй половины XVII в. Заслуга Д.А. Ляпина состоит также в том, что наряду с другими известными историками (В.Я. Маулем, Е.Н. Трефиловым, О.Г. Усенко и др.) он системно, в историко-компаративистском ключе, изучает формы протестного поведения в России XVII–XVIII вв., проявления т.н. народного монархизма и, наконец, активно участвует в перспективном для современной исторической науки переосмыслении феномена русского бунта (обоснование отказа от устоявшихся в советской науке наименований ряда народных движений, поиск новых аргументов для использования такого понятия, как «бунт» и пр.). Новая монография Д.А. Ляпина, по моему мнению, является логическим продолжением его других крупных работ, посвященных социально-политическому развитию Российского государства XVII в. На этот раз – в отличие от предыдущих авторских монографий – верхняя граница исследования последовательно «протянулась» уже в начало 1680-х гг. (Стрелецкий бунт 1682 г.). Заметно, что в рецензируемой книге немало внимания, как и во многих других трудах того же автора, уделено социально-психологическим аспектам «русского бунта»[1]. Здесь Д.А. Ляпин сосредоточился на установлении взаимосвязи между народным монархизмом и поведением участников бунтов в России, их целями и формами/методами выражения. Многие построения рецензируемого исследования опираются на концепцию «игры в царя», т.е. на комплекс архаичных представлений о верховной власти. Свою объяснительную модель автор презентует в первой главе книги («Объяснение игры в царя», с.17–54). Так, он рассматривает образ царя (правителя) на примере интересной категории русского фольклора – сказок, а также истории народных игр, выявляя сущностные характеристики царя как обладателя особой (счастливой) Доли. На основании подобной системы рассуждений автор оригинально интерпретирует несколько случаев XVII в. «игры в царя» (в т.ч. яркий пример «выборов» царя тверскими крестьянами в 1666 г., аналогичные практики князей Шаховских) с «типичной имитативной магией, связанной с подражанием желаемым событиям», с тем, что «везение и удача московского монарха – вот что нужно для счастья и благополучия его подданных» [Ляпин 2022: 46, 47]. При этом Д.А. Ляпин убедительно, на мой взгляд, возражает Б.А. Успенскому, интерпретировавшему те же культурные ситуации в связи с историей антиповедения и самозванчества [Успенский 1995: 151–152 и др.]. Однако многочисленные исторические контексты, связанные с изменением в XVII в. народного отношения к обладателям царского титула эпохи Смуты и постсмутного времени (напр., к практикам словоупотребления такого ключевого понятия как «царь», к конкретным царям [Ингерфлом 2021: 113–118, 126, 127–131; Усенко 1999: с.70–93), к новой династии Романовых («трудности» ее легитимации среди широких социальных кругов) только фрагментарно учитываются автором рецензируемой книги. Наконец, проблематично утверждать, ссылаясь на данные сказочного фольклора, что «в народной логике царем может стать каждый, подобно тому, как сказочный герой из низов цепью случайных событий занимает высокий трон» [Ляпин 2022: 48]. Автор аргументирует свое мнение тем, что «якобы наглядным примером этому могут быть самозванцы Смутного времени». Однако, реализуя системный анализ амбивалентной сакрализации монаршей власти в России, необходимо учитывать многие другие, более «тонкие» контексты: а) уже в XVII в. царские подданные умело различали царей «истинных» и «ложных», «праведных» и «неправедных»; б) в понимании русских людей того времени какие-либо «претензии на права, привилегии, особый статус могли быть оправданными лишь на основе соотнесения себя с царем, а подчас и самоотождествления с носителем высшей власти в государстве» [Лукин 2000: 254]. Самозванчество же, как органичная форма такого культурного понимания современниками царской власти, выступала только частью подобных участившихся социальных практик. Вместе с тем, соответствующие интерпретации выводят Д.А. Ляпина на более широкое, чем у некоторых других авторов, понимание «игры» (причем не только «игры в царя») современников описываемых событий как ритуала в пространстве власти, богатства, удачи и жребия. Они, по мнению автора – «части единого восприятия окружающего мира как игры, в пространственном поле которой действуют люди с их страстями, чаяниями, желаниями и надеждами…» [Ляпин 2022: 55]. Автор утверждает, что «…поведение мятежников… может быть понято только с учетом выводов, сделанных в этой главе, объясняющих поступки людей в своеобразном "игровом поле"» [Ляпин 2022: 55]. Вторая глава («Бунт не для всех») повествует о предыстории и событиях т.н. Медного бунта 1662 г.: историк активно исследует конкретные историографические стереотипы об истории этого выступления – начиная от его названия/причин, и заканчивая суждениями о его характере [Ляпин 2022: 55–95]. Здесь заслуживает внимания мысль автора о том, что в представлениях «мира», желавшего наказать «изменников», было вполне естественно видеть в царе «естественного союзника как человека, которому жребием судьбы уготована счастливая Доля» [Ляпин 2022: 93]. Собственно, этот тезис усиливает мысль Д.А. Ляпина в его другой книге о том, что бунты XVII в. являлись признаками «появления новой социально активной личности, готовой бороться за свое земное благополучие, а не жить надеждами на "Высший суд"» [Ляпин 2018: 249]. Третья и четвертая главы книги («Игра в доброго царя» и «Человек играющий», с.96–187) посвящены истории Разинского выступления (бунта), представленной на широком фоне политической истории России 1660-х – начала 1670-х гг. Автор старается изучить психологию повстанцев, опираясь на пересмотр самого понятия «русский бунт», приносящий свои плоды на современном этапе развития науки [Сень 2021: 236 и др.]. Автор старается по-новому взглянуть на причины несомненной массовой поддержки С.Т. Разина соратниками, видевшими в нем обладателя особой «Доли», способной изменить судьбу каждого. Впрочем, здесь учтены не все новейшие историографические достижения, в которых указанный концепт (соотносимого с «мерой») рассмотрен как раз на казачьем (шире – восточнославянском) материале [Рыблова 2006: 463–482]. При этом Д.А. Ляпин определенно упрощает характеристики мятежного атамана и его замыслов («авантюра Степана Разина», «рискованная выходка», «движение Разина было разбойным мятежом» [Ляпин 2022: 160, 165, 181], именуя С.Т. Разина «известным», «легендарным» разбойником, «главарем мятежников» [Ляпин 2022: 113, 139, 230]. Не кроется ли в этом упрощении (см. мою оценку однотипно категоричных высказываний П. Карабущенко [Сень 2021: 243]) «методическая опасность» расширительного толкования понятия «бунт» как стихийного/мало организованного пространства? Стоит ли транслировать инвективы «времен» дореволюционной историографии, казалось, творчески перенимая у нее действительно продуктивное для сегодняшней науки понятие «бунт»? Соглашусь с автором в том, что объяснение поведения повстанцев необходимо также искать в массовой психологии донцов, среди элементов которой [Ляпин 2022: 160–165] обнаруживаются такие «неприглядные» (жестокость/агрессивность, жажда обладания материальными благами), на которые часть историков-казаковедов намеренно не обращает исследовательское внимание… Исключительно ценными являются наблюдения автора о характеристике казачьих пиров как о карнавальном аспекте Разинского мятежа. Достаточно скептически отнёсся автор книги к тезису о присутствии самозванца в рядах разинцев, также солидаризируясь с учеными, критикующими построения К. Ингерфлома о царевиче Алексее как абстрактной идее мятежников [Ляпин 2022: 125; Сень 2021: 245]. Весьма перспективны в исследовательском отношении рассуждения Д.А. Ляпина о роли хитрости и обмана со стороны С.Т. Разина как о факторах укрепления собственного положения и т.п. Другое дело, что не стоит маргинализировать (как это настойчиво и, полагаю, напрасно пытается делать автор рецензируемой книги) военно-политическую культуру донского казачества XVII в.! На самом деле Войско Донское, обладавшее стратегическим видением международной обстановки, оказалось способным к системному осуществлению долговременных замыслов, в т.ч. в сфере организованной совместно с запорожцами «морской войны», «дипломатического» искусства, договорных отношений с разными пограничными сообществами и даже с государствами Европы (помимо Московского царства) и Востока! Авторский ответ на вопрос о том, «чего же хотели разинцы?» оправданно представлен в формате отдельного параграфа [Ляпин 2022: 176–181]; полагаю, что его полемичность вызовет самостоятельную научную дискуссию среди казаковедов. Так, заочный спор автора со сторонниками концепта «крестьянской войны» привел его к шаткому выводу о том, что «движение Разина было разбойным мятежом, где политические лозунги являлись прикрытием для авантюры, такой же, как поход в Персию или взятие Азова в 1637 г.» [Ляпин 2022: 181]. Наконец, в заключительной, пятой главе («Игра в слабого царя», с.188–228) автор рассказывает о том, каким образом народные представления о счастливой царской Доле, тесно связанные с благополучием всего царства, еще раз нашли свое отражение в Стрелецком бунте 1682 г. Д.А. Ляпин последовательно деконструирует историографические представления о причастности к стрелецкому мятежу видных представителей русской знати, включая царевну Софью. Исходя из главного концепта книги, он обращается к анализу психологии стрельцов, которые искренне действовали в интересах не только царевичей Ивана и Петра, но и «мира». По мнению автора, т.н. Стрелецкий бунт приобрел характер заступничества – недаром стрельцы гордились истреблением царских «изменников», якобы задумавших «извести царский корень» [Ляпин, 2022: 223]. Как всякое крупное исследование, насыщенное историческими фактами и их различными объяснительными моделями (в т.ч. идущими вразрез распространённым в историографии оценкам), книга Д.А. Ляпина порождает определенные вопросы и некоторые творческие сомнения. Вероятно, преждевременно было давать авторскую трактовку т.н. игры в царя уже в «Предисловии» (напр., с.14–15); тем более, что в ряде случаев автор избегает скрупулезного анализа аргументов своих коллег, работающих в близком ему исследовательском пространстве. Собственно, здесь нет развернутой авторской классификации ключевых ситуаций (а не отдельных кейсов), описывающих и (или) интерпретирующих т.н. игру в царя. Анализ историографии носит далеко не исчерпывающий характер (по отношению к истории явления XVII–XVIII вв. – иначе зачем выборочно характеризовать историографию вопроса применительно к петровской и постпетровской эпохам?). Но в историографии сложилась прочная традиция, согласно которой «игра в царя» – явление, присущее не только XVII в., и не только по отношению к «ряженью» тверских крестьян в 1666 г. и т.п. кейсам, описанным в книге Д.А. Ляпина [Ляпин 2022: 5–10], связанным с искренним и культурно укорененным желанием подданных приобщиться к царской Доле. Вероятно, нельзя было обойти верификацию главного концепта, представленного в названии книги, без обращения к игровым (карнавальным, ритуализированным) аспектам такого важного явления как самозванчество (помимо кейса т.н. лже-Алексея). Полагаю, что в ряде случаев автор напрасно отдает приоритет не историческому (с ожидаемым обилием фактов, описывающих и объясняющих разные ситуации организованного современниками «игрового пространства»), а историографическому описанию крупных тем [Ляпин 2022: 84–92, 145–158] по истории народных движений, но не по проблематике и не по сути концептуального замысла книги, связанного с объяснением «игры в царя». К слову, здесь имеется некое противоречие, т.к. в одном месте книги находим, что главная тема – это «изучение причин, хода и последствий массовых народных волнений» [Ляпин 2022: 54; и это не оговорка: с.145]. В книге содержатся досадные технические погрешности (ошибочные формы написания фамилий, неверные сокращения отчеств историков – Д. Свака, О.Ю. Куца, Н.В. Понырко, Е.А. Швецовой [Ляпин 2022: 11, 126, 238, 239, 262, 276 и др.). Князь С.И. Львов, конечно, ни при каких обстоятельствах не мог стать (быть) крестным отцом С.Т. Разина, как утверждает автор [Ляпин, 2022: 141]. Послесловие [Ляпин, 2022: 229–233] лишь отчасти отражает аналитические итоги проведенного исследования в контексте именно истории социально-политической борьбы в России второй половины XVII в. Непонятно, для чего автору понадобились обобщения и сравнения (применительно к понятию «игры») именно в этой части книги, соотнесенные с разными историко-культурными традициями, начиная с глубокой древности? Полагаю, что книга Д.А. Ляпина вызовет неподдельный и живой интерес широкого круга специалистов, в т.ч. изучающих роль и место XVII века как самостоятельного периода российской истории, с его своеобразным началом европеизации России! Системное решение указанной проблемы невозможно без обращения к истории формирования именно в указанное время т.н. homo novus, активная жизненная позиция и новая культурная ориентация которого [Черная 1999] распространилась, конечно, на сферу народных представлений о царе/царской власти. Поэтому новаторское исследование Д.А. Ляпина представляется здесь совершенно необходимым, вскрывая пласты народного сознания, остававшегося (при несомненной культурной рационализации) по своей сути монархическим. БИБЛИОГРАФИЧЕСКИЙ СПИСОК Ингерфлом 2021 – Ингерфлом К. Аз есмь царь. История самозванства в России. М.: Новое литературное обозрение. 2021. Лукин 2000 – Лукин П.В. Народные представления о государственной власти в России XVII века. М.: Наука, 2000. 294 с. Ляпин 2018 – Ляпин Д.А. Царский меч: социально-политическая борьба в России в середине XVII века. СПб.: Дмитрий Буланин, 2018. 336 с. Ляпин 2020 – Ляпин Д.А. На окраине царства: повседневная жизнь населения Юга России в XVII века. СПб.: Дмитрий Буланин, 2020. 416 с. Рыблова 2006 – Рыблова М.А. Донское братство: казачьи сообщества на Дону в XVI–первой трети XIX века. Волгоград: ВолГУ, 2006. 544 с. Сень 2021 – Сень Д.В. Народное движение под предводительством С.Т. Разина в историографии 1990-х – 2000-х гг. (новый этап изучения или «тема закрыта»?) // Историческая экспертиза. 2021. №3. С.232–263. Усенко 1999 – Усенко О.Г. Об отношении народных масс к царю Алексею Михайловичу // Царь и царство в русском общественном сознании (Мировосприятие и самосознание русского общества. Вып.2). М.: Изд-во ИРИ РАН, 1999. С.70–93. Успенский 1995 – Успенский Б.А. Царь и самозванец // В кн.: Успенский Б.А. Избранные труды. Том I. Семиотика истории. Семиотика культуры. М.: Школа «Языки русской культуры». 1996. С.142–183. Черная 1999 – Черная Л.А. Русская культура переходного периода от средневековья к Новому времени. М.: Языки русской культуры, 288 с. REFERENCES Chernaya L.A. Russkaya kul'tura perekhodnogo perioda ot srednevekov'ya k Novomu vremeni. Moscow: Yazyki russkoy kul'tury Publ., 288 p. Ingerflom K. Az esm' tsar'. Istoriya samozvanstva v Rossii. Moscow: Novoe literaturnoe obozrenie Publ., 2021. 448 p. Lukin P.V. Narodnye predstavleniya o gosudarstvennoy vlasti v Rossii XVII veka. Moscow: Nauka Publ., 2000. 294 p. Lyapin D.A. Tsarskiy mech: sotsial'no-politicheskaya bor'ba v Rossii v seredine XVII veka. St. Petersburg: Dmitriy Bulanin Publ., 2018. 336 p. Lyapin D.A. Na okraine tsarstva: povsednevnaya zhizn' naseleniya Yuga Rossii v XVII veka. St. Petersburg: Dmitriy Bulanin Publ., 2020. 416 p. Ryblova M.A. Donskoe bratstvo: kazach'i soobshhestva na Donu v XVI – pervoj treti XIX veka. Volgograd: VolGU Publ., 2006. 544 p. Sen’ D.V. Narodnoe dvizhenie pod predvoditel'stvom S.T. Razina v istoriografii 1990-kh – 2000-kh gg. (novyy etap izucheniya ili «tema zakryta»?). Istoricheskaya ekspertiza, 2021, no. 3, pp. 232–263. Usenko O.G. Ob otnoshenii narodnykh mass k tsaryu Alekseyu Mikhaylovichu. Tsar' i tsarstvo v russkom obshchestvennom soznanii (Mirovospriyatie i samosoznanie russkogo obshchestva. Vyp.2). Moscow: IRI RAN Publ., 1999. pp.70–93. Uspenskiy B.A. Tsar' i samozvanets. V kn.: Uspenskiy B.A. Izbrannye trudy. Tom I. Semiotika istorii. Semiotika kul'tury. Moscow: Shkola «Yazyki russkoy kul'tury» Publ., 1996, pp.142–183. "Историческая экспертиза" издается благодаря помощи наших читателей. [1] Ср., впрочем, со словами Д.А. Ляпина в другой книге: «…наше исследование связано главным образом с описанием социально-политической составляющей народных волнений. Для того, чтобы понять социально-психологический аспект "русского бунта"»… (на этом вопросе мы останавливаться почти не будем)… рекомендуем… обратиться к… работам В.Я. Мауля и О.Г. Усенко…» [Ляпин 2018: 30).

  • Вышел долгожданный №1 за 2022 год журнала «Историческая Экспертиза» – научного профессионального...

    Вышел долгожданный №1 за 2022 год журнала «Историческая Экспертиза» – научного профессионального издания исторического сообщества Первый номер вышел в 2014. С 2015 года ежегодно выходило четыре номера. Объем каждого номера 25-30 авторских листов. В редколлегию и редакционный совет входят видные историки из России, Европы и США. Все статьи рецензируются. Основная тема 1 номера журнала, как и вышедших ранее – исследования памяти (глобальная память, национальная память, локальная память, корпоративная память, семейная память). Кроме того, представлены рубрики «Актуальные проблемы исторической памяти зарубежных стран», «Память о репрессиях», «Как это было на самом деле» и др., представлены переводы статей и интервью с ведущими зарубежными исследователями в области памяти. Большое внимание, как и прежде уделяется рецензированию исторической литературы: в номере опубликовано 19 рецензий. Редакция «Исторической экспертизы» планирует до конца 2022 года издать плановые №№ 2,3 и 4. Скачать новый выпуск журнала «Историческая Экспертиза» можно на сайте ИЭ здесь: https://www.istorex.org/_files/ugd/ac1e3a_81ffed1f027a457e957775bc0b8d9f60.pdf "Историческая экспертиза" издается благодаря помощи наших читателей.

  • «Я преподнесла букет Хрущёву, Микоян меня дёргал за косичку, а я через переводчика спросила Индиру..

    «Я преподнесла букет Хрущёву, Микоян меня дёргал за косичку, а я через переводчика спросила Индиру Ганди, почему у неё в носу дырка с камешком». Интервью с Марией Михайловой Беседовал С.Е. Эрлих Мария Викторовна Михайлова, литературовед, заслуженный профессор МГУ имени М. В. Ломоносова. Контактная информация: mary1701@mail.ru. Главные публикации: Соколов А.Г., Михайлова М.В. Русская литературная критика конца XIX-начала ХХ века: Хрестоматия. М., 1982; Михайлова М.В. История русской литературной критики конца XIX-начала ХХ века: Методические указания. М., 1985; Михайлова М.В. О счастливой женщине // Нагродская Евдокия. Гнев Диониса. М., 1995; Михайлова М.В., Красикова Е.В. «Индивидуальность свою пишущий должен отстаивать – это и есть талант» // Никандров Николай. Путь к женщине. Роман, повести, рассказы / Сост. и коммент. М.В. Михайловой. СПб., 2004; Дунмэй В., Михайлова М.В. Героини А.Н. Толстого: типология образов и эволюция характеров. М., 2006; Михайлова М.В. И.А. Новиков: грани творчества. В помощь учителю. Орел, 2007; Михайлова М.В. От прекрасного – к вечному (эволюция творческих принципов И.А. Бунина). В помощь учителю. Орел, 2008; Михайлова М.В. Женская драматургия Серебряного века. Антология. СПБ.. 2009; Михайлова М.В. Марксисты без будущего. Марксизм и русская литературная критика (1890-1910-е гг.). М., 2017; Михайлова М.В., Солнцева Н.М. (отв. ред.) История русской литературы Серебряного века (1890-начало 1920-х годов): В 3 ч.: учебник для бакалавриата и магистратуры. М., 2017 (М.В. Михайловой написаны главы: «Сборники “Знание” и вариации знаньевского реализма», «В.В.Вересаев», «Писательницы Серебряного века», «В.Г. Короленко», «Б.К. Зайцев», «Литературная критика Серебряного века», «Неореализм в русской литературе 10-х годов», «Введение» (в соавторстве с А.В. Леденевым); Михайлова М.В., Назарова А.В. Запечатленная Россия. Статьи о творчестве Евгения Николаевича Чирикова. USA, 2018; Инь Л., Михайлова М.В. Творчество хозяйки «нехорошей квартиры», или Феномен Е.А. Нагродской. М., 2018; Михайлова М.В. Я не могу быть иною // Анна Мар. Женщина на кресте. М., 2020; Михайлова Мария, Нестеренко Мария. Елена Колтоновская: вектор судьбы // Колтоновская Елена Женские силуэты. Статьи и воспоминания (1910-1930). М., 2020. С.Э.: Наш первый вопрос традиционный и касается глубины семейной памяти. Члены вашей семьи были жертвами сталинских репрессий, это должно было оказать влияние на глубину семейную памяти. М.М.: Огромную роль в моём воспитании сыграла бабушка. Фактически она меня воспитывала, очень любила, и могу даже сказать, что я была счастьем её жизни. Бабушка была грузинка по отцу. А вот со стороны матери были армянские и русские корни. Как и полагается кавказской женщине, она была вспыльчивая, деспотичная, даже иногда меня тиранила, но это во многом происходило от любви. С детских лет я слышала от неё, что она ждёт возвращения мужа. Конечно, тогда я не очень понимала, откуда она его ждёт. Но отчетливо помню 1954 или 55 год (мне было лет 8): скрип за дверью, и бабушка буквально изменилась в лице и сказала: «Ой, наверное, он вернулся!» Видимо, тогда-то я и начала осознавать, что она ждёт деда из ссылки, из лагерей. Хотя, думаю, это во многом была её иллюзия, потому что, мне кажется, в глубине души она всё прекрасно понимала, но надеялась на чудо. Она часто вспоминала о деде как о человеке, который всегда был ею любим. Дед, Алексей Федорович Пышкин, был путейцем, служил в железнодорожных войсках, построил за свою жизнь много крупных железнодорожных станций, узлов и пр. На Дальнем Востоке он был помощником командира корпуса, а это был Ян Лацис. У деда было, кажется, три ромба – это очень высокое звание. Она хранила его платок с запекшимися каплями крови – он поранил руку перед тем, как уехать на Дальний Восток (его и арестовали на Дальнем Востоке в 1937, потому что он проходил по делу Тухачевского). Платок был весь в крови, и она хранила всю свою жизнь этот с засохшей кровью платок и его смятую недокуренную папиросу. Я видела эти реликвии собственными глазами. Знаю, что, когда он уезжал, она просила его не подчиняться приказу, ибо предчувствие было – ведь уже многих из окружения взяли, а про Лациса говорили, что он покончил с собой, а не умер естественной смертью. Но дед поступил по-своему. В мои десять лет бабушка мне много начала рассказывать (возможно, она рассказывала и раньше, но я еще не запоминала). А с этого возраста уже были разговоры о деде, о его окружении, его деятельности. Кроме того, я помню совершенно страшную картину (это было ещё раньше): полутёмная комната, мама с бабушкой при свете лампы жутко ссорятся. Как оказывается, заполняют анкету, в которой нужно указывать, были ли они интернированы, были ли на оккупационных территориях, где их родные и т. п. И они жутко спорят, потому что в этой анкете они врут, кто был дед и куда он делся. Долгое время они придерживались версии, что мама моя взята из детского дома, что она вообще не дочь моей бабушки. Это было сделано, чтобы замести следы после ареста. И, конечно, они бесконечно путались в годах – в каком году её взяли из детского дома, как получили согласие и т.д. То есть моя мама практически всю жизнь фигурировала в жизни бабушки как приёмная дочь, будучи, естественно, дочерью родной. Это было связано с тем, что бабушка как женщина дальновидная, как только дед уехал на Дальний Восток и ещё ничего не было известно, позаботилась, чтобы он был вычеркнут из их жизни: иначе бы они не спаслись. Дед прислал оттуда три письма, которые сохранились, в них он успокаивает бабушку, но она умела читать между строк. Он уехал где-то поздней весной 37-го года, а расстреляли его спустя год, в марте 38-го. Я говорю это точно, потому что специально ездила во Владивосток, чтобы поработать в архиве КГБ. Я изучала его дело – в 90-е годы это было возможно. Это была очень большая толстая папка, потому что бюрократия у нас всегда была прекрасно поставлена: всё было оформлено замечательно, все допросы с подписями, обозначениями начала и конца и т. д. Но что меня больше всего потрясло, так это то, что на первых допросах его подпись твёрдая, уверенная, а на последних – в феврале-марте – подпись практически нельзя узнать, какие-то каракули. Это, видимо, пытки, бессонные ночи, а бабушка мне часто говорила, что тогда практиковали пытку: иголки под ногти (значит, многим всё на самом деле было известно). Я сделала тогда много выписок – ведь не было ксероксов, нужно было все делать от руки. Меня всё прочитанное поразило чрезвычайно. И, в конце концов, дед признался, что он японский шпион, что он строил какой-то мост между Владивостоком и Японскими островами, что организовал группу, хотя это нормальному человеку просто не могло прийти в голову – сами представляете, какой это должен был быть мост через пролив! Возвращаюсь к ситуации с бабушкой: она сразу поняла, что дело плохо. Они вообще многое поняли еще в 34-м году, когда произошло убийство Кирова, а после – странная смерть Орджоникидзе. Дело в том, что Киров был ближайшим другом моего деда, они долго общались в юности и потом, когда Киров был в Баку. У меня даже дома хранятся рога убитого Кировым джейрана, которые он подарил моей бабушке, за которой слегка ухаживал. А с Орджоникидзе дед работал в Москве в Наркомате тяжёлой промышленности. И что сделала бабушка? Она сразу выписала деда из Домовой книги – будто бы он исчез, бросил ее. И дальше, в течение года, чтобы их с матерью не посадили, они поменяли в Москве около полутора десятков квартир. Дед, явно в результате «работы» с ним следователей, признался в шпионаже на Японию и создании какой-то организации Был такой уже довольно поздний эпизод, когда я маму попросила поехать по адресам этих квартир ̶ ведь маме было 19 лет, когда в 37-м году это произошло, и она помнила многие адреса. Я вспоминаю ту поездку по Москве… Это же страшно себе представить: две женщины, которые решили буквально каждые две недели менять квартиры… Зато таким образом им удалось не попасть в мясорубку, бабушка не стала официально женой врага народа, продолжала работать, репрессии её не коснулись, хотя, конечно, многие знакомые просто отвернулись. Поддерживать её продолжала только семья скульптора Сергея Меркурова, который тоже был близким другом деда. Он не отвернулся, он её принимал, они тесно общались. А все остальные – буквально – переходили на другую сторону улицы, завидев ее. Хорошо, что хоть не доносили. А у бабушки даже возникло подозрение (я не могу тут ничего сказать точно), кто написал донос на деда. Это был его ординарец, бабушке была известна его фамилия, я ее и сейчас помню, она часто повторяла. Так вот его, посадив вместе с дедом, выпустили через три месяца. И когда однажды он встретил её на улице, то весь сжался и шмыгнул в ближайшую подворотню. Вся эта история имела для семьи очень тяжёлые последствия: внутри постоянно жил страх. Я думаю, что этот страх и исковеркал характер моей матери. И во многом то, что мой отец – очень крупный учёный, любивший мою мать и соединившийся с ней во время войны в 1944 году (его жена в это время была в эвакуации) – не женился на ней. Он побоялся развестись и жениться на дочери врага народа, потому что всё равно в каких-то кругах это было известно. Тем более что его сестра (они тоже с Кавказа, вся моя родня кавказская, хотя папа русский, родившийся в Кутаиси) училась в одно время с бабушкой в гимназии, и они в Москве продолжили общение уже во время войны. Бабушка уверяла, что, когда она требовала, чтобы отец женился на её дочери, он говорил ей: «Вы контра, я могу вас выслать». Так это или не так – мне трудно сказать, потому что была маленькой и не присутствовала при этих разборках, но негативные отношения между отцом и бабушкой были всегда, и вряд ли они возникли на пустом месте. Вот поэтому моя мать, родившая двоих детей, формально считалась незамужней. Но папа очень благородно меня удочерил (с согласия своей жены), так же как моего брата, родившегося спустя 11 лет. И то, что моя мать практически никогда не занималась детьми, а вся погружена была в работу и только в работу, что она, не получив высшего образования (у неё был только рабфак), для своего времени и в своей области достигла очень больших высот, – результат этих обстоятельств. Она стала директором библиотеки № 66 Советского района (это на Малой Бронной, рядом с Патриаршими прудами), а потом и заместителем директора крупнейшей в Москве общественной Некрасовской библиотеки и долго была во главе её филиала. Подкосила её ситуация, когда распался Советский Союз, поскольку не стал нужен этот филиал – библиотека литературы на языках народов СССР. Она размещалась в Сокольниках в старинном особняке неописуемой красоты. Это то знаменитое здание, где лечилась Крупская (сохранялась даже ее мемориальная комната), а Ленин проводил елку для детишек. Так вот мама придумала, чтобы каждая комната была посвящена отдельной национальной литературе и оформлена этнографически, со всей необходимой атрибутикой. Там были ряды полок с литературой на всех языках, а на столах газеты, выходившие в городах этих союзных республик, проводились встречи с писателями. Но после распада СССР весь фонд расформировали, от многого поспешили избавиться. И мама этого не перенесла: она заболела. Но, повторю, моя мать обладала очень тяжёлым проблемным характером, думала только о работе, для неё только она и существовала. Так что всё это вместе психологически тяжело отражалось на всех членах семьи. И я думаю, что какие-то изъяны моего характера определяются в том числе и этим. Отец всю жизнь оставался приходящим, мы жили в двух крохотных комнатушках коммунальной квартиры, где было еще 10 комнат; соседки называли меня соответствующим русским словом, на маму, конечно, долгое время показывали пальцем, поговаривали, что ее «обрюхатили». В общем все прелести того, как народ вообще относится к внебрачным детям, я вкусила в детстве… Но, к чести отца, надо сказать, что он никогда нас не бросал, и моя дисциплина и нацеленность на науку – это во многом идет от него. Он тоже был фанатично предан своему делу и в своей области достиг невероятных высот, став, по сути, создателем напряженно-армированного железобетона. С.Э.: А про более отдалённые поколения предков вы помните? М.М.: Моя бабушка – потрясающий персонаж в личностном плане, невероятной красоты была женщина. Как-то в 90-х газета «Советская Россия» объявила конкурс на самую красивую женщину страны. Все посылали фото. И я послала фото 18-летней бабушки. Так она вошла в первую десятку! И еще в семье бытовала легенда, что один человек в неё влюбился по той самой фотографической карточке (она была выставлена в витрине ателье), искал её по всей России, а когда нашёл её и узнал, что она замужем, покончил собой. Но, думаю, что это все же больше похоже на выдумку. Бабушка всегда очень много мне рассказывала о своем детстве, а главное ̶ оставила уже перед смертью воспоминания. Я опубликовала их в книге «Российский архив», выпуск 23. Но там только первая часть. Вторая, к сожалению (во многом и по моей вине), ею не была окончена, но я её тоже опубликовала в журнале Literarus, который выходит в Финляндии на русском языке. Бабушка из семьи интеллигенции средней руки, родилась в Тифлисе в 1897 году. Её бабушка была одной из первых служивших женщин – работала кассиром на тифлисской железной дороге. Работала без выходных и отпуска практически всю жизнь. Но поездов тогда ходило мало, и между ними можно было заскочить домой и отдохнуть. Она армянка, но её происхождение не очень понятно, скорее всего, она была внебрачным ребёнком, потому что, когда я бабушку спрашивала, как фамилия ее любимой бабы Юли, она, смеясь, говорила, что та на этот вопрос всегда отвечала по-разному: то Сорокина, то Белкина, то Петухова и т.д. Её в 15 лет выдали замуж за военного, который погиб в русско-турецкой войне на Шипке, так что в 17 лет она осталась вдовой с двумя детьми. Когда она пошла за пенсией к начальнику, он ей сказал: «Деточка, ты за папу пришла просить?» И когда она сказала, что не папа, а муж погиб, у начальника чуть не случился инфаркт – перед ним стоял ребёнок. Так она получила от царского правительства пенсию на детей, но пенсия была не очень большая, поэтому она и работала. Двое ее детей - это Ольга, мать моей бабушки, и Витя, умерший достаточно молодым, лет в 30. Ольга вышла замуж за грузина из местечка Закаталы (между Грузией и Азербайджаном). Он получил военное образование, стал офицером, но не сумел поступить, как мечтал, в Академию Генштаба. Молодая жена его всё время готовила, но он, как у Куприна в «Поединке», никак не мог сдать экзамены, все время проваливался. Где-то спустя 10 лет они разошлись, и он выплачивал оставленной семье алименты – 75 рублей на двоих детей. Ольга Николаевна не была умелой хозяйкой, могла купить себе шикарную шляпу за 25 рублей, а дети сидели голодные. Бабушка вспоминала, что всё время в детстве хотела есть. Котлета для нее была роскошью, но при этом держали кухарку. А поскольку бабушка Юля была безмерно доброй, то брала кухарку с детьми, и поэтому в квартире жила кухарка, её трое детей, которые тоже питались, а ещё подкармливали мужа кухарки, который работал трамвайщиком на конке и приходил пообедать… Это всё есть в воспоминаниях моей бабушки, и тут можно еще очень много рассказывать, потому что выяснилось, что в свои 75 лет она помнила невероятные детали и обладала такой памятью, которой, думаю, я не обладаю. Я недавно начала выяснять судьбу моего прадеда-грузина Ломиашвили (отца бабушки). Кое-что о нем есть в ЦГАОРе. Он пошёл по линии жандармерии, был ранен в Первую мировую войну. О нём есть сведения на сайте «Белые офицеры». Есть люди, которые этим тщательно занимаются и мне посоветовали посмотреть. Я вышла на этот сайт, списалась с человеком, который много лет посвятил разысканиям, и выяснила, что у прадеда было много наград, что он воевал на фронтах Первой мировой, был ранен, дослужился до полковника. Наверное, в Гражданскую войну он или исчез, или погиб, потому что больше о нем сведений нет. Со стороны папы ещё более интересно. Отец родился в Кутаиси в семье, имевшей польское происхождение, а может, и украинские корни (они приехали с Украины). Его дед был женат на англичанке Анне Дигби, которую, по семейной легенде, он вывез из Англии. Но на самом деле она, видимо, все же родилась в России, ибо была дочерью знаменитого архитектора Александра Дигби (есть сведения, что в его жилах текла и итальянская кровь), которого в своё время вывезла из Италии Екатерина Великая. Он был знаменитым архитектором, осуществил Генплан строительства Астрахани. Практически вся Астрахань построена им. Интересная деталь – мы часто говорим о зове крови – так вот мне, когда я была в Астрахани, очень понравилось одно здание (я вообще люблю фотографировать), которое я снимала с разных ракурсов. А потом выяснилось, что это одно из лучших зданий в городе, которое как раз построил этот самый Дигби. И еще интересно, что потом он переехал в Одессу, где работал с 1818 по 1825 годы и строил дома для новороссийского губернатора Ланжерона. Но ведь это те же самые годы, когда в Одессе в ссылке был Пушкин. А поскольку архитектор был принят в высшем свете, то вполне мог на светских раутах встречать Александра Сергеевича! Сам же дед отца был почетным гражданином Кутаиси, очень состоятельным человеком. Считается, что именно он дал деньги на постройку здания Кутаисского театра. Я приезжала в Кутаиси, хотела узнать больше, но тогда архив не работал, и мне удалось отыскать только его могилу на кладбище (памятник сохранился!). Походила я и по коридорам кутаисской гимназии, где учился папа (там сейчас городская школа), постояла у необычного храма, который привлек внимание (потом оказалось, что это тот самый, где венчалась мать отца ̶ тоже Мария Викторовна, ставшая Михайловой по мужу). Кроме любимицы Маши у Деда отца было еще две дочери: одна с детьми эмигрировала во Францию, следы другой затерялись. У отца было еще два брата (тоже пошли по ученой части – строительство) и сестра, ставшая известной художницей. Ее фамилия Варт-Патрикова по мужу. Особенно удавались ей пейзажи Москвы. Много картин хранится в музее в Шушенском, где недавно проходила большая выставка ее работ. Она ученица знаменитого Е.Е. Лансере. Так что во мне течет шесть кровей: грузинская, армянская, русская, польская, английская и итальянская. Поэтому когда сегодня начинают рассказывать о том, кто есть русский, а кто есть нерусский, – мне становится смешно. Тем более с Западной Украиной, откуда папины предки, вообще не очень понятно – там такая мешанина, учитывая, что жили и евреи (бабушка вообще была уверена, что в отце есть что-то еврейское – ведь его дед держал в Кутаиси аптеку, а аптекарями были в основном евреи!), что и не разберёшься… А русское во мне от мужей прабабушки и бабушки. Дед, который был репрессирован, тоже родился на Кавказе. Он из тех крестьян, которых Екатерина переселяла в огромном количестве туда для колонизации завоеванных земель. А может быть, и не шесть, а восемь, если учитывать еврейскую и украинскую. Во мне намешано шесть или восемь кровей О предках мне рассказывала только бабушка (редко что-то говорил папа), а вот мама никогда, потому что, я думаю, она безумно боялась. Она была сильно «ударена» 37-м годом. Бабушке в 37-м было практически 40 лет, но человек прошёл Гражданскую, НЭП, и это дало ей определенную закалку. А девочке, которой было 19, пережить это оказалось не под силу. Мама была очень скрытной, сдержанной, ни со мной, ни с братом никогда ничем не делилась. С.Э.: Хотел уточнить – когда они меняли квартиры, бабушка в это время не работала? М.М.: Нет, она работала адски с 1915 года. И практически никогда не прекращала работу. Едва ли не на следующий день после получения свидетельства об окончании гимназии она пошла на работу в какую-то контору (по-моему, тоже на железной дороге). Она работала и на Дальнем Востоке в середине 30-х в газете, и в экспедиции с дедом в Ненецком округе за Полярным кругом, когда одной из первых женщин в СССР получила автомобильные права (так она смогла управляться с моторкой). Во время ареста мужа она работала в канцелярии какого-то роддома и рассказывала об этом месте жуткие истории. Однажды, когда что-то не сошлось в отчетах об умерших младенцах, мужчина, отвечающий за их «утилизацию», в бешенстве раскрыл какой-то чемодан и вывалил на пол слежавшиеся трупики, чтобы она сама их подсчитала. Бабушке чуть не стало дурно. Она по нескольку раз возвращалась к этой истории. Она очень бедствовала в 37-38 годах, настолько, что в какой-то момент на работе у неё порвалась сзади юбка (настолько она была изношена!), и она шла домой, прикрывая – пардон! – зад сумкой. Вот такая была нищета. С.Э.: Но работу она меняла, чтобы её не арестовали? М.М.: Да, она меняла места работы. Потом, в конце 30-х годов бабушка устроилась в библиотеку № 64 Свердловского района. Тогда уже был дефицит интеллигентов, её взяли, и она как-то быстро стала директором. Надо сказать, что она была потрясающим директором, потому что проводила невероятную работу во время Великой Отечественной войны. Московские библиотеки – это отдельная страница работы города – работали в метро для людей, спускавшихся туда во время бомбёжек. Там библиотекари нередко и ночевали, обеспечивая людей книгами и журналами. Одно из наиболее ярких впечатлений бабушки 16 октября 1941, когда они не могли войти в библиотеку. Бабушкина библиотека – это теперь библиотека имени А. П. Чехова на Пушкинской площади в Москве – расположена чуть ниже тротуара, и, чтобы войти, надо спуститься вниз на несколько ступенек. Так вот в этот день этого было сделать нельзя, так как все было забито сваленными сочинениями Сталина и Ленина. Но самое поразительное ̶ люди не выкинули их на помойку, а принесли в библиотеку ночью перед эвакуацией! Все-таки советский человек – это какая-то особая статья: он не поленился принести эти огромные тяжеленные тома в библиотеку и свалить их грудой там… Мама с бабушкой не уехали в эвакуацию, всё время были в Москве. Мама уже работала под ее началом в библиотеке и навсегда тогда отморозила себе руки (в помещениях было очень холодно!), потому у неё всегда зимой были красные опухшие пальцы. Бабушка проработала в этой библиотеке до 1953 года. Но и дальше её жизнь складывалась нелегко, потому что в 53-м году пенсию ей дали при почти 40-летнем стаже 210 рублей. И бабушка начала продавать вещи и книги, которых у нее было много, ибо любовь к книге превышала всё мыслимое и немыслимое (и мне она ее привила: до последних дней хранила мою первую книгу – «Сказки» К. Ушинского – и уверяла, что я, будучи маленькой, ни одной книги не порвала, потому что она их всегда на моих глазах гладила и целовала – вот я выросла такой сумасшедшей, любящей книги до безумия…). А потом, в 1956 году она начала получать пенсию за реабилитированного мужа: 572 рубля (потом это было 57 рублей 20 копеек), за что была всегда благодарна Хрущёву, повысившему пенсии. Теперь с деньгами стало более-менее прилично. Но и их тоже не хватало, и она в своём уже преклонном возрасте работала в ночной охране, была сторожем в разных учреждениях (тогда это называлось ВОХР). Так она проработала до своих последних дней, и стаж ее в общей сложности был около 65 лет. У мамы стаж тоже где-то под 65-70 лет, потому что она пошла рано работать. И у меня тоже рабочая биография богатая, я сама пошла работать в 17 лет, сразу после окончания медучилища. С.Э.: Травма сталинских репрессий в России до сих пор не проработана как следует. Когда Хрущёв разоблачал культ Сталина, он при этом уточнял: «Была замечательная ленинская гвардия, которую тиран-Сталин уничтожил, но не сумел уничтожить дух социализма, и сейчас мы этот ленинский социализм восстанавливаем». Эта парадигма была подхвачена так называемыми шестидесятниками, либеральной частью советской интеллигенции, потому что это была единственная модель, в которой они могли осудить террор. М.М.: Тем более, они сами были в этом замешаны. С.Э.: Это старшие, а шестидесятники в этом замешаны не были – они были тогда детьми. Вашим мужем был Михаил Шатров, который в советское время был знаменитым драматургом. Ленинская тема была у него центральной, и он был популярен в том числе среди либеральной советской интеллигенции, шестидесятников, потому что подспудно следовал парадигме: «хороший Ленин и плохой Сталин». Причём даже в перестроечных пьесах Шатрова, когда уже можно было выйти за пределы ленинского культа, Ленин в его пьесах представал просто святым без всяческих недостатков. Наверняка Шатров читал мемуары Валентинова и других, где вырисовывается другой облик «вождя пролетариата», напоминающий героев «Бесов». Я хочу спросить: Шатров, действительно, верил в безупречного Ленина? М.М.: Знаете, это важный и сложный вопрос, который, мне кажется, даже нельзя так формулировать, как его формулируете Вы. Потому что Шатров сам из семьи репрессированных. Его дядя Алексей Иванович Рыков, и этим всё сказано. Мать тоже посадили в 1949 году, она преподавала немецкий и попала в ситуацию с космополитами. Отец его был репрессирован в 37-м году, получил десять лет без права переписки. И, конечно, все понимали, что это значит… Дочь Рыкова – Наташа, его двоюродная сестра, – тоже сидела. Вся семья получила эту жуткую травму. Конечно, Шатров – один из тех, кто получил доступ во многие архивы. Он очень много работал в архивах и где-то даже за это поплатился: когда он писал свой «Брестский мир» и попытался представить там Троцкого (в то время это было вообще что-то совершенно невероятное – чтобы Троцкий выступал и что-то говорил!), то вроде бы приписал Троцкому то, что тот не говорил. Но скорее всего – это был предлог. Возмущению цензуры не было предела. Могу вам, кстати, сказать, что в замечательный словарь «Русские писатели» мне тоже не дали написать статью о Троцком. И это в настоящее время! Там есть множество невероятно мелких литераторов, но нет Троцкого, который, между прочим, написал 300 критических статей. С.Э.: Это в том томе словаря, который издавало наше издательство? М.М.: Да! Там нет Троцкого, и запретили о нем писать в самое либеральное время! Поэтому можете себе представить подвиг Шатрова, который в 1962 году попытался что-то в этом направлении сделать?! У него, действительно, была версия, что идеи социализма благодатны и необходимы и Ленин был обуреваем этими идеями. Конечно, он знал мемуары Валентинова, он знал всю переписку, все телеграммы. Он очень дружил с Владленом Терентьевичем Логиновым, главным знатоком ленинского наследия, работавшим в Институте марксизма-ленинизма, и, конечно, знакомил его со всеми документами. (К слову, прекрасное знание всего, что связано с Лениным, будто бы имевшее место в советское время, – это тоже своего рода фикция. Я с этим столкнулась, когда комментировала письма А.М. Калмыковой, привезенные из Амстердама. Так вот, очень многие посетители Ленина в его эмигрантский период остались нашим ученым неизвестны – а, казалось бы, есть летопись жизни Ленина, буквально расписанная по часам и дням!) Мне кажется, что очень важно подходить к явлениям исторически. То есть ситуация, когда власть берётся в обстановке вражеского окружения и нужно эту власть удержать, ты поневоле вынужден огрызаться, проводить жесткие меры. Т.е. Шатров допускал применение насилия на ограниченном временном промежутке. Но не как систему управления. Он считал, что Ленин многие свои действия совершал вынуждено (по крайней мере, до 21-го года). Он считал, что у Ленина некое прозрение наступило после военного коммунизма, когда он понял, что нужно переходить к НЭПу. И вообще он постоянно доказывал, что Ленин осознал: путь прямолинейный, догматический – это неверный путь. Поэтому говорить, что у него безупречный Ленин (как Вы выразились) не совсем правильно. На мой взгляд, достоинство драматургии Шатрова в том, что он показал Ленина сомневающегося, ищущего. У него показан веер открывающихся возможностей. Например, продолжать репрессии или остановиться. Мы с вами знаем, что репрессии можно продолжать бесконечно, и это для нашей страны не самый плохой путь, хотя он ужасен с моральной точки зрения, но как способ держать в узде народ довольно продуктивен. Наше население любит, чтобы на него давили, потому что тогда человек просто живёт по инерции, он твердо усвоил, что шаг влево, шаг вправо делать нельзя; он приходит домой, приносит зарплату, ругается с женой, а дальше едет в отпуск к себе на дачу. Всё! Больше его ничего не интересует, он никуда не рыпается. Но Ленин, по логике Шатрова, понял, что надо менять эту политику. Самая интересное у Шатрова – это Ленин на перепутье, пытающийся выбрать, ощущающий необходимость каких-то изменений. А почему у Шатрова ненависть к Сталину? Да потому, что Сталин пришел, когда в репрессиях уже не было необходимости, когда можно было уже по-иному осуществлять руководство и т. д. Ведь население в целом поддерживало советскую власть. Даже небольшая кучка интеллигентов, так называемых «попутчиков», уже перековывалась или начинала примиряться. Именно бесконечное давление сверху рождает сопротивление. Сомневающийся Ленин в драматургии Шатрова Я работаю сейчас над одним текстом (он принадлежит перу советской писательницы Валерии Перуанской), и он подтверждает мое убеждение, что советские люди верили в то, что они делают. Какая была слепота и какой энтузиазм! Они реально верили, что все делается к лучшему, – надо только пережить трудности. Люди советского времени – это совершенно новая формация. Я видела это по своей маме. Даже по своему отцу, который был умным человеком, но ради своей страны делал все новые и новые открытия, придумывал технические новшества и, конечно, совсем не думал, что укрепляет этим тоталитарное государство. Он делал своё дело. Советские люди, которые так существовали. И в этом случае я понимаю Шатрова и разделяю ту версию, что в ситуации Гражданской войны и междоусобицы Ленин многое делал вынужденно. Он, конечно, не демократ, конечно, не гуманист, но он умел слушать время и понять, что после Гражданской войны нужно менять способы руководства, чего, конечно, не понимал Сталин. У Шатрова по отношению к Сталину и его репрессиям было абсолютно одинаковое со всеми нормальными людьми отношение, потому что это была жесточайшая мясорубка, когда просто ради сверхгосударства, ради сверхценной идеи нагромождались трупы, трупы и трупы. Росла пирамида трупов. Ленин эту пирамиду начал строить, но не завершил её, потому что понял, что эта пирамида не должна быть достроена. Вот версия Шатрова. И я лично с ней согласна, потому что иначе не занималась бы марксистской критикой. Я вижу, какими были марксисты в Серебряном веке (условно говоря) и во что они выродились в сталинскую эпоху. Это две большие разницы. В марксистской критике были дискуссии: Плеханов не понимает Луначарского, Луначарский опровергает Плеханова, который падает в обморок, прочитав то, что написал Потресов. Это была живая жизнь, рождавшая ветвь социологии искусства. Марксизм нельзя отрицать и выбрасывать, его можно обсуждать, дискутировать по его поводу. А вот дальше, с 20-х годов началось резание практически по живому. Это версия Шатрова, и он был совершенно искренен. Тем более он реально столько пережил. Во-первых, после «Брестского мира», который положили на полку, его же собирались исключать из партии, в которую он вступил в 56-м году на волне возвращения к нормам ленинской партийной жизни. А он всё-таки по-настоящему ленинец. Будете смеяться, но и я вступила в партию в конце 1989 года, на волне горбачевских перемен. До этого – ни в какую, а тут поверила, что может быть все иначе… Но в своей частной жизни Шатров был сибаритом. Например, когда он получал квартиру в Доме на Набережной, я была противницей этого переезда. Я говорила: «Миша, давай не будем! У тебя есть возможности получить в любом другом доме. Давай не будем, вдруг это будет та квартира, из которой уводили человека. А может быть, его застрелили, когда уводили…». Честно вам говорю, мы с ним настолько ссорились по этому поводу, что я (наглая для жены позиция) не участвовала в её оформлении. Миша всё взял на себя. Вообще меня этот дом жутко тяготил, мне эта квартира не нравилась, казалась какой-то мрачной, тёмной (она была на 5 этаже). Всё меня в ней отвращало, хотя она была вполне комфортабельная, с четырьмя комнатами. А ему (и это интересный момент) было очень важно вернуться именно в этот дом, откуда увели Рыкова. Казалось бы, о чём ты говоришь – ты ленинец, возможности огромные, богатый человек… А ему важно было вернуться туда, где была совершена эта несправедливость. Так что, диапазон между частным человеком, человеком общественным и человеком политическим огромен. Но, помимо этого, сколько писем против него писали в этот Институт марксизма-ленинизма! У него есть изданный пятитомник (там моё предисловие: очень большая статья), и в пятом томе приведены все письма, которые были направлены против него: и в Политбюро, и в отдел культуры Политбюро (Демичев и т.д.), и в газеты. От старых большевиков, партийцев. Это были реальные доносы, что он разрушает партию, что подрывает своими пьесами советский строй. Я никогда не забуду репетиции «Так победим!». Единственный способ, чтобы они продолжалось, был – привезти на этот спектакль Брежнева. Это реальная история, когда привели глухого Брежнева, который долго присматривался, прислушивался. Правда, это обрастает подробностями, которые не соответствуют действительности, но он, действительно вслух говорил, спрашивал: «Кто это?», однако все же не произносил того, что ему приписывают. И вот для этого они вместе с Логиновым писали довольно унизительные письма в ЦК, обращались к нему с просьбой. Да, приходилось унижаться, выпрашивать благодеяния, потому что всё равно всё это зависело от власть предержащих, цензуры, разрешений. Стоит напомнить случай, когда Фурцева сделала так, что спектакль «Большевики» пошел без цензуры. Все ведь было построено на личных знакомствах. Вообще, если воссоздавать подлинную историю цензурирования, существование внутренней жизни, подготовки, пробивания через бесконечные худсоветы, которые всё время что-то поправляют и отклоняют, ̶ то откажешься понимать, как вообще что-то приличное могло появляться в литературе. Уж, казалось бы, Ефремов – такая «шишка», но всё равно есть Худсовет, приходят чиновники из министерства, всё равно не разрешают эту сцену, другую… Сколько было борьбы, чтобы Янковский только галстук повязал, только кепочку надел! Какой из Янковского Ленин? Такие мелочи сейчас не принимаются в расчет, забываются, а это действительно составляло жизнь драматургов, это продирание через рогатки-рогатки-рогатки… Другое дело, что в 90-е годы всё это закончилось, и он хорошо понимал, что наступает другое время, которое с его «светлым Лениным» уже никак не корреспондирует. То, что он был искренним ленинцем, в 90-е годы сделало его положение довольно сложным. Одна из его ранних пьес называлась «Чистые руки». Да, у него была идеализация, была вера в то, что политику можно делать, хоть не совсем валяясь в грязи, хоть не совсем обманывая, а как-то по мере возможности что-то сохраняя и соблюдая. И когда в 90-е годы пошёл захват власти, коррупция и прочие-прочие моменты, конечно, ему стало тяжело, и он уехал в Америку. «Приходилось унижаться, выпрашивать благодеяния, потому что всё равно всё это зависело от власть предержащих» Он уехал с молодой женой, пробыл там какое-то время. Я не знаю, хотел ли он там остаться… Потом они вернулись, и он пошел в бизнес – стал заниматься строительством бизнес-центра «Красные холмы», Домом музыки. Казался увлеченным. А может быть, даже был подставным лицом… трудно сказать. В 90-е годы делались тёмные дела, его мог кто-то просить, тем более, что он дружил с Березовским. Они были давними приятелями. И его личная драма была тоже связана с Березовским… Он уже перестал писать пьесы, хотя со мной долго советовался, за какой сюжет ему взяться. Он всё равно не оставлял мысли о драматургии. Он хотел написать о Каприйской школе – отзовисты, ликвидаторы – его тянуло в дореволюционное время: кто, что, как происходило вокруг Ленина. Он понимал, что рядом с Лениным бурлила оппозиция, были противники его идей, они его заинтересовали. Видимо, какие-то сомнения относительно того, что ленинская линия в социал-демократии была единственно верной, начинали в нём зарождаться. А поскольку я в это время уже занималась марксистской критикой, то кое-что могла ему подсказать. Потом хотел писать про Клару Цеткин и Розу Люксембург с их личными сложными моментами. Был вариант создать бытовую комедию «Девочки» про старушек. Планы были. У него за это время была написана одна пьеса про маккартизм для Ванессы Редгрейв. Её несколько раз ставили. Да, идеи у него были, но, я думаю, что исчез уже тот кураж, тот светоч, который его вел раньше – что может быть что-то полезное, красивое в «делании» политики. А ничего красивого не получалось. При этом у него были хорошие отношения с Горбачёвым, он контактировал с ним и с горбачёвским Центром, в котором работал Логинов. С ним они продолжали дружить и общаться. Так что в искренности его я не сомневалась и даже в идеалистичность верю, хотя по своей природе он довольно циничный человек: в быту, в поведении. Может быть, даже как Березовский, которого я никогда не воспринимала просто по-человечески. Вот за эту идейность я Мишу очень любила и люблю, и безмерно благодарна, что судьба меня свела с ним – человеком, ставшим столь важным для меня в идейном плане. С.Э.: Расскажите, пожалуйста, о жизни Москвы в послесталинские времена, в 60-е годы. Сейчас дедушки и бабушки рассказывают внукам, как прекрасно жилось в Советском Союзе, который был просто замечательный, а враги его разрушили. Это, например, свойственно русскоязычному населению Молдавии. Они только не учитывают, что в Молдавии жили очень хорошо по сравнению с Россией, где в провинции в магазинах ассортимент был крайне скуден. Когда наши русские родственники приезжали в Кишинёв, они заходили в магазин и были в шоке от того, что там можно было свободно купить молоко, сыр, колбасу. Я брал интервью у историка Константина Морозова, он родом из Самары. Он рассказал, что в магазинах мяса не было вообще, надо было идти на рынок, но там были цены в 2-3 раза выше магазинных. Вы жили в Москве, где было прекрасное снабжение, но тем не менее, в одном из ваших интервью вы говорите, что испытали потрясение, когда узнали, что вам купили импортные сапоги. Расскажите, пожалуйста, об этом, чтобы люди понимали, что даже в Москве было всё не так прекрасно, как пытаются рассказать дедушки и бабушки. М.М.: Это очень интересный вопрос и суждение, тем более что тут я могу рассуждать как женщина. В плане одежды в Москве было так же ужасно, как и во всём Советском Союзе. С питанием, конечно, было намного лучше, продукты были отличные, была кооперация, много продуктовой кооперации. Когда, например, заходил в овощной магазин, ты видел кадки со всевозможными грибами, с по-разному засоленной капустой, брусникой и т. д. Я никогда не забуду, что рядом с маминой работой (я была абсолютно библиотечный ребёнок, который практически реально родился в библиотеке и потом все детство провел в ней, благодаря чему, кстати, была знакома с интересными людьми – они были мамиными читателями. А некоторые из них даже мною занимались: например, Артур Адамс, тогда просто военный, а, как теперь я выяснила, выдающийся разведчик, заполучивший в Америке чертежи и секреты атомной бомбы; позже видела поэта Сашу Красного, любовалась на признанную красавицу Наташу Кустинскую… ) находился овощной магазин. Так у меня просто глаза разбегались даже не столько от вкуса, сколько от красоты того, что предлагалось там. Но насчёт вещей был полный ужас, потому что всё только «доставалось» по знакомству, с заднего входа. Или нужно было отстоять какие-то невообразимо огромные очереди. Я никогда не забуду очередь, которую я все же выстояла в течение целого дня на улице Горького за какими-то ботиночками. Я до сих пор помню, где был этот магазин и как было страшно, что они кончатся передо мной. А первые мои сапоги!.. У меня два раза в жизни подкашивались ноги, я могу описать это ощущение: тебя как будто ударяют под коленкой, и ноги просто подламываются. Первый раз – это было, когда мне сказали по телефону, что мне «достали» сапоги. Мне было 16 лет, это были первые импортные сапоги, которые появились в Москве, с тремя пуговками сбоку. И у меня буквально от счастья у телефона подкосились ноги. А второй раз – когда мне вынесли экзаменационный лист, в который проставлялись оценки при поступлении в МГУ – и там оказались две пятерки – одна за сочинение, а другая за устный по русской литературе и языку. И это значило почти на 100%, что я поступлю на филфак. Я ведь «с улицы» шла, и даже репетиторов никаких не было. Так что два раза в жизни я была абсолютно, безмерно счастлива… Так соединилось у меня материальное и духовное… Из одежды ничего готового сколько-нибудь приличного не было. Фабрики «Большевичка», «Салют» шили такое… Но были портнихи, у которых из своего материала можно было сшить. С обувью тоже была беда. Если «доставали» чешские «Цебо», то это было уже замечательно. А уж венгерская обувь – это вообще была мечта. Конечно, была спекуляция. «Березка», «Ансамбль Моисеева» выезжали за границу и привозили шмотки. Многие знали этих девушек, к которым потом можно было прийти на квартиру и выбирать вещи. Стоило это, конечно, безумно дорого, и позволить себе такое мало, кто мог. Снабжение в Москве Я рано начала зарабатывать (мама меня не очень хотела содержать, она меня из дома в какой-то момент просто попросила, и я жила у бабушки), и мы вместе с бабушкой на её пенсию 572 рубля и мою стипендию (я получала всегда повышенную, но всё равно получалось в сумме немного) покупали одну-две красивые вещи для меня. Я всегда любила одеваться и до сих пор это люблю. Но все с этим связанное было очень проблематично. И, как ни странно, иногда, когда удавалось выехать – из университета меня, например, отправили в первую командировку в Ашхабад – совершенно неожиданно можно было найти какие-то красивые тряпки. То, чего не было в Москве. А там они были, потому что туркменские женщины просто не покупали европейских нарядов. Так было и в поездке по Молдавии. Там тоже, в каких-то сёлах, в маленьких магазинчиках какие-то вещи попадались. В принципе, я сказала бы, что это была убогая советская жизнь. В Советском Союзе она была очень убогой. Так, бабушка невероятно боялась, что кто-то заметит, что я иногда читаю какие-то странные книги. Когда она узнала, что я поехала в Дом отдыха и что у моей соседки на столе лежит Библия (я сообщила об этом в письме), она написала главврачу этого Дома отдыха, чтобы меня срочно переселили. Она боялась, что каким-то образом кто-то узнает, что я живу с женщиной, у которой есть Библия. Этот страх жил в советских людях – они даже не отдавали себе отчёта в нём. Он проникал просто во все поры, он практически руководил советским человеком, советский человек знал, что нужно делать и как поступать, чтобы не оплошать, не попасться. Но, конечно, на кухнях в интеллигентных кругах обсуждались какие-то вещи. Однако были и преимущества советской жизни. Ее удобство было в том, что она была упорядочена. В отличие от сегодняшнего дня. Ты мог пойти в свой профсоюз, и тебе давали со скидкой профсоюзную путёвку в неплохой санаторий. То есть, какие-то ходы были запрограммированы, и ты знал, что если ты нажимаешь эту кнопочку, то получаешь то, что тебе полагается. Это по-своему было удобно. Но для меня, например, очень сложным был вечно двойной отсчёт. Надо было делать одно, а думал ты при этом совсем другое. Я человек в принципе несоциальный (может, поэтому так потянулась к марксизму, где социальное выдвинуто на первый план), но была очень хорошенькой, вот меня и присмотрели комсомольцы, они поняли, что такую девчушку надо заполучить в объятия комсомольской организации. И я, минуя все промежуточные ступени, попала нежданно-негаданно в Комитет комсомола МГУ (а это уровень райкома). Вот тогда-то и началась для меня мука! Я никак не могла понять, как могут эти серьёзные люди сидеть и заниматься этими делами. Я думала: или я схожу с ума, слушая их отчёты про форумы, конференции, выступления, или это мне просто кажется. У меня всё время было ощущение: они меня сейчас поймают, застукают, увидят, что я ничего не понимаю, а мне ведь надо соответствовать. Так что двойные стандарты, по которым текла жизнь в Советском Союзе, для меня лично были очень тяжелы. И, повторю, была довольно тяжёлая ситуация с вещами, со спекуляций, с которой ты поневоле сталкивался. Кроме того, надо признаться, что я жила очень скудно, потому что стипендия, которую я получала в медучилище, была 16 рублей на первом курсе, 18 рублей на втором (а она была повышенной, я была отличницей). Я пошла работать медсестрой и получала зарплату 45 рублей. Особенно нищенствовали библиотекари. Помню, что однажды я увидела маленькой девочкой штаны одной библиотекарши, когда она поднялась на лестнице к стеллажам, чтобы достать книгу: там не было живого места, заплата на заплате… Это, правда, было в середине 50-х. Но и с бабушкой в 70-е мы жили очень скудно, утром ели чёрный хлеб с селёдкой – это был наш завтрак. И я очень любила университетские буфеты. Особенно эту коричневую жижу, которой поливали котлеты. Так что сладостного восприятия советской жизни у меня нет. Хотя социальные льготы, безусловно, были. И что для меня очень важно – советская власть, конечно, раскрепостила женщину и дала ей возможность почувствовать, что она может быть независимой от мужчины. Пусть она будет жить впроголодь, но она сама себя обеспечит, она может отдать детей в детский сад, может продвигаться по социальной лестнице, и это, наконец, позволило ей себя уважать. С.Э.: Ещё о Москве 60-70-х. В одном из интервью вы говорили, что общались не только с официальными писателями, но и с андеграундом – непризнанными гениями, которые не вписывались в советскую систему. Можете рассказать об этом? М.М.: Этого было не так много. Всё-таки окружение Шатрова было достаточно официальным – театр «Современник», Табаков, Волчек, Ефремов. Из андеграунда кого-то из художников видела в нашем доме (где жила с Шатровым) ̶ а это был знаменитый в Москве «Дом Высоцкого» на Малой Грузинской – т. к. регулярно ходила на устраиваемые там выставки. Несколько раз краем глаза видела Высоцкого, даже провожала его ранним утром в последний путь под приглушенную музыку труб из подъезда, несколько раз была в компании, где его слушала. Это, действительно, было нечто совершенно незабываемое! Так получилось, что я была знакома с Максаковой через общих знакомых, и однажды она позвала Высоцкого после спектакля. Он пришёл усталый и вымотанный, но она всё-таки попросила его спеть. А я была очень домашней девочкой, интеллигентной – высокая поэзия, ничего блатного, никаких словечек (меня это соблазняло, но я побаивалась). Но вот он исполнил несколько песен, и было ощущение, что тебя накрыло в горах лавиной. Другого сравнения я не могу найти. Я была настолько потрясена, раздавлена, покорена… при том, что он для меня выглядел как мужчина несимпатичный, некрасивый, какой-то узкоплечий, щуплый. Но это всё забывалось… По первому своему супругу, поэту-песеннику Борису Брянскому, я была знакома с людьми эстрады и из поэтических кругов, но вполне уже признанных, хотя и воспринимавшихся как новая волна. Брянский был хорошо известен на эстраде, песни его исполнялись оркестрами Эдди Рознера, Лундстрема, он был связан с Шульженко, с группой Броневицкого, Лядовой. Шульженко мне, юной, казалась тогда каким-то позапрошлым веком, мне даже как-то неловко было, что он с нею сотрудничает. И все это был, конечно, не подпольный андеграунд. Правда, именно от него я впервые услышала песни Галича, и они меня поразили. А песни Окуджавы я узнала только на первом курсе, когда поехали на картошку. Так что то, что было каким-то тайным, – об этом я узнавала спорадически. Я встречала Эдичку Лимонова, который ходил в наш дом, потому что ухаживал за женой Щапова (они были нашими соседями). Но меня больше занимала эта девица, которую звали Козлик и которую Щапов одевал просто сногсшибательно. Потом Лимонов с нею и уехал. Кто-то меня водил на квартирники-вернисажи, так я посмотрела картины Фалька в его мастерской. И вот еще любопытный эпизод: у меня дома висит мой портрет, сделанный Анатолием Зверевым. Обычно он, пьяный, лежал у нас у дома на лужайке и за 3 рубля рисовал портрет для любого желающего. Если бы я понимала, кто он - то могла бы каждый день иметь по портрету, тем более что он рисовал быстро, минут 10-15, и готово! Сейчас была бы миллионершей. Трёхрублёвый портрет от Зверева С.Э.: Давайте перейдём к вашей научной карьере. Вы начинали как медик, закончили медучилище, а потом решили стать филологом. Расскажите, пожалуйста, об основных этапах. М.М.: Это было связано с тем, что мама хотела сделать из меня медика, поэтому она меня забрала из школы после 7 класса. И я поступила в медицинское училище № 13 при Филатовской больнице, где проучилась 3 года. Училась я очень хорошо, мне очень нравились предметы. Я получила красный диплом, что давало возможность поступать без двухгодичного рабочего стажа – требование, которое учредил Хрущев. Но у меня внутри сидит анархический бунтарь, который иногда вырывается наружу. Почему-то на третьем курсе я подожгла стенгазету. Меня должны были разбирать на Бюро комсомола. И бабушке пришлось ехать к знаменитому журналисту Валерию Аграновскому, чтобы меня вызволить из этой передряги. А в 7 классе я почему-то (будучи отличницей!) натёрла всю доску воском, чтобы нельзя было на ней писать. Почему?.. Какие-то такие бунтарские импульсы у меня время от времени пробивались. Внутри во мне всегда что-то кипело, сопротивляющееся вечной муштре, которую я всегда очень тяжело переживала. Поэтому я решила вопреки всем домашним не поступать в медицинский институт сразу, а поработать. И оказалась права: нужно было проверить себя на практике. И, работая медсестрой в поликлинике при газете «Известия», я окончательно поняла, что мне с моим очень чувствительным характером и жуткой сердобольностью медиком быть просто нельзя, потому что я раскисаю при соприкосновении с больными, с безнадёжностью, с неизлечимостью. Советские больницы (да и сейчас ничего в целом не изменилось) были не для слабонервных. И видя, как обращались с больными, то, в каком они были положении (я проходила практику в Склифосовского, где лежали люди и с пролежнями, и брошенные онкологические), я приняла единственно правильное решение: лучше я буду лить слезы над героями книг, а не над живыми людьми. И в тот же год, когда начала работать медсестрой, я пошла экстерном сдавать экзамены. Сдала 25 экзаменов на одни пятерки, в том числе астрономию и черчение, получила аттестат зрелости и решила поступать на филфак. Во многом благодаря будущему мужу, Борису Брянскому, чья сестра Инна Брянская уже была студенткой филфака. Сам Брянский был из очень интересной семьи. Его отец – знаменитый поэт из Одессы Саша Красный, зарабатывал деньги тем, что рассказывал пионерам и пенсионерам, что он стоял рядом с Лениным на каком-то очередном заседании Ревкома, показывал фотографию, где он будто бы действительно стоит (не знаю, была она смонтированной или реальной). Тогда ведь очень многие зарабатывали именно так, рассказывая, что они видели Ленина. С.Э.: Несли знаменитое бревно. М.М.: Да. Но всё равно он был очень яркий человек, хотя ко времени моего знакомства с ним и уже очень немолодой. Он был к тому же синеблузником, но тогда об этом не надо было вспоминать, а надо было рассказывать про Ленина (а на самом деле он, кажется, был в «свите» Троцкого)… Так что я поступила на филфак МГУ во многом благодаря такому окружению. Поступила я, как уже говорила, «с улицы», сдала на все пятёрки, что было тогда невероятно, потому что конкурс туда был человек 60 на место. Шансов не было совсем, но я как-то пробилась. Писала я на свободную тему, и тема эта была «Моральный кодекс строителя коммунизма и его отражение в литературе». Писала не по программным произведениям, а по Георгию Владимову, его «Большой руде» (которую до сих пор люблю). Она на меня тогда произвела большое впечатление. И ещё был такой замечательный писатель Илья Зверев, я взяла и его. Видимо, оригинальность выбора оценили преподаватели. Я была именной стипендиаткой, получала стипендию имени Лермонтова, по тем временам очень весомую, оставлена была в аспирантуре на кафедре советской литературы. За меня даже боролись наши корифеи – декан факультета А.Г. Соколов и завкафедрой профессор А.И. Метченко – яркая фигура советского времени, которого все знают по книге «Кровное, завоёванное» о народности и партийности литературы. Он хотел, чтобы я писала по критике эпохи Гражданской войны. Но я предпочла остаться у Алексея Георгиевича Соколова, потому что я человек преданный – если это мой учитель, то я не имею права его предать и куда-то уйти. Писала у него кандидатскую по критике Серебряного века. После завершения была оставлена на кафедре. Я вообще специалист в первую очередь именно по критике Серебряного века и последующих десятилетий и являюсь безумным пропагандистом именно этого типа мышления, потому что считаю, что история критики даёт возможность осознать, как разнообразно можно подойти к одному и тому же явлению, как по-разному можно его интерпретировать. Это тренирует мозг. В какой-то момент (во многом благодаря Шатрову) сосредоточилась именно на марксистах. И моя докторская диссертация называлась «Русская литературная критика марксистской ориентации: 1890-е - 1910-е гг.». Это завершающий вклад в историю критики этого направления, когда я прошерстила едва ли не все, что вообще возможно прочитать по этому вопросу, вплоть до сибирской периодики. Она и стала основой моей книги «Марксисты без будущего». Так что у меня несколько направлений научных интересов, я ни одному из них не могу отдать предпочтение. Это история критики (теперь уже более широко, чем марксистская ее ветвь); затем – женское творчество, поскольку я довольно рано начала интересоваться писательницами, и гендерный подход мне близок и интересен. И третий момент, который для меня тоже очень важен, – это реальное воплощение идей Николая Фёдорова о воскрешении всех умерших (в том виде, в котором он рисовал, я не могу себе представить), поэтому я занимаюсь тем, что восстанавливаю имена несправедливо, на мой взгляд, забытых и обойдённых, писателей, тем не менее, создающих вместе с корифеями подлинную картину существования литературы. В небе есть яркие звёзды, есть менее, а есть Млечный путь, который кажется туманом, но без Млечного пути небо не обладает сиянием. И моя идея в том, что нужно со вниманием относиться даже к самым незаметным величинам, потому что они порой своеобразно отражают время, пропуская его через свою индивидуальность. Это может быть не всегда, а только в нескольких произведениях, принадлежащих перу этого художника. Но они могут быть яркими, интересными, даже неповторимыми. Вот такие писатели, которых проглядели в свое время, меня волнуют. И четвёртое направление – это драматургия, которой я по старой памяти продолжаю интересоваться. Таковы мои научные интересы на сегодняшний день. О научных интересах С.Э.: Мария Викторовна, возможна такая ситуация, что современники не заметили не просто хорошего писателя, а гения, и сегодня мы его можем найти и вернуть в литературный канон? М.М.: Огромное количество случаев! Я могу вам привести совершенно очевидный пример: на Бунина до революции критика практически не обращала внимания. Если сравнить, сколько писали о Горьком и Леониде Андрееве, даже арцыбашевском «Санине» – это буквально тысячи статей и сотни книг. О Бунине вы наскребёте от силы 100 статей за всё время, где о нём как о гении практически никто не пишет. Да, хороший, талантливый писатель, но наравне с другими. Бунин вообще не очень вписывается в русскую ментальность, потому что для нас очень важна идейно-политическая составляющая, острота (что есть у Андреева, что есть у Горького). Для нас в литературе важна дискуссионность, спор, то, что акцентирует и активизирует наше понимание происходящего вовне. А Бунин казался холодным художником, который как-то непонятно элегически вздыхает о чем-то ушедшем. Конечно, критики, да и читатели его просмотрели. Сегодня устоялось понимание, что Бунин как художник – это абсолютная величина. А тогда такого понимания не существовало. Горький, конечно, очень хороший писатель, но в художественном плане Бунин – гений. Его работа со словом! Когда я читаю лекции, я говорю студентам: «Ребята, Бунин без конца переписывал свои «Антоновские яблоки» или рассказ «Братья», – а ведь даже непонятно, как к этому можно прикоснуться, потому что уже первый вариант идеален! Что там делать во втором, третьем, четвёртом?! Зачем???» Но это работа гения, который всё время ищет-ищет-ищет. О пропущенной гениальности Бунина У меня сейчас новый писатель, которого, я считаю, абсолютно недооценили. Это Иван Алексеевич Новиков. Он очень себе подкузьмил, что «перекрасился» в советское время, стал лояльным и вообще мэтром советской литературы. И в результате его знают, по сути, по одной вещи: дилогии «Пушкин в изгнании». Он возглавлял в Союзе писателей не одну комиссию – пошел и по административной линии. В итоге важный, седовласый, полный и т. д. А на самом деле вплоть до начала 30-х годов тайный символист, последователь идей Владимира Соловьева. Да и в художественном плане он такой, я бы сказала, изощрённый писатель. Он и мифопоэтику использует, и символику, и в области неореализма продвинулся. Я уже сделала много его книг, в которые вошло то, что не публиковалось в советское время. И здесь мне грандиозный помощник – библиотека имени И.А. Новикова в Мценске (он из тех краев). Я сейчас им всё время интенсивно занимаюсь, хочу как-то поменять мнение о нем. Нечто подобное у меня было в свое время с Борисом Зайцевым. Еще 20 лет назад о нем было известно только то, что он эмигрант и проживал во Франции. И когда была первая конференция, посвященная ему в Калуге, где собралось немного знатоков его творчества, я произнесла сакраментальную фразу: «Мы с вами ещё будем переживать время, когда имя Бориса Зайцева будет идти через запятую после имени Бунина». Надо мной не посмеялись, но подумали, что никому не возбраняется тешить себя какими-то нелепыми надеждами. А сегодня Зайцев такой же классик, как и Бунин. Он, может быть, не всем нравится так же, как Бунин, он более элегичен, более лиричен, не такой жесткий по палитре. О нём уже груды книг понаписаны, 11 томов собрания сочинений издано, он полностью вписан в панораму русской литературы наравне с гениями. А с Новиковым я тоже пытаюсь работать в этом направлении. Самое главное – пытаюсь понять, почему его проглядели в начале ХХ века. Во многом это произошло потому, что долгое время он жил в Киеве. По профессии – не литератор, кончил земледельческое училище и сельскохозяйственную академию, работал по специальности. А когда он оказался в центре, уже была такая сложная обстановка в литературе, что он не вписался, и в начале 10-х годов сбежал на свою малую родину в Мценск. Он всё время был не на слуху. Вы знаете, тут вообще такое количество привходящих моментов, когда твоё положение зависит от множества случайностей, и это может сыграть роковую роль. У меня есть версия, что если два конгениальных автора оказываются рядом и вместе, то они не «уживутся», один вытеснит другого. Есть у меня такой пример – с польским писателем Тетмайером. Пшибышевский и Тетмайер – два поляка. Тетмайер интереснее Пшибышевского, ярче, глубже. Но кто знает в России Казимежа Тетмайера? Все знают о Пшибышевском. Он прочно занял пьедестал еще в Серебряном веке, его переводили хорошие переводчики, им заинтересовались русские символисты. А Тетмайера на русский перевели очень плохо, и он никак не прозвучал. Он оказался абсолютно в тени своего менее талантливого современника, и никто его не вспоминает, не знает, и думаю, теперь уже и не вспомнит. Хотя для польского сознания Тетмайер по-прежнему очень важен. У меня такой пример есть и среди поэтесс. Есть очень хорошая поэтесса Алла Ахундова. Такая же поразительно красивая, как Белла Ахмадулина, и, думаю, не менее талантливая. Но кто знает Ахундову, которая начинала рядом с Ахмадулиной? А ведь ее отметила сама Ахматова. Нельзя в одном гнезде оказаться двум таким птенцам, один всё равно будет бурно развиваться, а второй, может быть, вообще никогда не будет замечен. Если только не появляется кто-то вроде меня, кто начинает копать и кому-то рассказывать, что был ещё вот такой писатель и что он замечателен тем-то и тем-то. С Новиковым, думаю, удастся. Он заслуживает внимания, особенно поразителен его странный роман советского времени про птицефабрику ̶ «Страна Легхорн». Внешне вроде бы обычный производственный роман про курочек, петушков – по этому разряду он и проходил в советское время. А на самом деле это роман про мировое яйцо, про древо жизни, он пропитан соловьёвскими идеями. И еще все это закручено в авантюрный сюжет про вредителей (совсем в духе 30-х годов) с невероятными аллюзиями на Шекспира, Лермонтова и другие литературные имена. Дело ведь происходит на Кавказе, и в театре ставится «Отелло», страсти которого повторяются в жизни героев. С.Э.: Как на ваш взгляд «операция по денацификации» повлияет на гуманитарную науку и её развитие? М.М.: Меня не очень убеждает оптимизм некоторых коллег по этому поводу. Потому что я, например, уже 20 лет очень тесно сотрудничаю с Китаем. У меня защитилось почти 10 китайских аспирантов. Можно даже сказать, что я сильно повлияла на развитие «китайской филологии» (я имею в виду китайскую русистику, конечно же). У меня очень талантливая девочка недавно защитилась по психологизму Ахматовой, у неё получилась глубокая работа. До этого была защищена диссертация по масонке Евдокии Нагродской, вдоволь посмеявшейся над умозрительными концепциями символистов. Прямо сейчас у меня выходит на защиту китаянка, написавшая о писателе, который начинал в Серебряном веке, был другом Горького, а потом оказался в эмиграции в Харбине, но в конце жизни вернулся в Советский Союз и стал правоверным советским писателем. Такая у него оказалась скитальческая жизнь. Словно предвидя это, он и выбрал псевдоним Скиталец. И все же, могу сказать, что китайская филология пока сильно отстаёт: идеологизация не действует на науку благотворно. Но прогресс все же налицо, к тому же сейчас мы её подтянули, открыли в Шеньчжэне первый совместный российско-китайский университет. И все же меня очень беспокоит, что у нас на факультете сейчас никого нет, кроме китайцев, ни одного человека другой национальности. Никто к нам не едет учиться. Даже монголов уже нет, индусов, никого. А я училась вместе с иранцами, киприотами, поляками. Да кого только не было! Еще 10 лет назад приезжали стажеры из Италии, Америки. Может быть, они и появятся! Но когда??? А сейчас у нас почти наполовину китайский факультет. И знаете, меня это тревожит, потому что я понимаю, как глубоко и правильно мыслит китайское правительство, подготавливая массу филологов, знающих русский язык. Китай явно наметил большую программу для взаимодействия с Россией. Китай будет нуждаться в знающих русских язык для того, чтобы адаптировать своих работников к «местным условиям» в Сибири и на Дальнем Востоке, возможно, и на Урале. Конечно, играет роль и то, что у нас по сравнению с западными университетами обучение дешевле, – но все же такое страстное желание изучать русский язык меня настораживает. Потому что я не вижу, чтобы самому Китаю было нужно такое количество именно русистов?! Но не будем о грустном. Мы сейчас говорим о науке. Китай наметил большую программу подготовки знающих русский язык, которая в перспективе не совсем оптимистична для России Конечно, сейчас филологическая наука поднимается в странах Азии на новый уровень. Я могу судить по индийской филологии. Но все-таки у нас русистика, филология качественно пока иная. Я не говорю о структуралистах, постструктуралистах, даже традиционная наша историко-литературоведческая культурно-историческая школа очень серьёзна и глубока, несмотря на сегодняшние попытки ее идеологизировать и выстроить по ранжиру. Меньше я знаю про Южную Америку, с ними я не соприкасалась. Но когда я искала какие-то журналы, заявленные в Scopus, то как-то мало этих журналов обнаружилось, видимо, русистика там не очень востребована. Но, может быть, там развиты другие направления филологии, другие языки, другие литературы… Не могу этого знать. У меня всегда были очень тесные отношения с Польшей, потому что я полонофилка, мечтала всегда быть полонисткой, сама изучила польский язык, обожаю Польшу, даже мечтала выйти замуж за поляка, чтобы иметь возможность дома говорить по-польски. Готова была туда и переехать. Всегда невероятно счастлива была в командировках. Знаю неплохо польскую театральную школу – Кантора, Гротовского. Очень неплохо знаю польское кино. Так вот, я только что получила отказ польских коллег от сотрудничества. И это не касается меня лично – мы остаемся в дружеских отношениях, у меня там много друзей. Но ситуация их вынуждает так поступить… И с Литвой, с Украиной у меня были тоже очень тесные связи. А надо сказать, что литовская и украинская русистика всегда были очень сильными. Я долго сотрудничала с совершенно потрясающим филологом старой школы Марком Вениаминовичем Теплинским, он жил в Ивано-Франковске (слава Богу, он умер до всех этих ужасов, которые с нами происходят последние годы). Меня всегда там публиковали, но теперь это всё для меня закрыто, мне отчетливо дали это понять. Я не могу сказать, что меня вдохновляют публикации в китайских или индийских изданиях. Ну, наверное, меня там могут опубликовать, но я не уверена, что это меня самою как учёного будет стимулировать... Я несколько раз публиковалась в замечательном издании Russian Literature (это журнал издается в Амстердаме и очень высоко котируется в филологических кругах). Могу признаться, что редакторы там очень тщательно работают со статьями. Я целый год перерабатывала по их требованию свою изначально вполне неплохую статью. И, надо признаться, что их требования и придирки были в общем справедливыми. Я вообще люблю, когда со мной работает редактор, потому что люблю взгляд со стороны. Я не самоупоённый учёный, который считает, что всё, что он делает,– это по определению гениально. Отнюдь! Поэтому я с грустью смотрю на свое филологическое будущее: будем вариться в собственном соку. Он пока качественный, но нужны свежие вливания. А они пока как-то не вырисовываются… В мире будут проходить конференции, которые я уже не смогу посещать. Для меня как русиста отсутствие таких связей будет очень ощутимо. Сколько это будет продолжаться, трудно сказать. Думаю, что научные связи и восстановятся, но психологически мне пока как учёному будет трудно работать. Мне вообще трудно работать последние полгода, скажу вам честно. Я работаю очень много, может быть, даже слишком загружаю себя работой, чтобы буквально не выныривать в реальность. Хотя она во мне так ужасно присутствует, что я как от удара штыком просыпаюсь в 4 утра и первая моя мысль: «Что произошло за последние сутки?» Я вам честно это могу сказать. Не знаю, может я человек ненормальный... С.Э.: Это общее состояние. Наверное, у всех был шок. Я первые два месяца целый день читал сводки, а потом понял, что я лично ничего изменить не могу, но могу сойти с ума. Поэтому сел за работу. М.М.: Я тоже работаю-работаю-работаю, как вол, но это давящее чувство не оставляет. Кроме того, понимаете, очень трудно преподавать русскую литературу в контексте сегодняшнего времени, потому что вся она построена на оппозиции. И аллюзии возникают постоянно. Ну как рассказывать про Чернышевского и его «Что делать?»; как рассказывать про Некрасова, который вилял, чтобы спасти свой «Современник»? Все нормальные русские писатели только и знали, что бежали, как Тургенев во Францию, или Герцен в Англию, чтобы создавать вольную печать. Их буквально выдавливали из России. А кто оставался, страдал здесь, как Некрасов, как Салтыков-Щедрин. Я как раз сейчас им занимаюсь и думаю: «Боже мой! Ну, какой он бедный! Он не знал, как усидеть и как спасти свои “Отечественные записки”». Как всё время их прессовала цензура, как их всё время преследовали… Ну как об этом рассказывать? Ощущение такое, как будто 100 лет как не бывало, а мы все еще там... А что говорить про ХХ век, когда лучшие русские писатели оказались не здесь, а там. Так что есть трудности даже в элементарном преподнесении материала. С.Э.: Остаётся преподавать Пушкина. Его «Клеветникам России», и «Бородинскую годовщину». М.М.: Я всё равно люблю историзм. Я в этом плане такая марксистка и считаю, что всё надо объяснять, исходя из обстоятельств, в сравнении с предшествующим и последующим этапами. И поэтому я говорю о псевдопатриотическом подъёме во время русско-турецкой войны и о том, как он сказался на Гаршине, какое отрезвление пришло позже; говорю о русско-японской кампании, к какому взрыву она привела, что обнажила. Там же был наш чудовищный провал, который привёл к жутким последствиям – всё же убыстрилось безмерно. С.Э.: Расскажите, пожалуйста, о творческих планах. М.М.: Ой, только перечисление займёт очень много времени. Ведь я всегда работаю в нескольких своих излюбленных направлениях – это и пресловутая критика, и женское творчество, и незамеченные писатели. Иногда это совмещается, особенно когда речь заходит о женщинах. Начну с простого: у меня на очереди сейчас две важные рецензии, которые меня попросили сделать. Вышли два тома «Литературного наследства», посвященные народникам, Н.К. Михайловскому, журналу «Русское богатство»». Меня вообще интересуют народники, потому что они совершенно забыты нашей наукой. Никто, никто ими не занимается, не существует даже полного перечня статей Михайловского. Я даже не говорю о критике позднего народничества. Это очень интересный русский вариант: почвенничество, эсеры, скифство. Вторая рецензия на книгу про писательницу консервативного, охранительного направления, противницу критического подхода к освещению событий в литературе. Меня интересует развитие консервативной линии в литературе, на которую тоже пока мало кто обращает внимание – была ли продуктивна, были ли там успехи. Это такие люди, которые не хотят видеть негативного и считают, что надо всё сохранять и позитивно оценивать. Мне всегда казалось, что на этом плацдарме нельзя создать ничего художественно совершенного. И вот меня попросили написать про эту писательницу. Она жила в середине XIX века, жила на Украине, на хуторе, уединенно. Ею восторгался С.Т. Аксаков и другие писатели-славянофилы. Следовательно, что-то можно было создавать и на этом поле. Посмотрим, какая получится рецензия. Я вообще очень люблю рецензионную работу. С.Э.: А как её фамилия? М.М.: Кохановская – её псевдоним, а реальная фамилия Соханская Надежда Степановна. Интересный вариант женской судьбы. Она отказалась от супружества, любви, потому что посчитала необходимым избрать миссию хранительницы старины. И я хочу разобраться в этом. Только что я в соавторстве со своим бывшим аспирантом, сейчас живущим в Австралии, Андреем Кравцовым, написала большую работу в виде послесловия к романам Марии Веги. Это эмигрантка, ею написаны два удивительных романа, опирающихся на факты ее родословной и события ее собственной жизни. Они вышли в издательстве «Водолей». По-моему, я про неё придумала много интересного. В частности, что акмеистическая проза неожиданно дала такой всплеск в конце 1950-х годов, в то время как сам акмеизм порадовал только поэзией. А чуть раньше – тоже с моей ученицей, еще совсем юной, бакалавром, Женей Геронимус, написали послесловие к ранее никогда не издававшемуся в России роману Николая Оцупа «Беатриче в аду». А это уже – всплеск символистской прозы в конце 30-х. Он был написан в Париже с аллюзиями на Данте, блоковскую Прекрасную Даму и другие мифы символистов. Он тоже вышел в «Водолее». Еще написано, опять-таки с моею ученицей, кандидатом филологических наук Анастасией Назаровой, совместно, предисловие к впервые издающейся после перерыва более чем в 100 лет тетралогии Евгения Чирикова «Жизнь Тарханова». Это тоже один из моих «подопечных». Но здесь есть определенный успех. Во многом возникший потому, что имею соратников в лице потомков писателя. В Нижнем Новгороде живет его внучка и правнук, и они делают невероятно много по увековечиванию памяти предка. Даже музей Чирикова создали. И теперь есть область литературоведения – чириковедение! А Настя кандидатскую по нему защитила. Надеюсь, что и докторская будет. Есть, кому продолжить начатое. А он такой самобытно русский писатель. Но тоже оказался в эмиграции. И умер на чужбине в 1932 году. Из того, что хочу сделать, – это написать о писательнице, может быть, и не первого ряда, но, тем не менее, что-то чувствовавшей, а самое главное – точно отрефлексировавшей время. Это Валерия Перуанская. Я не буду говорить о художественных достоинствах, хотя там есть такие, безусловно. Но главное у нее – это как раз то, как наступало прозрение, прозрение людей советской формации после того, что они узнали на ХХ съезде. Мы никак не хотим согласиться, что советский человек, в общем-то неплохой по своей природе, поддерживал многое из того, что происходило, или предпочитал не замечать, существовал в каком-то другом измерении. Мы очень любим всех тыкать носом: «Ах, как вы могли не видеть?! Ах, как вы могли не замечать?!» Да, кто-то замечал, по кому-то каток прошёлся, а кто-то остался в стороне и был естественен в своём существовании. Ведь и сегодня многие живут по принципу «моя хата с краю…». И тем не менее для кого-то наступал момент истины, наступало это отрезвление. У неё есть роман «Грехи наши», где она как раз улавливает, что был такой грех – незамечание, невключенность. Мне очень интересно поработать над её текстом, который хочу тоже опубликовать с помощью ее семейного архива. Там в семейном архиве есть и дневники, которые когда-нибудь, может быть, решится опубликовать внучка. Я считаю, что вообще дневники – это самое интересное, что может быть. У меня вокруг сейчас есть уезжающие, которые уничтожают письма, записки, дневники родных. Я умоляю их этого не делать… Также хочу опубликовать воспоминания отца и бабушки под одной обложкой. Мне прямо видится эта книга – с двумя разными векторами: мужским и женским, архиблагополучным и травмированным всем произошедшим в 30-е годы. Отец оставил 10 томов дневников, воспоминаний. К сожалению, большая часть их утеряна, потому что его другая семья не сохранила их. У меня же осталось только начало воспоминаний и какие-то отрывки других частей. Но даже сохранившееся так интересно… мужской и женский взгляд ровесников, оба родились на Кавказе, у одного абсолютно благополучная судьба, потому что он вписался в советскую действительность, он лауреат двух Сталинских премий, увенчан наградами, возглавлял лабораторию, был соратником Хрущёва. Я даже девочкой помню, как Никита Сергеевич приезжал к папе в 52-м году во время отдыха и о чём-то папа с ним шептался. Хрущёв тогда в 52-м году был ещё не очень значимая фигура, но всё равно. И благодаря этому, когда в 54-м году к нам приезжал Джавахарлал Неру, папа мне сказал: «Ты букет преподнеси не Неру, а Хрущёву». И я, действительно, преподнесла букет Хрущёву, сидела с ним рядом на трибуне на стадионе «Динамо», Микоян меня дёргал за косичку, а я через переводчика спросила Индиру Ганди, почему у неё в носу дырка с камешком. У меня даже есть газета «Правда», где я стою на этой трибуне. Так что для меня Хрущёв тоже такая важная фигура. А у бабушки… Ну, про это я уже говорила. Так что восприятие времени совершенно различное. Это как отражение эпохи в двух зеркалах, под разным углом к ней поставленных. Папина судьба выдающегося учёного и бабушкина – с укрыванием, со страхом, который поселился. И я – скрещением этих двух судеб – результат встречи отца с моей матерью. Хочу сделать такую книгу, потому что мне кажется она очень наглядной для понимания прошлого будет. Букет Хрущёву С.Э.: Я бы сразу предложил сделать не дилогию, а трилогию, потому что вам тоже есть что рассказать. То, что вы сейчас рассказали – это только небольшая часть ваших воспоминаний. Было бы очень интересно! Получилась бы семейная сага. М.М.: Ну, не знаю… Я подумаю об этом. Многое хочется успеть. Есть еще незавершенный учебник по критике Серебряного века для филологов (он необходим, т.к. такого учебника не существует!), вместе с ученицей-китаянкой наметили сделать книгу об Ахматовой и «подахматовках», почти готова статья о драматургии С. Найденова, в чем-то опережавшего и Горького, и Андреева. А его считают их последователем и только. Ведь много очень наработано, хочется том своих статей собрать, среди них есть интересные и полезные для филологического сообщества. Успеть что-то ещё... С.Э.: Очень интересное интервью! Спасибо вам! "Историческая экспертиза" издается благодаря помощи наших читателей.

  • Подосокорский Н.Н. О ранней сталинской пропаганде в журнале «Крокодил». Рец.: Юрганов А.Л. В кривом

    Подосокорский Н.Н. О ранней сталинской пропаганде в журнале «Крокодил». Рец.: Юрганов А.Л. В кривом зеркале сатиры. Культ вождя партии большевиков и официальная сатира в середине 20-х — начале 30-х годов. М.; СПб.: Центр гуманитарных инициатив, 2022. 496 с. Рецензируемая книга представляет собой научную монографию, посвященную становлению сталинизма в СССР. Автор – доктор исторических наук, профессор РГГУ, заведующий кафедрой истории России средневековья и нового времени Историко-архивного института РГГУ А.Л. Юрганов – взял за основу своего исследования иллюстрации популярного сатирического журнала «Крокодил» середины 1920 – начала 1930-х годов, в которых в причудливой манере нашла отражение ожесточенная борьба за власть между Сталиным и другими видными руководителями партии большевиков. Ключевые слова: СССР, ВКП(б), Сталин, сталинизм, Троцкий, Зиновьев, Бухарин, пропаганда, журнал «Крокодил», левый уклон, правый уклон, тоталитаризм. Сведения об авторе: Подосокорский Николай Николаевич – кандидат филологических наук, старший научный сотрудник Научно-исследовательского центра «Ф.М. Достоевский и мировая культура» ИМЛИ РАН, первый заместитель главного редактора журнала «Достоевский и мировая культура. Филологический журнал» ИМЛИ РАН (Великий Новгород); Контактная информация: n.podosokorskiy@gmail.com Podosokorsky N.N. About the early Stalinist propaganda in the magazine «Crocodile». Review: Юрганов А.Л. В кривом зеркале сатиры. Культ вождя партии большевиков и официальная сатира в середине 20-х — начале 30-х годов. М.; СПб.: Центр гуманитарных инициатив, 2022. 496 p. Abstract. The reviewed book is a scientific monograph devoted to the formation of Stalinism in the USSR. The author – Doctor of Historical Sciences, Professor of RSUH, head of the Department of the History of Russia of the Middle Ages and Modern Times of the Historical and Archival Institute of RSUH A.L. Yurganov - took as the basis of his research illustrations of the popular satirical magazine "Crocodile" of the mid 1920s – early 1930s, in which the fierce power struggle between Stalin was reflected in a bizarre manner and other prominent leaders of the Bolshevik Party. Keywords: USSR, UCP(b), Stalin, Stalinism, Trotsky, Zinoviev, Bukharin, propaganda, Crocodile magazine, left bias, right bias, totalitarianism. About the author: Nikolay Nikolayevich Podosokorsky, PhD in Philology, Senior Researcher, A.M. Gorky Institute of World Literature of the Russian Academy of Sciences, First Deputy Editor-in-Chief of Dostoevsky and World Culture. Philological journal (Veliky Novgorod, Moscow, Russia). Научная монография выдающегося российского историка, профессора РГГУ Андрея Львовича Юрганова «В кривом зеркале сатиры. Культ вождя партии большевиков и официальная сатира в середине 20-х — начале 30-х годов» (Центр гуманитарных инициатив, 2022) основана на изучении текстов дискуссий участников внутрипартийной борьбы руководителей ВКП(б) середины 1920-х – начала 1930-х годов и пропагандистских иллюстраций популярного сатирического журнала «Крокодил», в которых эта борьба изображалась, главным образом, глазами архитектора советского тоталитаризма, генерального секретаря партии большевиков И.В. Сталина. Несмотря на строгую документальную основу, книга построена таким образом, что она читается как увлекательный литературный текст, персонажи которого (Троцкий, Зиновьев, Каменев, Сталин, Бухарин, Рыков, Томский и др.) выглядят героями высокохудожественной остросюжетной драмы. Благодаря подробному, но живому описанию значимых изменений атмосферы внутри ВКП(б), автором создается эффект глубокого и очень реалистичного погружения в эпоху построения тоталитарного государства в СССР. Главное достоинство труда как раз и состоит в том, что исследователь мастерски и предельно корректно вскрывает тоталитарные практики и конкретные механизмы расчеловечивания методами пропаганды того времени, но делает это, как бы «предоставляя слово» самим изобразительным источникам. Эффективность сталинской пропаганды, как это видно из книги, заключалась вовсе не в более привлекательной для масс трудящихся идеологии или особой убедительности приводимых рациональных доводов, а в культивировании непрерывной общественной паранойи, обусловленной постоянным поиском внутреннего врага (антипартийного элемента, левого и правого уклониста, кулака, контрреволюционера, оппортуниста и проч.). Сталинская пропаганда суперуспешно работала исключительно потому, что опиралась на безотказный репрессивный аппарат и полную монополию в СМИ. Как заметил в 1926 году Лев Троцкий: «Особый вес в сталинской фракции получают специалисты по возведению беспринципности в систему» (с. 123). Любопытен и политический язык самого Сталина, который жонглировал терминами (многие из которых являлись искусственно сконструированными ярлыками, навешиваемыми на оппонентов и служащими сигналом к их травле большинством и к последующей расправе над ними) как бы не всерьез, отмечая со ссылками на Ленина «ироничность» (с. 203) тех или иных словоупотреблений, которые вполне реально, а вовсе не в шутку ломали людям их карьеры и жизни. На протяжении почти пятисот страниц автор проводит очень яркую и захватывающую экскурсию по кругам пропагандистского ада, которая поразительно интересна и, вместе с тем, ужасающа картинами демонстративного попрания элементарных человеческих прав и свобод. Историк убедительно показывает, как за внешне смеховыми сценками из общественной жизни тех лет скрывался невообразимый страх лишиться в одночасье работы, собственности, свободы и самой жизни. Герой того времени – «человек-ветошка», который зачастую становится крушителем чужих судеб именно в силу своей интеллектуальной, профессиональной и нравственной никчемности, но и его собственная жизнь целиком зависит от малейшей прихоти другого, столь же безликого и несвободного начальника, вынужденного включаться в очередную репрессивную кампанию в качестве палача, чтобы только самому не стать ее жертвой, отринутой умозрительным «большинством» и исключенной из советского общества и даже из числа людей (чего стоит один только термин тех лет «бывшие люди»!). Как пишет А.Л. Юрганов: «В сатирических обличениях «Крокодила», выходившего миллионными тиражами, мы видим кривое зеркало идеологии, желавшей убедить обычного человека в правдивости любой галлюцинации, которую Сталин считал полноценной истиной. Сила такого оружия в самом деле велика. Она зомбировала массовое сознание таким образом, что при отсутствии других источников информации внушенная “правда” становилась единственной и во всех отношениях убедительной. Журнал “Крокодил” — один из основных источников по истории сталинизма, в таком качестве не привлекавший к себе внимание. Обычно карикатуры журнала используются как иллюстрации к чему-то, что уже произошло, не хватает лишь изображений тех или иных событий. На самом деле сатирические материалы в своей совокупности были не столько иллюстрациями, сколько адаптациями принимаемых партией и лично Сталиным решений, и таким образом внедрение идеологии осуществлялось через партийные указания в презентациях всяких видов пропаганды и официальной сатиры в том числе» (с. 7). Исследование замечательно еще и тем, что оно обладает большим гуманистическим потенциалом. Юрганов больше интересуется мотивами, переживаниями и борьбой конкретных людей, а не голыми статистическими данными, которые сами по себе вряд ли могут что-то объяснить. Он начинает свою книгу с анализа любопытной картины художника Климента Редько «Восстание» (1925), на котором изображены советские вожди тех лет. Сталин на этой картине выглядит неказисто и вовсе не является центральной фигурой (его более «героический» портрет художник создал гораздо позже), но характерно, что уже здесь он был поставлен в один ряд с видными чекистами. Особенностью пропаганды раннего сталинизма являлось то, что «общественному осмеянию подвергались не реальные мысли оппозиционных лидеров, а их воображаемые личные сущности. При такой идеологической проработке общественного сознания человек мог не принимать оппозицию не потому, что она мыслит ошибочно, а потому лишь, что ее уже представили в унизительных образах — в сатирическом глумлении» (с. 93). Иначе говоря, главной задачей политической сатиры была не борьба с «неправильными» идеями, а общая дегуманизация тех, кто в данный, конкретный момент мешал решать политические задачи. Это расчеловечивание в конечном счете как бы оправдывало любое проявление ненависти и физического насилия по отношению к враждебному элементу, низведенному до уровня карикатуры. Нередко были и случаи, когда оппозиции приписывались выдуманные тезисы, которые затем высмеивались в официальной печати (использовать же свои типографии и неподцензурные издания оппозиции запрещалось, поскольку это воспринималось как проявление внутрипартийного раскола и нелегальная, подрывная деятельность), как это, к примеру, произошло с тезисом о «мирном врастании кулака в социализм», ложно приписанном Н.И. Бухарину (с. 354). Особая пикантность ситуации состояла в том, что большинство ярлыков (вроде пресловутого «кулака») также толковались весьма расширительно и применялись в политических инвективах произвольным образом. Бухарин лишь разводил руками по этому поводу: «Нас тянут к примитивным постановкам вопроса, годным для пионеров, а не для руководителей хозяйственной политики» (с. 355). Очень подробно в книге рассмотрена борьба с партийными «уклонами» - при помощи этих хитрых идеологических конструкций Сталин смог одержать верх над другими партийными лидерами и утвердить собственное мнение как выражение генеральной линии партии. Сам этот термин «генеральная линия», как отмечает автор, «стал принадлежать генеральному секретарю» с апреля 1929 года, когда Сталин «начал большой поход против правых» (с. 248). Суть сталинского подхода состояла в том, что от членов партии не просто требовалось полное согласие с этой «генеральной линией», но публичный энтузиазм в ее поддержке и одновременно неистовая, беспощадная критика любого, кто имеет личное мнение даже по отдельным, второстепенным профессиональным вопросам или просто соглашательски молчит. «Помимо двух уклонов, левого и правого, был еще один уклон — примиренчество. Борьба с этим явлением шла с размахом. Сталин культивировал это понятие, чтобы заставить подчиняться генеральной линии партии беспрекословно, не раздумывая. Если человек говорил, что он нейтрален, то это означало, что он скрывает от партии правду и не готов бороться, например, с правым уклоном, не говоря уже о троцкизме» (с. 212). В 1929 году, в разгар кампании против «правого уклона» в партии наметилась еще одна тоталитарная тенденция: отныне преступным считалось говорить «в неуважительном тоне о членах Политбюро и о генеральной линии партии в частных беседах» (с. 359). Стиранием ощутимых границ между частным и общественным, в том числе, занималась и «крокодильская» пропаганда. Еще один выверт тоталитарного сознания, обнаруживший себя в период т.н. кампании «самокритики»: «Одна из самых удивительных метаморфоз состояла в том, что понятие “критика” довольно часто, хотя и не всегда, означало критику себя, а самокритика относилась к критике мыслей и действий других людей» (с. 282-283). Как поясняет историк: «В мире криво зеркальных отражений идеологических постулатов рождалась какая-то своя субкультура, ее можно даже условно назвать народным сталинизмом» (с. 283). Примечательно, как по мере роста реального влияния Сталина в партии и госаппарате менялись его изображения и упоминания в «Крокодиле». На рисунке «Одним работа – другим дискуссия», опубликованном в 38-м номере за 1927 год, Сталин изображен почти великаном, а стоящий рядом с ним Бухарин – коротышкой, «хотя в действительности Сталин и Бухарин были примерно одного, небольшого роста, чуть более 160 см» (с. 157). В очерке, появившемся на страницах 36-го номера в 1928 году содержится уже характерная фраза, которая одновременно и комическая, и предостерегающая: «Ах ты!.. — говорю. — Да как же ты смеешь про товарища Сталина слова рассуждать: разве это твоего дурацкого ума дело?!» (с. 291). Собственно многие сатиры тех лет имели двойное дно: пропаганда пыталась адаптировать и обосновать для массового сознания те или иные актуальные политические тезисы, но за самыми разными «забавными» шаржами и вымышленными диалогами сквозил общий страх и ощущение полного бесправия отдельного человека перед системой. Любые мещанские радости советского гражданина (новый костюм, покупка мебели, хорошая еда, отдых на море и т.п.) подавались как нечто постыдное и едва ли не преступное на фоне выполнения великих задач, стоящих перед страной и партией. Пропаганда методично вдалбливала в массовое сознание ощущение тотальной вины из-за несоответствия некоему иллюзорному идеалу партийца (причем этому психозу были подвержены отнюдь не только большевики). Как замечает Юрганов, через невозможность «реализации себя в полном обезличивании рождается страх от того, что всякий человек, не потерявший свое лицо и личные интересы, всегда виноват, всегда не достоин партийного идеала» (с. 412). Однако самобичевание из-за недостижимости идеала постоянно подпитывалось суровыми наказаниями за малейшие оплошности на работе или в общественной жизни. В докладе Ем. Ярославского 1929 года прослеживается мысль, что «за одно и то же состояние человека может следовать как прощение, так и наказание». Юрганов отмечает, что «пафос партийных текстов по проведению чистки [то есть по сути репрессий – Н.П.] можно уподобить духу кафкианского процесса, который неумолимо заставлял человека думать о своей вине, не зная ее в точности, о наказании, не зная будет ли оно, об ответственности, не ведая, какова она…» (с. 393-394). Нет никакой возможности описать всю чудовищность проводимого террора, но приведу для наглядности один поразивший меня в книге пример распространенного отношения к людям. В вышедшем в 1929 году сборнике директивных статей и материалов под редакцией Ем. Ярославского «Как проводить чистку партии» была опубликована статья А. Сольца «К чистке», в которой он, как один из руководителей репрессивной кампании, рассказал об отдельных «перекосах» в деятельности проверочных комиссий: «В Белорусском военном округе партийная организация по непроверенным слухам о недостойном поведении и антисоветских настроениях жены командира взвода Калько заставила его развестись с ней. Как т. Калько ни упирался, как ни доказывал, что обвинения ничем не подтверждаются, организация настаивала на своем. А т. Калько был выдержанным партийцем и отличным командиром; он 2 года провел на фронте пулеметчиком и с 1918 г. по сие время в Красной армии; он был и секретарем эскадронной ячейки до 1928 г. тов. Калько подчинился решениям организации и развелся с женой. В результате жена выстрелами из револьвера убила его и себя. Когда стали более тщательно разбирать дело, все обвинения против жены Калько оказались вздорными» (с. 396-397). Атмосферу общей паранойи существенно дополняют сатирические изображения «мыслепреступлений» советских граждан: осмеянию и осуждению подвергались те, кто формально не нарушал ни законы, ни устав, ни дисциплину, но при этом все равно воспринимался как чужой. В «Крокодиле» в связи с этим регулярно публиковался т.н. «альбом нечистых», разоблачающий тех, «кто допускает всякие сомнения в отношении самой очистительной процедуры» (с. 416-417). Книга богато иллюстрирована, но, к сожалению, в ряде приведенных иллюстраций из «Крокодила» текст расплывается, и его невозможно прочитать. Наверное, эту проблему можно было бы решить, если бы книга вышла не в обычном, а в увеличенном формате, или если бы микроскопический текст уменьшенных копий рисунков журнала был распознан и дополнительно воспроизведен в качестве подписи к изображениям. Ряд же иллюстраций в книге зачем-то дублируются (например, иллюстрация на 130-й и 243-й страницах или другая – на 384-й и 441-й страницах). Чего не хватает в этом труде? Несмотря на то, что исследование посвящено специальной проблеме, иногда создается ощущение, что препарируемые пропаганда и внутрипартийная борьба как бы оторваны от общественно-политической жизни в стране в целом. То есть может показаться, что все эти репрессии развивались исключительно по собственной логике борьбы за власть и практически никак не соотносились с обстановкой в государстве и мире. Иначе говоря, книга больше адресована читателям, уже имеющим общее представление о том, чем реально жили люди в то время, и потому автор сосредоточился на изучении сатирической пропаганды как инструмента установления власти Сталина над партией и на попытках его оппонентов этому противостоять. Хотя в ряде мест книги автор как раз пытается (и успешно!) избежать такого рода спрямления и умело показывает связь ситуации в ЦК и Политбюро с тем, что происходило в СССР с точки зрения не только партийных функционеров, но и рядовых граждан. Например, отдельного внимания заслуживает вот этот фрагмент: «Переход от сложной экономики нэпа к примитивной экономике военно-коммунистического типа, о чем с беспокойством говорил Н.И. Бухарин на пленумах ЦК ВКП(б), требовал примитивных исполнителей, тех, кто готов был выполнить любой приказ без рассуждений. Всего было три категории вычищаемых. Первая категория предполагала лишение всех прав на пособие, работу; людей, причисленных к этой категории, выселяли из квартир. Фактически их делали врагами советской власти — превращали в «бывших людей». Вторая категория вычищаемых позволяла трудоустройство в другом месте, в другом учреждении, но изменить меру пресечения уже нельзя — это клеймо; третья категория вычищаемых означала чаще всего снижение в должности. Персональной чистке предшествовала деятельность «рабочих следователей» по сбору компромата на тех, кто вызывал подозрение. Подозревали прежде всего тех, кто был выходцем из привилегированных слоев общества, кто был когда-то враждебен по отношению к советской власти, кого подозревали во вредительстве и т.д.» (с. 423-424). Приведенный выше текст сопровожден в книге наглядной иллюстрацией из «Крокодила», на которой изображена супружеская пара с маленьким ребенком, спрашивающим отца: «Папа, скажи, почему тебя и маму называют “бывшими людьми”?, - ведь вы же и сейчас живы!» (с. 424). Заголовок этого поучительного текста соответствующий: «Ребенку не понять…» В предисловии к монографии было бы также не лишним дать краткую общую характеристику журнала «Крокодил» рассматриваемого периода (кто его возглавлял, что из себя представляли в личном плане авторы рассказов и рисунков, как менялся тираж издания в эти годы и т.п.) – это кстати позволило бы избежать многочисленных повторов в тексте, что журнал выходил большим, огромным, громадным, миллионным тиражом (с. 134, 160, 242, 493 и т.п.). Книга А.Л. Юрганова не просто умна и интересна, но и очень актуальна, поскольку невозможно не увидеть усиления тоталитарных тенденций и в современном мире (как в России, так и на Западе), и они, как и тогда, вбиваются в массовое сознание во многом через средства пропагандистского искусства и аппарат принуждения, репрессирующий тех, кто не желает соответствовать «генеральной линии» по тем или иным вопросам. Историк показывает, что тоталитаризм не возникает одномоментно (везде и сразу), что он разворачивается постепенно, затрагивая все новые и новые сферы жизни, и что в его построении и насаждении сперва участвуют политики и пропагандисты, а затем (вынужденно или добровольно) и все общество, верящее, что оно вовсе не нападает на невинных, но лишь защищает высокие идеалы от унижения и осквернения. "Историческая экспертиза" издается благодаря помощи наших читателей.

  • Катриона Келли: «Один из уже заметных результатов – это то, что гораздо больше заинтересовались...

    Катриона Келли: «Один из уже заметных результатов – это то, что гораздо больше заинтересовались украинской культурой». Интервью с К. Келли Беседовал С.Е. Эрлих. Катриона Келли – старший исследователь Тринити колледжа и почетный профессор Кембриджского университета. E-mail: ck616@cam.ac.uk Основные публикации: Petrushka, the Russian Carnival Puppet Theatre (Cambridge University Press, 1990); A History of Russian Women's Writing (Oxford University Press, 1994); Refining Russia: Advice Literature, Polite Culture, and Gender from Catherine to Yeltsin (Oxford University Press, 2001), Russian Literature, A Very Short Introduction (Oxford University Press, 2001); Comrade Pavlik: The Rise and Fall of a Soviet Boy Hero (Granta Books, 2005/Товарищ Павлик: взлет и падение советского героя-мальчика (пер. И. Смиренская). М.: НЛО, 2009); St Petersburg: Shadows of the Past (Yale University Press, 2014); Санкт-Петербург: тени прошлого (пер. О. Якименко), СПб.: Современная западная русистика, 2022; Socialist Churches: Radical Secularization and the Preservation of the Past in Petrograd and Leningrad, 1918-1988 (DeKalb, IL, Northern Illinois University Press, 2016); Soviet Art House: Lenfilm Studio under Brezhnev (New York: Oxford University Press, 2021). С.Э.: Наш журнал посвящён памяти, и первый вопрос, традиционно, касается семейной памяти. Ян Ассманн утверждает, что в современном обществе семейная память охватывает три поколения (80-100 лет). По моему опыту интервью с российскими и украинскими учеными – это часто действительно так. У наших западных коллег семейная память обычно глубже и иногда доходит даже до XI века. Расскажите, пожалуйста, о вашей семейной памяти, насколько глубоко она уходит? К.К.: Дальняя родственница по линии моей матери сочла, что один из самых её известных предков с одной стороны – это Вильгельм Завоеватель, а с другой стороны – Роберт Брюс. Я в этом сомневаюсь, мне это странно и даже не интересно. Гораздо интереснее для меня семейные рассказы. Я помню, был рассказ про Черную Агнессу, которая во время очередного рейда англичан против шотландцев была в замке и держала входную дверь рукой. Пока англичане резали её руку, мужчины из замка успели уйти. Были и другие легенды в нашей семье. Достоверно известно, что семья моей матери приехала в Шотландию из Испании то ли в XII, то ли в XIII веке. Очевидно, это были наёмники шотландского короля, которые потом получили участок земли и получили шотландское дворянство в то время. Потом были религиозные войны XVI-XVII веков, и эти мои предки всё время меняли свою принадлежность: одно время были католиками, потом перешли к протестантам. В какой-то момент они, возможно по идейным убеждениям, не переменили вероисповедание и, в результате, с конца XVII – начала XVIII обеднели. Какие-то земли остались, но в основном с тех пор они пошли в свободные профессии. Сначала они выступали в качестве священников, а к началу XIX века уже стали юристами – из них вышла целая плеяда юристов. Дед моей матери был очень известным юристом. На его судебных решениях основываются все законодательства по правам потребителей не только Великобритании, но и Британского содружества. Есть такой анекдотический случай, что некая женщина из рабочей среды пошла в магазин в Пейсли (Paisley) недалеко от Глазго и купила бутылку имбирного лимонада. Оказалось, что в лимонаде плавала улитка. Она начала судиться. И дедушка доказал, что она имеет право покупать качественные товары, а продавец обязан обеспечивать это качество. Сначала это пошло в апелляционный суд, но апелляционный суд решил не в пользу решения моего деда. Потом это пошло в Верховный суд (в Великобритании в то время не было как такового верховного суда, это решалось в Палате лордов), и лорды большинством голосов решили, что прав дед. Этот случай сейчас преподаётся абсолютно во всех наших учебниках законодательства и юриспруденции для студентов. Его все знают. Дед – известный юрист Великобритании и Содружества Недавно был юбилей со дня его рождения – 150 лет, в Шотландии это помнят. Мы решили передать бумаги деда в Шотландский национальный архив. Как все архивы, они не очень охотно откликнулись на наше предложение, но, когда узнали, кто он (поскольку есть связь с этим знаменитым процессом), они, конечно, взяли у нас его бумаги. Есть ещё один достаточно забавный случай с дедом. После того, как пришла к власти партия лейбористов (это послевоенные выборы 1945 г.), надо было назначить на должность клерка LordJusticeClerk – того, кто определяет особо сложные случаи, – были разные предложения, но потом оказалось, что единственный достойный человек – это, всё-таки, мой дед. Он не был лейбористом (что было фактически исключено для его социального слоя в то время), на тем не менее на два-три года стал тайным советником. Но вскоре заболел, т.к. был уже в почтенном возрасте (он родился в 1870 году, ему было уже под 80), и скончался… Генеалогия рода моей матери очень хорошо исследована, там много достоверного, о чём я могу много рассказывать. Например, один из предков любил вызывать своих академических коллег на дуэли в начале XIX века. Надо уточнить, что многое из этого я узнала не от родственников, а из письменных источников. Но если говорить о предках отца, то там мы знаем очень мало. Его мать была прислугой, забеременела от хозяина дома, который был вдовцом. Она отдала моего отца усыновителям. Единственное, что от неё осталось – довольно странный подарок. Когда мои родители женились, они получили один подарок, никем не подписанный. Но догадались, что это от матери моего отца, которая не чувствовала себя вправе общаться с сыном из-за того, что отдала его на усыновление (у отца не было даже свидетельства о рождении, а только свидетельство об усыновлении). Дедушки и бабушки с обеих сторон существовали для меня только из рассказов матери. Она была с университетским образованием (музыковедение), родители отправили её туда принципиально – они считали, что она должна получить университетское образование. Хотя ей это было совершенно неинтересно. Она была музыкантом и хотела учиться только в консерватории. Но ей не дали и отправили в Париж. Там она брала уроки у знаменитого в то время виолончелиста Пьера Фурнье (Pierre Fournier). Университет ей был ни к чему, но её всё-таки туда отправили. Отец был из совсем другой среды – из семьи рабочих. Он вырос в приёмной семье шахтёра. Это не нищенство, потому что шахтёры хорошо зарабатывали – это верхушка рабочего класса. Дедушка не пил. Они были «плимутскими братьями» – это довольно жёсткая конфессия евангелистов. Надо сказать, что все деньги, которые он приносил в дом, использовались исключительно на нужды семьи. Так что, со стороны отца у меня даже меньше трёх поколений. Я думаю, что не только в советских, но и во многих британских рабочих семьях память также ограничивалась тремя поколениями. А со стороны матери даже сохранились некоторые вещи предков. Например, портрет прапрадеда, нарисованный его сестрой. Есть ещё китайская миска, она из дома в Кэлвин Гроув – это дом под Глазго, его снесли в 1899 г. (на этом месте сейчас знаменитый музей искусств). Жившие там люди хорошо исследованы, это купеческая семья, породнившаяся с родом моей матери. У них были немалые богатства, которые исчезли во время экономического кризиса начала XIX века… Это довольно распространённая история. Мне интересен не Вильгельм Завоеватель, потому что это какие-то сомнительные семейные легенды. А то, что касается испанских предков, мне это кажется более достоверным. Хочу добавить о прадеде со стороны моей матери. Она видела довольно поздние документы, по которым выходило, что он сын джентльмена (дворянина). Но потом выяснилось другое. Сейчас есть абсолютно замечательный генеалогический портал Ancestry.com. По шотландским принципам экономии я пользовалась им, когда там были бесплатные спецпредложения. Оказалось, что прапрадед был не джентльменом, как считала мать, а был лакеем в господском доме. И несмотря на это, его сын стал юристом, почётным гражданином лондонского Сити и жил в конце жизни в Хэмпстеде. Это такая длинная история преуспевания в буржуазной среде. Можно написать об этом интересную работу по линии семейных историй, о которых мы не знали (но это не моя тема), потому что считали, что Великобритания (и в чём-то это действительно так) – это сословное общество, где очень мало социального продвижения. Но оказывается, если смотреть на истории отдельных семей, то всё выглядит по-иному. С.Э.: В Википедии написано, что ваш дед – знаменитый юрист – был лорд. Как он стал лордом, если его отец был лакеем? К.К.: Это другой дед. Знаменитый юрист – это отец моей матери. А юрист из очень простой семьи, который стал почётным гражданином и жил в Лондоне – это дедушка мамы со стороны её матери. Всех шотландских судей, дослужившихся до определённого чина, называют лордами. Это не совсем то же, что и член Палаты лордов. Но для Шотландии это нечто – это знать Эдинбурга своего времени. С.Э.: Ваши родители музыканты? К.К.: Да, отец был пианист, а мать – виолончелистка. С.Э.: А ваш отец воевал? К.К.: Нет, он гораздо моложе. Он родился в 1929 и заведомо не успел. Мать с 1921 года, т.е. гораздо старше его. Её родственники всегда шутили, что отец женился на матери в связи с тем, что у неё высокое социальное положение и много денег. Денег так уж много не было, но по сравнению с шахтёрской семьёй они были богачами. Его же родственники, наоборот, считали, что мама вышла замуж за папу, потому что это был её «последний шанс» – ей к тому времени было под 40. Это семейная шутка, но не исключено, что кто-то действительно так считал. С.Э.: Вы из семьи музыкантов, но стали историком. Расскажите, пожалуйста, о вашем выборе профессии историка и о том, почему выбрали именно славистику (русскую историю). Какие у вас были мотивы для такого выбора? К.К.: Я думаю, что тут нужно рассказывать наоборот. Первый выбор был не столько в пользу славистики, сколько в пользу русской литературы. В первый раз я узнала про Россию довольно рано, когда мне было лет 6-7 – были знакомые мальчики из семьи русской балетной танцовщицы. Звали ее Анна, фамилию, к сожалению, не помню. Но всё, что я помню, это только её облик балерины – тонкий силуэт красивой женщины, которая почему-то (!) стоит у кухонной раковины. Это единственное, что я помню. Ещё я помню, что очень любила сказку, которая оказалась потом русской – это «Семь Симеонов» с очень изящными иллюстрациями художника-эмигранта Бориса Арцыбашева. А в школьном возрасте это было в 1969 году, когда передавали драматическую постановку «Войны и мира» по четвёртому каналу радио ББС. И двадцать недель подряд – каждую неделю почти шесть месяцев – мы всей семьёй (в то время у нас не было телевизора) слушали. И даже когда мы отдыхали в Ирландии, хотя там было очень плохо слышно, мы ритуально сидели всей семьёй у приёмника и слушали «Войну и мир». Сохранились воспоминания – русские колокола, которые звучат не как наши, пушки и т.д. В этом возрасте это всё воспринимается сильнее, потому что воспроизводится всё на уровне семейной саги. И мы именно так и воспринимали – переименовали всех кукол: у нас не было традиционных кукол, но были маленькие лошадки, и одна лошадка стала, Бóрисом, потому что мы произносили с неправильным ударением. А потом оказалось, что в школе преподают русский. Я сразу сказала, что хочу его учить. «Война и мир» и желание выучить русский язык Но мне сказали, что это будет возможно чуть позже, с 13 лет. Нам устроили небольшую, но очень удачную рекламу, объяснив, что это даётся только очень умненьким девочкам, которые готовы прилагать усердие. И самое первое впечатление – что русский язык не такой трудный, как о нём рассказывали. Я даже почувствовала разочарование, потому что мне говорили, что он ни на что не похож, и я ожидала что-то вроде китайского языка. У нас была совершенно замечательная преподавательница из первой волны эмигрантов мадам Кнупферр, и это тоже живая история. Она родилась в 1913 году. После того, как семья уехала из России, как многие монархисты они перебрались в Сербию в Королевство Югославии. Она училась в так называемом Харьковском институте для благородных девиц в изгнании. Т.е. это был институт смольнинского типа, где они носили классические передники. Она очень этим гордилась. Мать моей давней подруги была из семьи Сумароковых-Эльстонов – это графская семья, её бабушка – двоюродная сестра Феликса Юсупова. Им был присущ очень определённый русский язык и очень определённое отношение к жизни. Но единственное чисто русское из того, что я помню – они устроили достаточно формальный ужин вечером, пригласили Елизавету Хиль (бывшую профессоршу русской литературы в Кембридже), которая была из британской русской семьи. Я помню, что сначала были закуски с водкой. У них в изгнании сохранились малахитовые предметы и огромные фотографии охоты, пикников и прогулок в лесу с большими усатыми мужчинами. Но мне запомнилась именно привычка выпивать под закуски в начале обеда… И сочетание этой среды и того, что они всё время издевались над советским русским: что те безграмотно говорят «сколько времени», а не «который час»; и «Печень продаётся в столовых» – вместо «печёнка». По последнему поводу они возмущались: «Печень? Но это же для людоедов. Приличный человек должен говорить “печёнка”». «Мне запомнилась именно привычка выпивать с закусками в начале обеденного стола…» С.Э.: А откуда они слышали живую» советскую русскую речь? К.К.: Я думаю, что они больше читали, и всё время бродили одни и те же рассказы. Мать моей подруги всё-такие ездила в Советский Союз. Но они очень боялись таких путешествий! Моя школьная преподавательница считала, что её сына пытались отравить в Советском Союзе. Тогда это звучало очень смешно и даже дико. Это сейчас менее смешно… И вот сочетание этой эмигрантской среды и кондового советского учебника для не носителей языка, по которому мы учились: с одной стороны – рассказы про Николая II и Институт благородных девиц; а с другой стороны – рассказы про Юрия Гагарина, про маленького Ленина, и про собирающих грибы и ягоды детей. В дополнение мы проходили ещё русскую литературу. Это к тому, что независимо от намерений авторов учебника, а скорее от намерения нашей школьной учительницы, которая жила историей России, создавался исторический контекст. Когда я впервые приехала в Советский Союз в 1979 году, я была месяц на курсах усовершенствования языка в Ленинграде. Это был Политехнический институт. Это старые общежития. Сейчас я понимаю, что это очень элитное общежитие, часть основного кампуса Политеха, вполне достойная постройка эпохи дореволюционного модерна. А тогда это казалось той же советчиной, как все остальные, потому что все постройки были покрашены в серый цвет, изредка в жёлтый – как здания института, но большинство домов были именно серого цвета… А потом я была год в Воронеже на стажировке, где не было никакой памяти дореволюционной эпохи. Там удалось познакомиться с Натальей Евгеньевной Штемпель – абсолютно замечательной женщиной, дружившей с Мандельштамами во время их воронежской ссылки. Она жила во флигельке дома XIX века на Некрасова (я помню это место и даже выискала его, когда была во второй раз в Воронеже в 2018 году). С.Э.: А в 1981 году она вам что-то рассказывала про Мандельштама или боялась? К.К.: Нет, не боялась. Она была человеком, который ничего не боялся. Дело в том, что я, может быть, поступила неправильно – я была там с другим студентом из Оксфорда, который уже бывал у неё ранее. И я принципиально не затрагивала тему Мандельштама, потому что все, кто бывали у неё, спрашивали об этом, а не о её собственной жизни. Но я даже рада. Очевидно, что у неё были и рассказы о Мандельштаме, но я её воспринимаю, как человека, интересного и в других отношениях тоже. Я помню, как она сказала, что хорошо понимает мое неловкое положение, когда от меня ожидают ответной реакции. Была такая советская традиция, если тебя пригласили на обед, а ты, например, из Англии то, то в ответ ждут, что ты купишь им джинсы. Было такое чувство (особенно в провинции), что ты как иностранец находишься в каких-то торговых отношениях с русскими. Конечно, не всегда было так. Но это была единственная возможность для советских людей выйти на западные товары – познакомиться со студентами из-за границы и начать какие-то торговые отношения. И всё это процветало в то время. И я тогда ответила ей, что всё время попадаю в какие-то сложные ситуации, потому если тебя пригласили на ужин, то от тебя ожидается, что в ответ ты купишь им то ли лифчик, то ли помаду и т.д. И Наталья Евгеньевна сказала, что это ужасно и что мать ее учила, что надо делать людям добро в надежде, что они сделают тоже самое не тебе, а другим людям. Это она говорила как человек верующий. С.Э.: Для русских это особенно интересно, потому что вы видели Советский Союз со стороны, тогда как мы воспринимали ситуацию изнутри, как нечто само собой разумеющееся. Вы год прожили в Воронеже, что вас там особенно удивило? К.К.: Если говорить откровенно, меня удивил уровень сексуального цинизма советских студентов. Это ярко выражалось в отношении к представителям западных стран. Потому что приезжих иностранок считали просто «отчаянными давалками» (простите за грубость!). Мол, они не будут отказываться. Тогда не было порнофильмов, но ходили какие-то дикие слухи о «западном разврате». Я помню, что в 1988-1989 году я сидела в Доме литераторов в Москве, и один писатель говорил при мне другому писателю, что было бы очень хорошо пригласить меня и моего мужа и устроить «встречу вчетвером». Конечно, я была информирована, что такие вещи существуют, но открыто говорить такое при малознакомой молодой женщине даже в шутку!.. Честно говоря, это такая откровенная пошлость! Если так рассуждала московская интеллигенция, то что говорить об общежитии рабфака. К нам постоянно приставали (надо сказать, что приставали и студенты африканцы), вот таким было самое мое поразительное впечатление от советских реалий. Очень чувствовался зазор между официальной ханжеской моралью и тем, что мы видели своими глазами в общежитии. И я думаю, что мы видели намного больше, чем хорошо воспитанные девушки-студентки, жившие с родителями дома. Ещё из того, что запомнилось из советской провинции – в то время в Воронеже не было никакого мяса в государственных магазинах, о нём даже не мечталось. Была какая-то очень плохая колбаса, масло-не-масло – 50-60 %, совсем белое. С продуктами было совсем плохо. Но в других отношениях было гораздо легче, чем в Москве, потому что всегда более-менее было ясно, что будет продаваться – не было внезапных дефицитов, т.к. не было ничего интересного для покупателей. Всегда можно было купить «российский» или «литовский» сыр – два или три вида сыра в самом большом гастрономе рядом с вокзалом. Ещё – очень хороший хлеб. Не зря хвалят советский хлеб. Мне даже кажется, что его хвалят недостаточно в сравнении с советскими тортами и различными сладостями, которые меня, например, так не привлекали. Хлеб был лучше. Была стандартная реакция британских девушек, приехавших в СССР, они довольно быстро поправлялись из-за сладостей. Я их не ела и, наоборот, сильно похудела. Если сравнивать, то рынок был ещё более-менее – приезжали торговцы с Кавказа и Средней Азии, тем более что в Воронеж оттуда близко, ездили с пересадкой в Краснодаре. Билеты были недорогими, проблемой было достать их, но у рыночных торговцев блата было сколько угодно, и они могли себе многое позволить. Поздней осенью 1980 г. тогдашний культурный атташе британского посольства с женой и еще коллегой из посольства плюс преподаватель Лидского университета во время официального визита к стажерам в Воронеже вели нас в (как считалось) лучший ресторан города. По воспоминаниям, это был ресторан гостиницы «Россия». А оказалось, что там из советской публики были главным образом рыночные кавказские торговцы. Гудела музыка, люди напивались, а мы сидели и вели чинную беседу и рассказывали дипломатам, что нам в Воронеже не всегда просто, т.к. особенно, когда человек из Лондона, то не всегда просто найти общий язык со студентами рабфака из рабочего посёлка. Мне, к сожалению, не очень хватало тогда аналитического ума, антропологической способности общаться с людьми на их уровне. Я была в молодости жутко застенчива, тем более что это был другой язык и другая среда. И я помню, что одна из посольских жён сказала нам несколько высокомерно, что нужно уметь общаться со всякого рода людьми. И именно в тот момент подошёл пьяный торговец и буквально за шиворот взял девушку, утащил её на танцплощадку и стал её кружить. И в сочетании с проповедью посольских работников эта панорама советской жизни и советского разврата выглядела весьма пикантно. Мы смотрели на это с иронией, посмеиваясь над советами… Простите, это скорее анекдотические истории. С.Э.: Это очень интересно. Вы увидели, что официальная пропаганда – это одно, а реальная жизнь с этой пропагандой абсолютно не стыкуется. К.К.: И с другой стороны – то, что говорят самые достоверные источники нашего советского опыта – это отчёты, которые писали наши студенты, вернувшиеся из Воронежа. Мы читали эти тексты с интересом. Я недавно нашла свой отчет (так что я говорю не только по воспоминаниям, но и опираясь на него и свои письма домой). У меня первые месяцы шла частая переписка с домом, потому что я сильно скучала по друзьям и домашним. В определённый момент эта переписка прекратилась, т.к. мы уже немного обжились, прижились и стали чувствовать себя немного лучше. Тем более, что было лето, уже тепло и даже жарко, когда Воронеж превращается не в северный, а уже в южный город, когда возникает уже некоторая раскованность в хорошем смысле. Я помню, это было 9 мая, первый тёплый день и первый весёлый праздник. Как бы странно это ни звучало, но 9 мая – это народный праздник в чистом виде. Люди вышли на улицы, гуляли, я помню народные гуляния вечером. В отличие от 1 мая или 7 ноября, которые были скорее официальными праздниками. С.Э.: Вы рассказали о состоянии с продуктами в Воронеже, и это показывает, что в Советском Союзе в этом отношении было далеко не всё благополучно. К.К.: Надо сказать, что для определённой когорты всё было по-другому. Мать моей знакомой жила в Ленинграде и работала в научном институте, её отец работал тоже в научном институте на ответственных должностях. Они были учёными и, естественно, жили не так, как люди в Воронеже. Когда мать знакомой жаловалась, что сейчас ей трудно покупать масло и мясо такого качества, которые были в Советском Союзе, я ей верю, потому что ей просто повезло в отличие от некоторых. С.Э.: Конечно. В Ленинграде и Москве было другое снабжение в отличие от всей страны. К.К.: Особенно если учитывать систему спецзаказов. С.Э.: У вас вышло почти десять книг по дореволюционной и советской тематике. Как вы можете сформулировать в целом – что такое Россия? К.К.: Здесь возможны разные ответы. Один из них как будто не зависит от России. Когда я устраивалась на место, которое сейчас занимаю в Кембридже, меня пригласили рассказать о своей научной жизни. Было понятно, что рассказать об этом, как мы говорим сейчас, тогда было нельзя, нужно было как-то аналитически к этому подойти. И я рассказывала, что моя деятельность связана с понятиями ценности. Например, что касается работы под достаточно скандальным названием «Социалистические церкви», тема, которой посвящена эта работа – история церквей, бывших официальными памятниками в советское время, о том, что с ними происходило. Оказалось, что церковь могла попасть из категории абсолютно ненужной (то, что можно сносить), как например Казанская церковь, которая стоит в Петербургском Новодевичьем монастыре, в разряд памятников культуры. Все понимают сейчас, что это шедевр новорусского стиля с замечательными мозаиками, интересной архитектурой, но как будто нехарактерной в петербургском контексте. Потому что это даже не новорусская, а нововизантийская церковь, и самый и другой её очевидный пример снесли – это Греческая церковь святого великомученика Дмитрия Солунского. О ней есть стихи Бродского, все про неё знают. Она стояла на Лиговском проспекте 4. Она бы стала ценным объектом в 1970-х годах. Но в 1928 г. из Отдела Коммунального хозяйства Ленсовета обратились в отделение Охраны памятников и попросили снести эту церковь, т.к. позарез нужен кирпич. Я думаю, что у воцерковлённых есть своя точка зрения на эту ситуацию: они считают, что самой очевидной целью советской власти было любым образом сносить церкви. Я думаю, в жизни всё было намного сложнее. «Социалистические церкви» У разных советских институтов была разная мотивация. «Воинствующие безбожники» заседали в райкомах. У Откомхоза есть нормы по застройкам, нужно доставать стройматериалы. У сотрудников Отдела по охране памятников свои ценности, вообще не связанные с тем, чтобы оставить храм для нужд верующих. В первое время оставляли, это было начало 20-х годов, когда разрешали по распоряжению власти. Но чиновники работают с бюрократическим материалом, который им достаётся. Они считали, что Смольный собор – это работа знаменитого архитектора Растрелли, и этот памятник ни за что нельзя сносить. А что касается Казанской церкви, то она никакой архитектурной ценности не представляет. Я хочу сказать, что одна и та же церковь бытовала в разные времена в разных категориях. Это один пример, но эта проблема проходит через книгу красной нитью. Я также собрала издания своих эссе и статьи по предложению Оксфордского издательства Легенда (Legenda) и задалась вопросом, что включить в сборник, т.к. там у меня довольно много материала, не вошедшего в книги, и решила, что определяющим фактором там станет идея маргинальности. Меня очень интересует маргинальность. Но надо сказать, что по отношению к британской культуре русская культура всегда считалась маргинальной, потому что это далеко. А с другой стороны – есть особая близость, потому что это два имперских народа. Даже сейчас, несмотря на Бориса Джонсона и поддержку Украины, довольно много людей (особенно старшего поколения) сочувствуют Путину, а Украина – это, как наша Шотландия, которая хочет отделиться, «это сепаратисты, не понимающие, что лучше быть вместе с большой страной». Так что имперское сознание очень важно в обоих случаях. Но на Россию, всё-таки, смотрят как на далёкую страну. «…много людей (особенно старшего поколения) сочувствуют Путину, а Украина – это, как наша Шотландия» Но что важнее (я занималась маргинальными вопросами в контексте русской культуры) – это гендерные вопросы, история детства, которыми раньше не очень занимались в России (но были коллеги – Виталий Безрогов, безвременно скончавшийся, который продвигал это дело). Россия сейчас замечательно занимается историей детства, но тогда, когда я начинала работу над этой темой, не так много российских коллег интересовались этим сюжетом. Хорошо помню, разговор с симпатичным сотрудником инотдела АН; когда я была в Петербурге в 2002 году и сказала, что хочу заниматься историей детства. Он ответил: «Это чудная тема». Было очевидно, что это его искренняя реакция. Для многих было важно, что иностранец занялся этой темой. Это значило, что она имеет какое-то значение и заграницей. Потому что тогда преодолевалось отчуждение от внешнего мира, которое сейчас характерно для русской культуры. «Евроремонт» – это слово, которое многое говорит о том, что все стремились в Европу. Не будем сейчас обсуждать, кто виноват, а кто нет, но отчуждение сейчас существует. Ещё я с интересом занималась историей еврейских общин в России и включила в этот сборник статью, которую написала на основе доклада, когда выступала в 2017 году в Нью-Йорке в Организации по исследованию языка идиш в Центре еврейской культуры (YIVO) с докладом о еврейских детях и их судьбе. Как оказывается, очень мало про это писали. Мне помогали в работе коллеги в Центре иудаики Европейского университета (это замечательное место!) Валерий Дымшиц, Алла Соколова – приятная знающая публика, хочется им выразить благодарность. Ещё у меня есть статья про права животных, которая вышла в НЛО. У них была тогда подборка статей, посвящённых рабству, и я написала статью про животных в качестве рабов. Животных сравнивают с рабами (или скорее наоборот) Аристотель и другие. Это рамка для сравнения «Холстомера» Толстого с «Чёрным красавчиком» классика детской литературы Анны Сьюэлл. Есть много перекличек между этими двумя рассказами. Я даже задавалась вопросом, не было ли так, что сначала Толстой читал «Чёрного красавчика», ведь он прекрасно знал английский и интересовался вопросами прав животных. Но я не сумела это зафиксировать: я смотрела указатели собрания сочинений, но не нашла там упоминаний Сьюэлл. Считается, что Толстой начал писать «Холстомера» раньше, чем вышел роман Сьюэлл. Но поскольку время, когда писались черновые варианты рассказа Толстого, тоже под вопросом – это не исключено. Но это и не важно. Важен общий контекст. И, опять-таки, животные – это как будто маргиналы общества. Я думаю, что три четверти слушателей на том мероприятии НЛО считали, что я сошла с ума, потому что при обсуждении темы рабства я говорила про лошадок. Но некоторые меня поняли, один знакомый, например, задал очень важный вопрос про эмоциональную поддержку животных. Но общее течение конференции было другое. Ещё была статья про «Волк и человек» Фрейда. Про него, конечно, замечательно написал Александр Эткинд, но у меня немного другой ракурс: про фольклорную подоплёку белого волка, а именно – что это могло значить для полуукраинской, полурусской няни Сергея Панкеева, которая была из Смоленской области, и там были определённые поверья про белых волков. С.Э.: Давайте перейдём к нашей современной теме. После вторжения Путина в Украину возникли большие проблемы для русской культуры. К сожалению, люди отождествляют русскую культуру с военными преступниками из путинской армии. В том смысле, что именно такими зверьми русских воспитала русская литература, хотя сомнительно, что насильники в Буче читали что-то кроме «Курочки Рябы»… Но есть даже предположение, что Бродский своим стихотворением «На независимость Украины» воспитал их. Мне это неприятно слышать... А как вы относитесь к таким утверждениям? Как отражаются в Англии подобные настроения, что произведения русской культуры нужно либо полностью удалить из публичного обращения, либо радикально уменьшить, потому что Путин, русские и русская культура – это одно и то же? К.К.: Я бы сказала, что нет. Бытующий в российских СМИ рассказ, что британский симфонический оркестр «обнулил» Чайковского – это полувраньё. На одном концерте действительно должны были вместе играть «Малороссийскую» симфонию и увертюру «1812 года» Чайковского. Это сочетание на фоне вторжения в Украину, мягко говоря, смотрелось не слишком гармонично, и этот концерт отменили из-за политических ассоциаций. Это было в рамках серии концертов Чайковского. Насколько мне известно, все другие концерты программы состоялись. Но этот случай чуть ли не полгода крутится в российском Интернете как пример кэнселинга русской культуры. Реальность и «кэнселинг» русской культуры Кроме того, очень много профессиональных троллей т.н. ольгинская фабрика Пригожина и т.д. Они участвуют в распространении такого рода слухов. Ещё писали и говорили, что всех до одного русских студентов сразу отправят из Англии домой, но, естественно, этого не было. Вместо этого их начали поддерживать – предлагали психологическую, финансовую поддержку, займы, чтобы они не были вынуждены покинуть страну и продолжали учёбу. Я бы сказала – наоборот – Путина, русских и русскую культуру умеют отличать и разделяют. Иногда даже наоборот – наивно считают, что за то, что российские войска находятся в Украине, ответственность несет один Путин. При этом данные сомнительных опросов не могут считаться свидетельством массовой поддержки Путина. Могу привести личный пример. Шесть лет назад я была в Петербурге на какой-то демонстрации за мир, которая была в поддержку Украины, и участники ходили с сине-жёлтыми флагами. Меня остановила девушка и спросила, можно ли задать вопрос. Я поинтересовалась – зачем. Она ответила, что она студентка ВШЭ и это для курсовой работы. Даже зная, что ничего опасного для меня нет, на её вопрос, как я отношусь к Путину, я осторожно ответила, что он в очень тяжёлой ситуации. В кризисной ситуации, будем говорить откровенно – войны (незачем скрывать это, когда мы находимся за границей), люди чаще отвечают то, на что рассчитывает слушающий. Можно объяснить этот момент так: люди опасаются, они не хотят выделяться, не хотят неприятностей. Отвечающий предполагает, что у спрашивающего может быть мнение, отличное от его собственного. Скажем, если я говорю, что я за «спецоперацию», а у этого человека, может быть, погибли в Мариуполе родители, а я считаю, что их убили украинцы. Поэтому доверять нынешним соцопросам нельзя. Путина, русских и русскую культуру умеют отличать и разделяют Судя по разговорам в Интернете и официальным источникам, самое интересное сейчас не то, что говорят, а то – что не говорят. Например, про нацизм сейчас говорят гораздо меньше, чем прежде. И я не сказала бы, что это исчезло совсем. Но как будто с процессом над батальоном «Азов» задерживаются, и скорее всего его не будет, поскольку начальников уже выпустили. Когда меня спрашивают, как я оцениваю реакцию русских людей на войну, я говорю, что это действительно сложно, и поэтому многие выбирают молчание. Вначале многие подписались под петициями с осуждением войны. А потом их грозили уволить. Кончилась эта волна, и кое-кого заставили подписать: «Я солидарна со своей страной и считаю, что у нашего президента очень сложная ситуация». Была даже такая фраза у ректоров: «выстраданное решение» - естественно, это доходит до абсурда. Но потом прекратилась и эта волна, и сейчас царит неопределённость. Очень беспокоит ситуация, когда на мой вопрос, как у них дела, мне пишут знакомые: «У нас, по крайней мере, пока не пишут доносы» - и это считается хорошо. Мне кажется, что эти доносы на преподавателей – это просто ужасно! И когда думаешь, что это поощряется в каких-то университетах!.. И эти Zигующие!.. Волосы седеют и страшно от того, что они пишут. С другой стороны, этот показной патриотизм особенно омерзителен, потому что это стало фактором и карьерного продвижения. Хочу отметить, что когда я в 2000-х занималась исследованием национализма в России в его бытовом и идеологическом аспектах, то заметила, что для русских это всегда было чем-то маргинальным. Возможно я неправа применительно к современной ситуации, поскольку наблюдаю ее со стороны. Я не претендую на безошибочное понимание. Скорее наоборот. «Самое интересное сейчас не то, что говорят, а то – что не говорят» С.Э.: Есть правило, что в кризисных ситуациях опросы проводить нельзя, потому что никогда не получишь искреннего ответа. Непонятно, почему этим сейчас занимается «Левада-Центр», который (по крайней мере до последнего времени) считался серьёзной организацией, делающей опросы на основе релевантной выборки. Но если раньше отвечал один из десяти, то сейчас отвечает один из ста. Люди просто не отвечают на вопросы, а те, кто отвечает – часто отвечают не так, как на самом деле думают, потому что просто боятся. Т.е. на эти опросы вообще нельзя опираться и делать на их основе выводы. По их опросам получается, что сейчас чуть ли не 100% опрошенных поддерживают Путина. Это неправда. К.К.: Надо иметь в виду, что само правительство работает на основе фокус-групп, но это тоже тупик. Мы видели это по кризисному состоянию нашего правительства при Джонсоне – когда человек всё время смотрит на реакции фокус-групп, он становится ни на что не способным. Речь, ориентированная на данную аудиторию, очень изменчива и даже в чём-то кокетлива, т.к. эти люди не привыкли, что на них обращают внимание и чувствуют, что просто находятся в аудитории и на них, наконец-то, обратили внимание и они могут говорить всё что угодно. Даже если они не боятся, то можно сказать, что такого рода подход (особенно в кризисной ситуации) никуда не годится. Но эти истории очень далеки от меня – я не политолог и не социолог. Но я не уверена, что история нам всё это объясняет. Недавно опубликованы две небольшие книги, автор одной Орландо Файджес, а другой – Родрик Брейтвейт (бывший посол, ему сейчас под 90, и это большое достижение – написать книгу в таком возрасте). Обе книги основаны на идее, что, если основательно изучить российскую историю, то можно понять современные кризисные ситуации в России в обстоятельствах вторжения и конфликтов с Западом. Но я до конца не уверена, что это так. В обеих книгах присутствует идея, что у России нет чётких географических границ. Да, но русский империализм никогда границами не определялся – если нужно было заступить за пределы этих границ, то так и происходило во многих случаях. Но я не думаю, что это самое существенное, я думаю, что для ситуации в Украине гораздо существеннее все эти панславистские идеи конца XIX века, русификация. Плюс, события поздней советские истории, на которые авторы двух книг как раз почти не обращают внимания (примерно 5 страниц про историю Хрущёва и Брежнева; гораздо больше про гласность и про Рюрика, но мне Рюрик в контексте современной России и Украины совсем неинтересен). Это к вопросу о том, как мифология древних источников влияет на политическую ситуацию. Это интересно. Но нужно, скорее, начать с того, что происходит сейчас, а не с «Повести временных лет». По крайней мере, мне так кажется. Наверное, я и занимаюсь поздним советским периодом, потому что это даёт по крайней мере надежду лучше вникать в современность. Например, мне кажется, что очень важна кризисная ситуация в начале 90-х. Я очень хорошо помню 1992 год, когда ходила по Ленинграду, только что ставшему Санкт-Петербургом – я понимала, что 10 долларов в моей сумочке равны месячной зарплате многих жителей этого города, и я чувствовала, что хожу с ценой жизни в сумке, а люди как-то перебиваются на эту небольшую сумму; и второе – что меня могут зарезать за эту небольшую сумму, значительную по отношению к местному уровню жизни. И когда свирепствовала «Память» (я помню, что знакомые евреи смертельно боялись), и ее активисты писали какие-то лозунги на стене дома, в котором я в тот момент жила в Петербурге, какую-то клевету про «Ленфильм», и что там каждый второй – еврей. В тот период было ещё ощущение свободы в чём-то, но свободы на фоне чего-то грозящего. Мне кажется, что то, что говорят про ресентимент – ещё можно понять. Но когда Zигующие ресурсы пишут, что «Запад будет голодать. Все мы замёрзнем в своих квартирах, потому что не будет отопления. Это всем нам урок», – я думаю, это их желание отомстить именно за эти годы. Я их не оправдываю, потому что необязательно реагировать таким подлым образом на свой тяжёлый опыт, и далеко не все так реагируют. Ещё смешно, что как раз эти люди говорят о русской душевности, о способности всё прощать и православии, которое они абсолютно не понимают. И всё это вместе, эта ещё щемящая боль – я думаю, действительно нужно об этом думать. И ошибка Запада даже не столько в НАТО (тогда это был не такой вопрос, как сейчас, тогда даже считалось, что Россия может войти в НАТО и будут более близкие отношения с Западом), но то, что советы по поводу экономической либерализации во многом повлияли на ухудшение ситуации в России. И мне кажется, как-то нужно объяснить нашему левому флангу, который совсем не обращает на это внимание, читая свои интернет-ресурсы и считая, что Путин едва ли не коммунист. Как ни смешно, но они считают, что путинский режим связан с великими, по их мнению, традициями советского социализма. Конечно, в действительности все обстоит наоборот, при Путине господствует самый голый неолиберализм, при котором большинство населения прозябает. Приведу бытовой пример: выходишь сейчас с Московского вокзала в Петербурге, и если ты на костылях, то нужно будет прохромать 200 метров, чтобы дойти до метро, а трамваи убрали, т.к. они мешают машинам. Нет никакого сочувствия к больным и неимущим российского общества. Это они сейчас сидят без газа, в то время как Россия снабжает газом весь мир. «Как ни смешно, но считают, что Россия связана с великолепными традициями советского социализма» С.Э.: Даже в Ленинградской области есть ещё негазифицированные районные центры, не говоря уже о сёлах. К.К.: Их отправляют на фронт. «Пушечное мясо». Мы все про это знаем. Не надо всё это объяснять русскому читателю. А у нас некоторые люди этого не понимают, они видят только какие-то макроуровни, сентиментальные грёзы о социализме, которого, впрочем, они живьём, в отличие от меня, не видели. Это не в том смысле, чтобы оправдывать наш правый фланг, потому что, как ни странно, гораздо чаще они в этом походят как раз на левый фланг, сторонники которого считают Путина гением политики и науки. Я о том, что история – это не всегда битвы и героизм, а иногда просто моменты страдания, о которых потом вообще не хотят помнить. Это в чём-то напоминает ирландскую культуру, схожую с российской любовью к поэзии и пристрастием к спиртным напиткам. Я хорошо знаю Ирландию и могу сказать, что люди не хотят помнить плохое из старых времён. Я помню, как одни соседи рассказывали о других соседях, что даже в XIX веке так плохо не жили. Причем это был абсолютно стандартный интерьер 40-х годов XX века - там был камин, духовка (правда старая и давно нечищеная, но в деревенских домах Ирландии так часто и не чистили), телёнок вполне мог находиться в доме, чтобы «бедное животное» не мёрзло в хлеву, тем более - курица с цыплятами… А про это сейчас не хотят помнить. Я даже задаюсь вопросом – должна ли я вырезать из Предисловия своих статей момент о том, как наша ирландская соседка регулярно выходила на улицу и писала прямо на стену дома. У них был в доме телевизор, но не было ванны и водопровода. В сельской Ирландии эти атрибуты цивилизации стали появляться только в 70-х годах. И всё это было на моей памяти. В нашем доме в Ирландии электричество появилось только в 70-х годах! Это было сделано на манер «советской электрификации», и мы получили почти бесплатное электричество в 1974 году. В стране, которая сейчас стала богатой. С.Э.: Третье место в мире! К.К.: Это всё очень условно, потому что запад Ирландии, где находится наш дом, переменился гораздо меньше, чем Дублин. Дублин и дублинцев на западе Ирландии «любят» так же, как в провинциальной России «любят» москвичей: всё время жалуются на их надменность, на то, какие у них огромные японские машины («танки»), на которых они теснят всех на дорогах. Если говорить про макрокоординаты – это сейчас очень богатая страна. Как и в случае Финляндии. Я помню, что отец моей знакомой в Петербурге всё время рассказывал в компании, какая была нищая страна Финляндия в 40-х годах: «А сейчас посмотрите на Финляндию, посмотрите на Россию – как это всё так получилось?» С.Э.: Это хорошие примеры того, как нельзя утверждать, что история предопределяет будущее. Если есть желание, можно это предопределение отменить и изменить жизнь, т.е. не надо «отсчитывать от Рюрика». К.К.: Я не говорю, что Великобритания – образец для всего мира, потому что сейчас, всё-таки, тяжёлый политический кризис. Я не знаю, был бы этот кризис ещё хуже, если бы всё время ссылались на какие-то исторические примеры. Но стоит посмотреть на учебник истории 20-х годов. Мне подарили такой в детстве, и он недавно обнаружился, когда мы разбирали библиотеку моих родителей. Учебник называется «Рассказы о Великобритании» (Hutchinson’s The Story of Britain, 1920), и там кельтская королева Будикка, которая отомстила римлянам за изнасилование дочерей и за то, что их прилюдно били; естественно, там король Альфред – начало западной цивилизации и т.д. Почти все рассказы из далёкого прошлого подаются в позитивном ключе, там целые страницы офортов, эстампы, которые всё это изображают. Если это сравнивать с тем, как мы изучали историю в моей лондонской школе, где преобладали вполне прогрессивные представления об истории (но сейчас я бы тоже сказала – это устаревший подход), то сейчас гораздо больше дается материалов из исторических источников и исторической литературы о негативных явлениях прошлого, и мне кажется, что это хорошо. Если наша националистическая пресса жалуется, что дети проходят не то, что нужно, то я даже рада, что они проходят НЕ то, что НУЖНО националистам. Единственная надежда, как говорила директриса одной московской школы несколько лет назад, когда школьные учебники истории в России начали накачивать патриотизмом: «Единственная надежда на леность наших школьников», что они сразу возненавидят эту программу, как было в советское время, когда все, связанное с пропагандой коммунизма, вызывало отторжение советских школьников. Есть надежда, что крайние формы идеологического воспитания школьников не будут иметь успеха. История учит, что все эти стремления обречены на провал. С.Э.: Вы были председателем Ассоциации славистических, восточноевропейских и евразийских исследований. Её центр находится в Америке, а вы стали её первым неамериканским председателем. Как по вашему мнению повлияет война в Украине на будущее славистики? Русскими исследованиями перестанут заниматься вообще, станут заниматься меньше, или – наоборот – будут исследовать больше, и в каком ключе будут исследовать? Как вы предполагаете? К.К.: Один из уже заметных результатов – это то, что гораздо больше заинтересовались украинской культурой. Я не говорю, что заинтересованность стала больше, чем заинтересованность русской культурой, но об украинской культуре в западных странах (может, за исключением Германии) знали гораздо меньше. Количество приезжих не сильно влияет на представление рядового населения, но сейчас и «простые люди» понимают, кто такой украинец. Я слышала, как вахтёр колледжа говорит: «Я плохо понимал ситуацию в Украине, но оказалось, что с нами работает коллега с Украины, и он всё мне объяснил». Это говорит о том, что люди интересуются тем, что происходит на востоке Европы. И та волна сочувствия Украине, которая поднялась в первое время (она уже немного прошла, потому что сейчас идут жуткие наводнения в Пакистане – следующий кризис). В Британию приехало почти 50 тысяч, и несмотря на все попытки сопротивления приезду этих людей нашего Министерства внутренних дел, они приехали и живут (некоторые в семьях). И в Ирландии почти столько же, хотя страна меньше. Они устраивают праздники, играют украинскую музыку, люди про них знают. Но если говорить про профессиональную сферу, то, например, оксфордская кафедра переименовалась – это уже кафедра славистики, а не русистики. Просто, чтобы не ущемлять украинских коллег, которые отказываются выступать с докладом на кафедре русистики. Поняли, что это название неправильное. Такой же абсурд, как называть кафедру романистики кафедрой французского языка и литературы. Сейчас это меняется и, я думаю, что будет больше специалистов по Украине, украинской литературе и истории. Это очень здорово. Но из этого не следует, что должно быть меньше специалистов по русской литературе. Скорее, приходит понимание, что не только Россия, но и другие (и не только европейские) регионы бывшего СССР сейчас представляют интерес. Растет, в частности, интерес к Молдове в том числе, потому что некоторые считают, что Молдова – следующая в списке возможных целей Путина. Всё-таки, будем надеяться, что нет. Славистика – это понятие XIX века, и которое само нуждается в анализе и рефлексии, но пока с ней можно работать в понятии расширения всего этого региона. Война на Украине и будущее славистики С.Э.: То есть, вы считаете, что интерес возрастёт? К.К.: Я думаю, что возрастёт. По опыту, будет только лучше. Но я знаю, что в России на это смотрят по-другому. Для многих россиян вопрос Российской империи, российского империализма – это просто вопрос на засыпку (так прямо и пишут на Facebook: «Зачем нам этот отстой?»). Во-первых, я думаю, что нужно кончить с определением некоторых тем как «отстоя». Понятно, что после распада Советского Союза, когда возможно было писать обо всём и в любом духе, очень быстро стало заметно влияние академической моды. Я помню, были русские знакомые, которые каждый раз, когда я приезжала, сажали (это слово в обоих смыслах нужно воспринимать) меня на диван и начинали расспрашивать про новые идеи в академическом мире. И я очень плохо отвечала на такого рода вопросы, потому что я могу только определить идеи, интересные лично мне. Правда, в Америке, в отличие от Европы, более озабочены вопросами новизны. Но, на мой взгляд, не обязательно за ними внимательно следить. Сейчас важно понять, как работают имперские механизмы. В России уже существует замечательный журнал Ab Imperio, годами занимающийся такого рода вопросами. Но такие исследования не являются мейнстримом ни в России, ни заграницей. Нужны, не только журналы, но и какие-то выставки. Но в России это нереально сейчас – критические выставки, посвящённые этой тематике. Но сейчас можно организовать какие-то выставки и конференции на Западе и в восточноевропейских странах. Я думаю, наступит такое время. Всё это было и в Британии в 1970-х – ранняя стадия феминизма, и ранняя стадия имперских историй – писали только про эксплуатацию и массовые убийства. Сейчас, естественно, на фоне войны в Украине, всё сосредоточивается на такого рода вопросах. Но это всё временно. Было имперское строительство (не в смысле того, что мы дарили индийцам замечательную железную дорогу, как это писали у нас в газетах про Индию), но были и местные лидеры, у которых была своя повестка дня, как и в Средней Азии, и на Кавказе тоже. Тем более, что в то время российская и украинская интеллигенция были близки. И не только они. Но эти связи между империями тоже интересны. Сейчас, естественно, не хочется помнить про это, но в будущем это будет. В Ирландии, например, была Школа националистической истории, которая продолжалась долго. Позже появилось то, что называли ревизионизмом, более нюансированным вариантом местной истории, который начал просачиваться в 1980-х - 1990-х годах. Такие как Рой Фостер (Roy Foster), например. Очень интересна книга, вышедшая недавно Теренса Дули (Terence Dooley), Burning the Big House, про ирландские усадьбы. Раньше бытовали два нарратива про эти усадьбы. Первый из них: «Ура! Мы их сожгли! Мы вытеснили всех рабовладельцев». А второй – это «Ирландцы сожгли своё наследство». Это как будто два противоположных нарратива. А у Дули совсем другое. Он подчёркивает имущественный элемент в этом конфликте, что была борьба за эту землю. Это, вроде бы, даже первый – не сжечь дом, но присвоить себе эти земли, которые зря принадлежат британской элите. И на фоне ирландских земельных реформ, которые тоже повлияли на российский вариант – столыпинские реформы, создание земельных комиссий, раскупивших эти земли. В Ирландии всё случилось гораздо толковее, потому что эти земли раскупило государство и потом продавало их на основе долгосрочной ипотеки крестьянам. Им всё-таки удалось создать это крепкое крестьянство, которое в России только начало создаваться. Ещё в этой книге Дули интересно то, что автор подчёркивает региональный вариант, где очень многое зависело от того, сколько могли зарабатывать местные крестьяне от определённой семьи владельцев усадьбы. Если у них были хорошие отношения и было рентабельно вести дела, то они, естественно, не давали террористам сжечь усадьбу. А если наоборот – семья вообще там не живёт, или живёт скряга, который не доплачивает прислуге, – то тогда местное население всецело на стороне поджигателей. С.Э.: И наш завершающий вопрос, традиционно, о ваших творческих планах. К.К.: В прошлом году я дописала книгу «История киностудии «Ленфильм». Soviet Art House: Lenfilm Studio under Brezhnev (название – каламбур: советский артхаус плюс дом советского искусства). Я была очень захвачена этой работой и с любовью писала эту книгу. Это тоже книга о Петербурге, но они разные. Что касается книги о «Ленфильме», то там много архивных материалов. Когда я писала об архитектуре, то там самой главной задачей было вообще найти материалы, т.к. их немного, и они разбросаны по разным фондам. Я работала чуть ли не в четырнадцати архивах. А что касается «Ленфильма», то это 3-4 архива: РГАЛИ, ЦГАЛИ, ЦГАИПД, Архив киностудии «Ленфильм» - в них мне более чем хватало материала. Там примерно три тысячи листов в год только одного партийного архива. Естественно, я всё это не могла просматривать. Я смотрела только открытые собрания первичной партийной организации, партбюро и творческих работников. Там оказалось очень много интересного. Они очень мало обсуждают идеологию, а гораздо больше практические вопросы – как достать хорошую плёнку и т.д. О работе над книгой «История киностудии «Ленфильм» А то, чем я занимаюсь сейчас: первый большой проект будет «Историческое кино с 1953 года до 1991 года». Там не только Россия, но и другие республики. Я хотела взять Украину и уже собрала какие-то материалы в Киеве три года назад, и есть надежда продвинуть эту часть работы. Ещё я была в Латвии, на следующей неделе еду в Вильнюс. Хорошо было бы вернуться в Москву, потому что Москва – это имперский центр, которого не избежишь. Еще один проект: сейчас я заканчиваю небольшую книгу о русской пище «Империя за столом» - это и кулинария, и пищевая промышленность. Сначала «Введение», а потом про историю русской пищи XIX-XX и начала XXI века. И помимо введения в тему, каждая глава будет посвящена определённому продукту – зерно, молоко, мясомолочное производство и т.д. Это немного «игры духа». Я сама люблю готовить. Жизнь намного улучшилась после того, как я сама на своей питерской квартире начала готовить, хотя есть возможность покупать готовое. И время лок-дауна в Британии было тоже погружением в кухонную тему, как и у всех. Я впервые в жизни начала готовить ржаной хлеб, и теперь умею его печь. Не мастерски, конечно, не так, как литовцы или латыши, но всё-таки более-менее сносно. С.Э.: У вас было восемь книг, теперь будет десять! К.К.: Да, но одна – тоненькая. С.Э.: Спасибо большое за прекрасное интервью! Желаю вам успехов и чтобы побыстрее вышли эти прекрасные книги. "Историческая экспертиза" издается благодаря помощи наших читателей.

  • Сергей Беляков Книга Марка Бассина о Льве Гумилеве. Рец.: Bassin M. The Gumilev Mystique...

    Сергей Беляков Книга Марка Бассина о Льве Гумилеве. Рец.: Bassin M. The Gumilev Mystique: Biopolitics, Eurasianism, and the Construction of Community in Modern Russia (Culture and Society after Socialism), Cornell University Press, 2016. Статья посвящена анализу монографии американского географа Марка Бассина о российском историке и географе Льве Гумилеве. Бассин рассматривает научное наследие Гумилева в единстве, не разделяя евразийства и пассионарную теорию этногенеза. Важное место Бассин уделяет интеллектуально-историческому контексту возникновения идей Гумилева, а именно – эссенциализму, господствовавшему в советской науке и в национальной политике со времен сталинизма. Автор статьи считает многие выводы Бассина ошибочными. Это связано с приверженностью американского ученого конструктивистским представлениям на этническую/национальную идентичность, которые не позволяют достаточно объективно оценить взгляды убежденного примордиалиста Гумилева. Нельзя говорить и об «исключительной озабоченности» Гумилева проблемой контакта еврейского этноса с другими народами, на чем настаивает автор. В этом вопросе не следует смешивать личные стереотипы и предубеждения самого Гумилева с содержание и логикой его теории. Ключевые слова. Лев Гумилев, этнос, нация, национальная политика, межнациональные отношения, история науки. Сведения об авторе: Сергей Станиславович Беляков - кандидат исторических наук, доцент, Уральский федеральный университет им. Б.Н. Ельцина; Контактная информация: sbeljakov@mail.ru Annotation. The article is devoted to the analysis of the monograph of the American geographer Mark Bassin about the Russian historian and geographer Lev Gumilev. Bassin considers Gumilev's scientific heritage in unity, without separating Eurasianism and the passionate theory of ethnogenesis. Bassin pays an important place to the intellectual and historical context of the emergence of Gumilev's ideas, namely, essentialism, which has dominated Soviet science and national politics since the time of Stalinism. The author of the article considers, that many of Bassin's conclusions are erroneous. This is due to the commitment of the American scientist to constructivist views on ethnic/national identity, which do not allow a sufficiently objective assessment of the views of the convinced primordialist Gumilev. It is also impossible to talk about Gumilev's "exceptional concern" with the problem of the contact of the Jewish ethnic group with other ethnic groups, which the author insists on. In this matter, one should not confuse Gumilev's own personal stereotypes and prejudices with the content and logic of his theory. Keywords. Lev Gumilev, ethnos, nation, national politics, interethnic relations, history of science. Книга Марка Бассина вышла еще в 2016 году, но, кажется, была мало замечена российскими исследователями. Немногочисленные рецензенты восприняли в самом деле незаурядную работу американского ученого некритически[1], хотя она достойна более глубокого, но при всем при том и нелицеприятного осмысления. О Льве Гумилеве существует достаточно большая литература, но серьезных трудов, где взгляды Гумилева (в первую очередь, его теория этногенеза) исследовались бы глубоко и всесторонне, не так много. В отечественной историографии вспоминается в первую очередь монография Константина Фрумкина[2]. На Западе работы Гумилева практически не имели никакого отклика, хотя английское издание «Этногенеза и биосферы Земли», opus magnum Гумилева, появилось всего лишь год спустя после русского издания[3]. Поэтому появление, наверное, крупнейшего на сегодняшний день монографического исследования научных взглядов Л.Н. Гумилева следует признать событием, мимо которого нельзя пройти, пусть даже наш отклик и запоздал на несколько лет. Слабый интерес к теме и фактическое отсутствие критики этой заведомо спорной работы связаны с самим предметом. В последние годы жизни Л. Гумилева его книги пользовались широким успехом у читателей. Коллеги-историки редко соглашались с Гумилевым, но не уходили от спора с ним. Много лет продолжалась вполне академическая дискуссия между Л. Гумилевым и Ю. Бромлеем, в то время директором Институту этнографии АН СССР. Историки-русисты Я. Лурье и А. Кузьмин критиковали «евразийские» работы Гумилева, историк Л. Клейн и этнограф В. Козлов – его теорию этногенеза. Теория Гумилева не была принята, но она была замечена и много лет служила предметом дискуссий. Американский географ Марк Бассин работал над монографией о Льве Гумилеве много лет. Он начал ее еще во времена славы Гумилева, которая выходила далеко за рамки академического сообщества. Поэтому Бассин еще имел некоторые основания написать о своем герое: «Его статус и репутация сегодня в самом деле огромны не только в России, но также и в бывшем Советском Союзе. Его легко сравнивают с Геродотом и Карлом Марксом, Освальдом Шпенглером и Альбертом Эйнштейном и его труды разошлись буквально в миллионах экземпляров» (p. 2). Такая характеристика давно устарела. В наши дни взгляды Гумилева подзабыты и даже два его юбилея (100 и 110 лет в 2012 и 2022 гг.) не вернули ученого в центр внимания современных исследователей. О Гумилеве принято говорить снисходительно, в лучшем случае, как об ученом-«путанике», в худшем – как о лжеученом. Ни в первом, ни во втором случае он как будто недостоин внимания, что, конечно же, глубоко неверно. Взгляд Марка Бассина на Гумилева, как мне представляется, далек от объективности. Собственно, история этой книги в определенном смысле началась со знакомства Бассина с Гумилевым еще в далеком 1980 году. Марк Бассин, в то время начинающий ученый-географ, приехал на стажировку в Советский Союз и в Ленинграде встретился с Гумилевым, в то время очень популярным лектором. Оба, кажется, не понравились друг другу чуть ни с первого взгляда. Гумилев, тем не менее, потратил немало времени и сил, пытаясь разъяснить основы своей теории. «Нервно покуривая папиросу, говоря взволнованно и не всегда ясно» он прочел «совершенно странную лекцию, полную диковинных понятий и используя термины, которые, несмотря на мое хорошее знание русского, я никогда не слышал» (p. 2), – вспоминает Марк Бассин. Марк Бассин с первых страниц обозначает в высшей степени критическое отношение к взглядам и научному наследию Гумилева. При этом Бассин, в отличие от многих как противников, так и сторонников Гумилева, весьма добросовестно изучил его сочинения, хотя, вероятно, далеко не все. Бассин верно отмечает, что ряд идей, высказанных в главном труде Гумилева «Этногенез и биосфера Земли», появились еще прежде в серии статей «Ландшафт и этнос», выходившей с 1964 по 1973 гг. Открытую Гумилевым пассионарность Бассин трактует как «физиологическую характеристику человека, которая играла ключевую роль в создании и историческом существовании всех этнических групп» (p. 124). Это, в принципе, соответствует определению пассионарности у самого Гумилева. Вроде бы не великое достижение – правильно понять и пересказать взгляды автора, но применительно к исследованию творчества Гумилева это далеко не заурядный случай. Мне доводилось не раз сталкиваться с людьми, что прочитали книги Гумилева невнимательно и потому приписали ему взгляды, совершенно чуждые самому Гумилеву. Например, воспринимают пассионариев как людей, воодушевленных некой идеей, хотя пассионарность, по Гумилеву, свойство именно психофизиологическое, а все идеи вторичны по отношению к природе. Обширная библиография книги Бассина включает в себя как все или почти все значимые работы Л.Н. Гумилева, так и широкий пласт литературы, созданной за годы существования гумилевской теории этногенеза. Нельзя не отметить высокий уровень исследовательской культуры, что совсем не типично для нашего времени. Не скрою, мне было приятно увидеть и многочисленные ссылки на работы исследователя по имени Sergei Beliakov, так в английской транслитерации переданы мои имя и фамилия. Книга Бассина сравнительно редкий случай, когда исследователь внимательно и добросовестно изучил труды Гумилева, и постарался их не перевирать. Это, впрочем, не уберегло Марка Бассина от неверных интерпретаций, фактических ошибок и глубоко ошибочных выводов. Бассин допустил ошибку, распространенную как среди критиков Гумилева, так и среди его сторонников. Он представил весьма разнородное научное наследие Гумилева в единстве, как целостную систему, где теория этногенеза тесно переплетена с пресловутым «евразийством». Научные воззрения Гумилева, изложенные им в 1960-1970-е, Бассин рассматривает в одном ряду с высказываниями из поздних (рубежа 1980-1990-х) газетных интервью ученого, хотя сопоставлять их, конечно же, невозможно. Прозрения ученого, находившегося в расцвете творческих сил, поставлены рядом с высказываниями очень немолодого человека, записанными журналистами в смутные времена Перестройки. Такой подход очень выгоден для критиков Гумилева. «Стрелы», направленные в Гумилева как автора «евразийских» (точнее, тюрко-монголофильских) сочинений, попадают в Гумилева как в создателя теории этногенеза. Автор яркой, но очень спорной книги «Древняя Русь и Великая степь» и еще более спорных (если не сказать резче) статей «С точки зрения Клио», «Черная легенда», поздней научно-популярной книги «От Руси до России» крайне уязвим для исторической критики. Но эта критика не имеет прямого отношения к собственно теории Гумилева, которая впервые изложена им в совсем других работах. Критики Гумилева, такие, как Владимир Чивилихин, Аполлон Кузьмин, Яков Лурье, Борис Рыбаков находили у него ошибки, передержки и утверждения, что базировались не на анализе источников, но лишь на богатом воображении художника слова. Так, Лурье ехидно замечал, что «источники богатого подробностями повествования Гумилева о событиях вокруг Куликовской битвы остаются неизвестными»[4]. Показательна опечатка, вкравшаяся в книгу Владимира Полушина «Гумилевы. 1720—2000». Только что упомянутая статья Лурье «Древняя Русь в сочинениях Льва Гумилева» названа так: «Древняя Русь в воспоминаниях Льва Гумилева»[5]. Пожалуй, лучше и не скажешь. Но Марк Бассин упрекает Гумилева совсем в другом. Гумилев – примордиалист или, как пишет Бассин, «эссенциалист». Эссенциализм (примордиализм) признает этнос и/или нацию объективно существующим феноменом. Бассин относится к эссенциализму с явным предубеждением. По всей видимости, приверженность эссенциализму сама по себе выводит Гумилева за пределы науки: «…для Гумилева этничность (ethnic being) была абсолютным и объективным реально существующим качеством, обязательным свойством человека» (p. 164). Бассин знает, что эссенциальный подход доминировал в советской этнографии и «хотя эссенциализм советской теории этноса критиковался в 1990-е профессиональными этнографами, которые симпатизировали конструктивистскому подходу, получившему международное признание, совсем иначе обстояло дело со многими из их коллег и с непрофессиональной аудиторией» (p. 244). Марк Бассин с сожалением констатирует, что в России «сегодня этнос считают важнейшей составляющей социальной организации, более фундаментальной, чем индивидуум, семья или государство» (p. 244). Марк Бассин выходит далеко за пределы научной биографии Гумилева, когда пытается вписать его взгляды на этнос в историю не только советской науки, но и советской национальной политики. Бассин противопоставляет сталинскую национальную политику хрущевской. Эссенциализм он связывает именно со Сталиным и пишет про «этнический эссенциализм сталинизма», «принципы сталинского этнического эссенциализма» (p. 149, 150). Советские этнографы именно в это время разрабатывают понятия «прародина», «автохтонность» (p. 152-153). Советские «национальности быстро ухватились за сталинистские принципы этнического примордиализма и «автохтонности», и направили свою энергию на формирование своих собственных мифов об этногенезе» (p. 153). Сталинская конституция 1936 г. «представила в окончательном виде список наций и территорий, формирующих политико-географический корпус Советского Союза» (p. 153). Таким образом, созданием советских республик, границы которых были закреплены сталинской конституцией, этнические группы были признаны «подлинно «историческими народами», чьи территориальные наделы в советской федеральной структуре соответствовали этническим отечествам (homelands), которые они занимали с незапамятных времен» (p. 153). При этом Хрущев, по мнению Бассина, «не симпатизировал принципам этно-национального эссенциализма и национальной консолидации советских народов» (p. 157). Таким образом, сталинская национальная политика ориентировалась на сосуществование многих народов в Советском Союзе, при сохранении и развитии ими национального своеобразия. А при Хрущеве, якобы, взяли курс на преодоление этих национальных различий и слияние всех в едином советском народе. При таком подходе Лев Гумилев, разумеется, оказывался своеобразным «неосталинистом», ведь он всегда настаивал на сохранении этнического своеобразия. При этом исследователь указывает на парадоксальность ситуации. Работу Гумилева, узника сталинских лагерей, Марк Бассин характеризует как «крестовый поход против большевизма и советской власти» (p. 112). И в то же время он считает Гумилева сторонником советской идеи «дружбы народов». Дружбы, но не слияния. Согласиться с автором просто невозможно. Начнем с того, что пресловутый эссенциализм или примордиализм был практически общепринятым не только при Сталине, но и при Ленине. Национальный нигилизм был характерен лишь для немногих левых большевиков, таких, как Георгий Пятаков и Евгения Бош. Эти «леваки» в самом деле считали, что в новом социалистическом обществе нации отомрут сами собой. Ленин с ними ожесточенно спорил. Основы советской национальной политики были заложены Лениным. Сталин в этом был преемником и продолжателем его дела. Хрущев также никогда не подвергал сомнению пресловутую «эссенциальность» (пусть и не слышал он о таком мудрёном понятии) народа (этноса, нации). Ни Хрущев, ни Сталин, ни кто-либо из их окружения не могли вообразить, будто на белом свете нет ни русских, ни украинцев, ни грузин, ни армян, а существуют они-де только в сознании людей. Точнее, «воображаются», но не существуют. Советская национальная политика в хрущевское время принципиально не изменилась. Национальные республики никто и не думал превращать в общероссийские области или губернии. Посты первых секретарей, как правило, резервировались для «национальных кадров». Между прочим, именно при Хрущеве компартию Украины возглавил Петр Шелест, а компартию Казахстана – Динмухамед Кунаев. Шелеста не без оснований обвиняли в симпатиях к украинскому национализму, а замена Кунаева (казаха из старшего жуза) на Геннадия Колбина (русского, не знавшего казахского языка) вызовет один из первых межнациональных конфликтов времен Перестройки. О формировании советского народа как «новой исторической общности» объявил Брежнев, а не Хрущев, однако и Леонид Ильич не подвергал сомнению реальность «социалистических наций». Таким образом, противостояние этих двух подходов к национальной политике и попытки вписать в рамки этого противостояния Гумилева выглядят высосанными из пальца. Одна из центральных тем книги Марка Бассина – идеи Гумилева о межэтнических контактах и этнических химерах. Это вполне справедливо. «Я только узнал, что люди разные, и хотел рассказать, почему между народами были и будут кровавые скандалы», – говорил Лев Гумилев своему собеседнику Айдеру Куркчи[6]. Однако подход исследователя к столь важной теме мне представляется односторонним. Бассин обращает в первую очередь внимание на «еврейский вопрос» и, фактически, сводит идеи Гумилева о межэтнических контактах именно к взаимоотношениям евреев с другими народами: «Исключительная озабоченность Гумилева этой конкретной проблемой проходит красной нитью через всю его работу, и действительно можно утверждать, что все его теории и исторические реконструкции в значительной степени основаны на ней» (p. 75), – пишет Марк Бассин. Он считает, что предубежденность Гумилева по отношению к евреям повлияла даже на религиозные взгляды Гумилева, что заметно в его оценках ветхозаветного образа Яхве (p. 77). Изучение взглядов Гумилева на межэтнические контакты Бассин сводит к анализу скандально известного очерка Гумилева «Зигзаг истории». Эта работа была написана Гумилевым в конце 1970-х гг. по заказу альманаха «Прометей», однако к печати не была принята. При жизни Гумилева она выйдет только в 1989 г. в составе книги «Древняя Русь и Великая степь». В 1993 г., то есть уже после смерти Гумилева, «Зигзаг истории» напечатали в сборнике статей «Этносфера: история людей и история природы». «Зигзаг истории» рассказывает о том, как евреи захватили власть в Хазарском каганате, кагана обратили в иудаизм, местную тюркскую знать частью истребили, частью выгнали, и создали химерное государство, где немногочисленная еврейская община господствовала над многочисленным, но бесправным хазарским населением. Еврейское правительство Хазарии вело успешные завоевательные войны. Побежденные народы – буртасы, аланы, булгары, славянские племена северян и радимичей, вынуждены были платить дань, а иногда и воевать во имя интересов иудейской общины. Конец этому «хазарскому игу» положил князь Святослав, который разрушил столицу каганата Итиль, древнюю столицу и резиденцию хазарского наместника – Семендер и донскую крепость Саркел[7]. «Хазарские евреи, уцелевшие в 965 г., рассеялись по окраинам своей бывшей державы. Некоторые из них осели в Дагестане (горские евреи), другие – в Крыму (караимы). Потеряв связь с ведущей общиной, эти маленькие этносы превратились в реликты, уживавшиеся с многочисленными соседями. Распад иудео-хазарской химеры принес им, как и хазарам, покой»[8]. Более того, вариант «Зигзага истории», опубликованный в сборнике «Этносфера», включает в себя и несколько глав, посвященных так называемым антисистемам: «Поклонники плененного света», «Наследники тайного знания», «Поборники антимира», «Губительный фантом»[9]. Звучит красиво и зловеще. Антисистемы – вероучения, признающие окружающий мир злом. В глазах Гумилева это очень плохо, ведь мир, жизнь созданы Богом. Казалось бы, какая связь с евреями? Причислить иудаизм к антисистемам, пожалуй, сложнее, чем даже христианство. Но Лев Николаевич пишет, что якобы в Хазарию эмигрировали из Ирана евреи-маздакиты, представители жизнеотрицающего (в терминологии Гумилева) учения. Правда, они затем порвали с маздакизмом[10], восстановив иудаизм сначала в форме караимизма, а затем – раввинизма[11]. Так где же тут антисистема? «Зигзаг истории» – работа в самом деле более чем спорная, основанная на реконструкциях и весьма смелых (если не сказать резче) интерпретациях крайне немногочисленных источников. Но она оказала исключительное влияние на общественно-политическую мысль. Хазария из предмета академических исследований, интересных только кружку археологов и востоковедов, превратилась в политический вопрос. В девяностые годы на страницах газеты «Завтра» одна за другой выходили статьи о «новой Хазарии» (России, ограбленной евреями-олигархами), «электронной Хазарии» (медиа-империи олигарха Владимира Гусинского). Редактор «Завтра» Александр Проханов включил «новую Хазарию» в свой бестселлер «Господин Гексоген». Хотя вряд ли автора «Зигзага истории» стоит в этом упрекать. «Нам не дано предугадать, Как наше слово отзовётся…» Отношение Льва Гумилева к еврейскому народу – тема сложная и болезненная. Она тем более болезненна для Марка Бассина, этнического еврея, который уже во время личного знакомства с Гумилевым составил себе далеко не самое выгодное представление о нем. И здесь нельзя не обратить внимание вот на какое обстоятельство. Гумилев выдвинул гипотезу о так называемой комплиментарности. Это иррациональная симпатия (положительная комплиментарность) или антипатия (отрицательная комплиментарность), которая может проявляться как на персональном уровне, так и на уровне контакта целых этносов. К своим комплиментарность положительная, к чужакам – отрицательная. Сам Л.Н. Гумилев служил отличной иллюстрацией к собственной гипотезе. Я не уверен, что у него была отрицательная комплиментарность к евреям, ведь среди его друзей и подруг было немало евреев: Осип и Надежда Мандельштам, Эмма Герштейн, Марьяна Гордон, Даниил Альшиц и еще многие. А известные предубеждения Гумилева и сложившаяся репутация «черносотенца»[12] могут быть связаны не с комплиментарностью, а с другими обстоятельствами[13]. Но зато не вызывает сомнений положительная комплиментраность Гумилева к народам Центральной Азии: тюркским, монгольским, персоязычным (таджики). В 1932 г. он оказался в научной экспедиции в Таджикистане и провел там почти целый год. Он выучил фарси, ходил в тюрбане и халате. Средняя Азия тогда еще кишела басмачами, так что контакт ленинградского мальчика с жителями долины Вахша и предгорий Памира мог кончиться трагически. Однако, как вспоминал позднее Гумилев, его там «никто не обижал» и с тех пор интерес и симпатия к народам Центральной Азии не пропадали у него до конца жизни. Народы Центральной Азии станут основным предметом его исследований. Попытки дать тюркам и, особенно, монголам новое, более высокое место в истории, привели Гумилева к тем ошибкам и передержкам, которые, как мы помним, и повредили его научному авторитету. Да простит меня Марк Бассин, но читая его книгу, я невольно думал: а не мешала ли автору все та же комплиментарность? Стрелка компаса, как ни поверни прибор, указывает на север. Вот так же и Марк Бассин в книге о Гумилеве неизменно возвращается к евреям, к теме «Гумилев и евреи». Бассин очень много пишет о «хазарских» работах Гумилева и о его отношении к евреям, но как будто не замечает того, что большая часть исследований Гумилева, посвященных межэтническим конфликтам, с евреями вообще никак не связаны. Пожалуй, основная работа на эту тему – монография «Хунны в Китае», выпущенная издательством «Наука» в 1974 г. Эта книга посвящена взаимоотношениям Китая и китайцев с народами Великой степи и Тибета. Когда Гумилев писал и говорил о комплиментарности, он чаще всего вспоминал вовсе не евреев, а китайцев и хуннов, китайцев и тюрок, китайцев и тангутов, тибетцев и еще многие этносов Центральной Азии. В трактате «Этногенез и биосфера Земли» он упоминает немецких меченосцев и народы Прибалтики, болгар и греков, греков и персов[14]. Евреи тоже упомянуты, но лишь как один из многих примеров: «Иудеи изучили Платона и Аристотеля, эллины – Библию в переводе на греческий язык. Оба этноса были талантливы и пассионарны, но из контакта их мироощущений возник гностицизм…»[15]. Гностицизм, с точки зрения Гумилева, жизнеотрицающее учение, но этот пассаж к антисемитским никак не отнесешь. В 1977 г. Гумилев прочитал курс лекций по этнологии в Ленинградском университете. Межэтническим контактам там посвящена особая лекция. Как всегда у Гумилева, она изобилует фактическим материалом. Он рассказывает там о русских и чукчах, об испанцах и народах Центральной и Южной Америки, об индейцах, англичанах и французах. Колоритнее всего, пожалуй, о немцах и чехах во времена Яна Гуса и Яна Жижки: «…чехи видеть не могли немцев, их тошнило от немцев и в университете, и на площадях, и в торговой жизни, и на охоте, когда они встречались. Вот идет немец – противно чеху!»[16]. Как видим, «исключительная озабоченность» Гумилева еврейским вопросом – это большое преувеличение. И если говорить о пресловутой «красной нити», то в первую очередь надо назвать отношения китайцев с тюрками и монголами, а «еврейский вопрос» отодвинуть на второй план. Показательно, что Марк Бассин, просвещенный и трудолюбивый исследователь, практически не обращает внимания на «Хуннов в Китае», его интересуют отнюдь не хунны. Бассин ошибочно приписывает Гумилеву и руссоцентризм, которого у Гумилева нет и в помине: «Несмотря на свое собственное утверждение о строгой всеобщности и незыблемости процесса этногенеза оказалось, что русский народ, в совершенно исключительном порядке, прошел не один, а два последовательных цикла этногенеза» (p. 90), – пишет он. Если Бассин всерьез полагает, что «поймал за руку» Гумилева, то он глубоко ошибается. Гумилев вовсе не делал в своей теории исключения «для своих». На самом деле, в работах Гумилева мы встречаем несколько подобных примеров. Три или четыре цикла этногенеза пережили китайцы. А еврейский народ пережил четыре таких цикла. Правда, для Гумилева древние китайцы и средневековые китайцы, евреи времен Авраама, времен Моисея, времен Иудейских войн и современные евреи (суперэтнос из ашкенази, сефардов и др.) – это все разные народы, мало похожие на своих предков. Но он считает разными народами и древних русичей и их потомков, переживающих с XIV в. новый цикл этногенеза (русских, украинцев и белорусов). Так что никаких исключений! Эта ошибка связана с чрезмерным вниманием, которое Бассин уделяет поздним беседам и интервью Гумилева. Последние годы жизни Льва Николаевича пришлись на время Перестройки. Обстановка тогда была тревожная, страна начинала распадаться, и журналисты, и простые читатели очень хотели узнать, что думает знаменитый ученый о будущем России. И Гумилев старался по мере сил успокаивать своих собеседников и рассказывать им, что все будет хорошо. Бассин пришел к заключению, будто Гумилев в последние годы жизни несколько изменил свои взгляды. «Как мы уже видели, Гумилев всегда утверждал, что население Советского Союза разделено между семью отдельными суперэтносами» (p. 215), – пишет Бассин. Добавлю от себя, что это означало бы неустойчивость государства, так как комплиментарность между суперэтносами отрицательная. Но в конце 1980-х точка зрения Гумилева, по мнению исследователя, радикально меняется. Бассин ссылается на телевизионную лекцию Гумилева, записанную в 1988 г. В этой лекции Гумилев очень широко очерчивает границы «нашего суперэтноса», «евразийского суперэтноса», включая в него весь Советский Союз (даже Прибалтику как пограничный регион) и Монголию (p. 216). Бассин цитирует и статью Гумилева, написанную совместно с его учеником Вячеславом Ермолаевым: «Наш суперэтнос <…> формально назван Российской империей, а затем Советским Союзом» (p. 215-216)[17]. Все бы хорошо, но слова про семь суперэтносов взяты тоже из довольно поздней работы Гумилева, подготовленной им опять-таки в соавторстве уже с другим учеником – Константином Ивановым. Там мы читаем даже такое категоричное заявление: «Утверждать, что на территории нашей страны складывается или уже сложился один суперэтнос <…> значит вводить в заблуждение и научное сообщество, и тех ответственных лиц, от которых зависит принятие решений в национальной политике»[18]. Обе статьи опубликованы в 1992 году. «Этнические процессы…» в первом номере журнала «Социологические исследования». «Горе от иллюзий» в 7-9 номере «Вестника высшей школы». Обе написаны еще до декабря 1991 г[19]. Напомню, что умер Лев Николаевич в июне 1992-го, в последние месяцы жизни он тяжело болел. Можно долго спорить о том, чем вызваны столь резкие противоречия в работах одного и того же автора. Я предположил бы, что причина – расплывчатость самого понятия суперэтнос, которое, как выясняется, и сам Гумилев продолжал переосмысливать. Делать скоропалительные выводы об «эволюции» его взглядов во времена Перестройки я бы делать не стал. В последние годы Гумилев обычно говорил, что надо уважать чужие обычаи и нравы, не навязывать своих, не обижать национальные меньшинства, тогда все как-нибудь устроится. Не нужно быть Львом Гумилевым, чтобы повторять такие банальности. При этом Гумилев предсказал распад СССР еще в 1972 г.[20], что не слишком согласуется с интервью последних лет. В любом случае, о теории судят не по беседам с журналистами, а по научным статьям, докладам и монографиям. Гумилев знал, что благих пожеланий, толерантности и даже справедливости недостаточно, чтобы предотвратить межэтническую войну и распад государства. Вот что Гумилев писал в начале 1970-х: «…гуманная политика была непонятна хуннам и не могла примирить с ними китайцев. Начатая война неизбежно принимала жестокие формы в соответствие с нравами и темпераментом обоих этносов. <…> Поэтому ответственность за разорение Северного Китая и гибель южных хуннов следует возложить на Лю Юаня, который, увлекшись гуманистическими иллюзиями, не ведал, что творил»[21]. На фоне хронического недопонимания Бассином взглядов Гумилева теряются из внимания мелкие ошибки, которые тоже есть в этой монографии. Он пишет, будто Л.Н. Гумилев и знаменитый биолог Н.В. Тимофеев-Ресовский «происходили из бывшей аристократии» (p. 51). Если в числе предков Тимофеева-Ресовского в самом деле были Всеволожские, то происхождение Гумилева никак не аристократическое. Он всю жизнь указывал в анкетах, будто происходит «из дворян», но вряд ли был прав. Дворянами были его бабушка, Анна Ивановна Гумилева (урожд. Львова) и дед, Степан Яковлевич, но его дворянство было личным, а не потомственным. Николай Гумилев был не дворянином, а только сыном дворянина. А Лев – только внуком. Аристократическое происхождение Ахматовой (будто бы от Чингизидов) не более чем легенда. Впрочем, ошибки такого рода немногочисленны и не влияют на качество текста, чего нельзя сказать о принципиальных ошибках, на которые я попытался обратить внимание читателя этой статьи. Марк Бассин, желая показать влияние Гумилева на политическую жизнь России и постсоветского пространства, несколько преувеличил его политическое значение, но при этом заметно преуменьшил значение Гумилева как ученого, сведя его едва ли не к нулю. Бассин тем более ошибся потому, что не сумел в должной степени абстрагироваться от собственного я, остался в плену своих эмоций, включая, вполне возможно, оскорбленное чувство национального достоинства. Он, на мой взгляд, не сумел преодолеть авторскую субъективность. Помешала Марку Бассину и приверженность общераспространенным конструктивистским представлениям на этническую/национальную идентичность. Эта «оптика» мешает всем, кто так или иначе пытается анализировать межнациональные отношения и конфликты. Гумилев был свободен от этих цепей и нам тоже надо стремиться от них избавиться. "Историческая экспертиза" издается благодаря помощи наших читателей. [1] Большакова О.В. Бассин М. Загадка Гумилёва: биополитика, евразийство и конструирование общности в современной России. Bassin M. The Gumilev mystique: biopolitics, Eurasianism, and the construction of community in modern Russia. - Ithaca: Cornell Univ.. Press, 2016. - XVI, 380 p. // Социальные и гуманитарные науки. Отечественная и зарубежная литература. Сер. 5, История: Информационно-аналитический журнал. С. 131—135. Томилин А. Лев Гумилев, геополитика, евразийство и национализм // https://regnum.ru/news/2518628.html [2] Фрумкин К.Г. Пассионарность: Приключения одной идеи. М.: Издательство ЛКИ, 2008. [3] Среди немногих авторов, так или иначе касавшихся идейного наследия Гумилева в своих работах, Джамиль Браунсон. Лорен Грэхэм, Марлен Ларюэль. Brownson J. Landscape and Ethnos: An assessment of L. N. Gumilev's theory of Historical Geography and Implications on Russian Geopolitical Policies. PhD thesis, Simon Fraser University. Vancouver, 1988. Грэхэм Л. Естествознание, философия и науки о человеческом поведении в Советском Союзе. М: Издательство политической литературы, 1991. Ларюэль М. Когда присваивается интеллектуальная собственность, или О противоположности Л.Н. Гумилева и П.Н. Савицкого // Вестник Евразии. 2001. № 4 (15). С. 5—19. Ларюэль М. Опыт сравнительного анализа теории этноса Льва Гумилева и западных новых правых доктрин // Форум новейшей восточноевропейской истории и культуры - Русское издание. 2009. № 1. C. 189—200. [4] Лурье Я.С. Древняя Русь в сочинениях Льва Гумилёва. // Звезда. 1994. № 10. С. 175. [5] Полушин В.Л. Гумилевы. 1720—2000: Семейная хроника. Летопись жизни и творчества Н.С. Гумилева: XX столетие. Родословное древо. – М.: «ТЕРРА» – «Книжный клуб», 2004. С. 402. [6] «Живя в чужих словах чужого дня…»: воспоминания [о Л.Н. Гумилеве]. СПб.: «Росток», 2006. С. 514. [7] Гумилев Л.Н. Этносфера: История людей и история природы. М.: «Экопрос», 1993. С. 366-479. [8] Гумилев Л.Н. Этносфера… С. 451. [9] Гумилев Л.Н. Этносфера… С. 452—476. [10] Гумилев Л.Н. Этносфера… С. 391. [11] Гумилев Л.Н. Этносфера… С. 390, 397—398. [12] См.: Герштейн Э. Мемуары. М.: «Захаров», 2002. С. 208, 746; Чуковская Л.К. Записки об Анне Ахматовой: в 3 т. – М.: «Время», 2007. Т. 3. С. 527; «Живя в чужих словах чужого дня»: воспоминания [о Л.Н. Гумилеве]. – СПб., 2006. С. 441. [13] Подробнее см. Беляков С. Гумилев сын Гумилева. М.: Издательство АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2019. С. 574—584. [14] Гумилев Л.Н. Этногенез и биосфера Земли. М.: Айрис-пресс, 2004. С. 328, 505. [15] Там же. С. 505. [16] Гумилев Л.Н. Струна истории. Лекции по этнологии. М.: Айрис-пресс, 2008. С. 390. [17] Гумилев Л.Н., Ермолаев В.Ю. Горе от иллюзий // Гумилев Л.Н. Ритмы Евразии: эпохи и цивилизации. М.: «Экопрос», 1993. С. 183. [18] Гумилев Л.Н., Иванов К.П. Этнические процессы: два подхода к изучению // Гумилев Л.Н. Ритмы Евразии: эпохи и цивилизации. М.: «Экопрос», 1993. С. 168. [19] В «Горе от иллюзий» упоминается Союз суверенных государств, это понятие существовало осенью 1991-го. [20] Беляков С.С. Гумилев сын Гумилева. М.: АСТ, Редакция Елены Шубиной, 2019. С. 672—673. [21] Гумилев Л.Н. Хунну. Хунны в Китае. М: «Айрис-пресс», 2008. С. 373, 429.

  • Стефан Машкевич: «Булгаков – это наш писатель, киевлянин, часть нашей культуры». Интервью с...

    Стефан Машкевич: «Булгаков – это наш писатель, киевлянин, часть нашей культуры». Интервью с С.В. Машкевичем Беседовал С.Е. Эрлих Стефан Владимирович Машкевич – доктор физико-математических наук, доктор исторических наук. Родился в 1971 году в Киеве. Исследователь истории Киева, писатель. Основные публикации: Машкевич С. В. Трамвайные копейки (2004); Козлов К. П., Машкевич С. В. Київський тролейбус – Kiev Trolleybus (2009); Машкевич С. В. Два дня из истории Киева (2010); Машкевич С. В. Улицы Киева. Ретропутешествие (2015); Машкевич С. В. Улицы Киева. Ретропутешествие. 2-е издание, перер. и доп. – Харьков : Фолио, 2018. – 396 с. – ISBN 978-966-03-7437-9; Машкевич С. В. Історія приміських трамвайних ліній Києва. – Київ : Варто, 2018. – 224 с. – ISBN 978-966-2321-44-9; Машкевич С. В. Киев 1917–1920. Т. 1. Прощание с империей (март 1917 – январь 1918). – Харьков : Фолио, 2019. – 461 с. – ISBN 978-966-03-8750-8; Машкевич С. В. Історія Київського міського транспорту. Кінець XIX – початок XXI ст. – Київ : Варто, 2019. – 640 с. – ISBN 978-966-2321-49-4; Машкевич С. В. Язык из Киева уведет. Киев : Скай Хорс, 2020. 272 с. ISBN 978-966-2536-63-8. С.Э.: Наш журнал занимается вопросами памяти. Семейная память – это важная часть коллективной памяти. Расскажите, пожалуйста, на сколько поколений распространяется ваша семейная память? Узнали ли вы о своих предках непосредственно от родителей, или обращались в архивы? С.М.: В моём случае ситуация с семейной памятью, полагаю, немного нестандартная. Впрочем, я не исследовал феномен семейной памяти вообще, поэтому не знаю, какую ситуацию следует считать «стандартной». Моя непосредственная семейная память простирается, к сожалению, только на одно поколение вверх от меня – то есть на моих родителей. В четыре с половиной года у меня уже не было ни одного дедушки и ни одной бабушки. Дедушка по папе и бабушка по маме умерли до моего рождения (дедушка по папе не столько умер, сколько был расстрелян – в 1937 году). Маминого отца и папину маму, которые оба умерли в 1975 году, когда мне было четыре года, я помню очень смутно, и никаких осмысленных разговоров о семейной памяти с ними вести я, разумеется, не мог. Уже гораздо позже я узнал от папы, что его мама жила в Киеве весь период с 1917 по 1920 год – период четырнадцати смен власти (тех самых, о которых говорил Булгаков). Это период, которым я заинтересовался уже в более чем зрелом возрасте, начал писать книги по нему (тем более, в моей семье был живой свидетель того периода, хоть я сам и не мог получить информацию непосредственно от этого свидетеля). Люди боялись говорить об этом – и в моей семье тоже. Я неоднократно расспрашивал отца, говорила ли ему его мама что-либо о том переломном периоде нашей истории. Но отец отвечал, что от своей матери практически ничего об этом не слышал: она предпочитала молчать. Единственный эпизод того периода, который дошел до меня: когда осенью 1919 года Киев захватили деникинцы (Белая армия), деникинский патруль вошел в дом родителей моей бабушки и конфисковал у нее, тогда 13-летней девочки, куклу. Белогвардейский офицер сказал: «Ты уже большая девочка, тебе эта кукла не нужна, а у меня есть маленькая дочка, ей она пригодится больше». Вот это всё, что, так сказать, мне досталось. Я также, конечно, расспрашивал папу о деталях того, что произошло с его отцом. И здесь папа не смог мне практически ничего рассказать, но уже по другой причине: информацию о жертвах сталинских репрессий, как известно, скрывали от всех, включая их ближайших родственников. Мы долго не знали даже дату смерти (то есть расстрела) дедушки… В общем, к сожалению, моя живая семейная память достаточно сильно подрезана. С другой стороны, я сам это компенсировал в зрелом возрасте генеалогическими исследованиями. Сам я не профессиональный генеалог и никогда им не был, но с помощью коллег смог восстановить свою семейную историю на девять поколений вверх. Я знаю, как звали моего прапрапрапрапрапрапрадеда по мужской линии, который родился во второй половине XVII века, что-нибудь около 1660–1680 г.: Варфоломей Машкевич. Это приятно: это приносит осознание того, что история всё-таки не совсем потерялась. А начиная с шестого поколения вверх я знаю не только имена-отчества, но и даты рождения всех своих предков по мужской линии. Мой прапрапрапрадед, Андрей Иванович Машкевич, родился 17 октября 1784 года; его сын, Феодосий Андреевич – 9 мая 1808… и так далее. С предками по женской линии сложнее. Ввиду маскулиноцентричности тогдашнего общества документы по женской линии, как известно, искать тяжелее. Не найдешь чью-то девичью фамилию – и всё, тупик. В общем, своей семейной историей я занимался довольно систематически. Удалось установить, пожалуй, больше, чем у «среднестатистического» члена современного общества, и меня это безусловно радует. Я знаю, что мои предки с момента второго раздела Польши (1793 год) и до второй половины XIX века жили в Умани и окрестных сёлах. Несколько лет назад я честно объездил все эти сёла, побывал на кладбищах в надежде найти там могилы предков… но увы. Могилы, как правило, так долго не «живут»… В Польше мои предки были православной шляхтой, т.е. дворянами. Потом пытались подтвердить своё дворянство, но в Российской империи им это сделать не удалось. Более недавние мои предки были однодворцами, некоторые – крестьянами. С.Э.: Получается, что вы путем архивных разысканий нашли своих предков, начиная с XVII века. Далеко не все этим занимаются. С.М.: С большой помощью коллег – по правде говоря, коллеги сделали гораздо больше, чем я сам – но инициатива и мотивация исходили, естественно, от меня. Кто занимается, кто нет – здесь, конечно, как в известной песне: «Каждый выбирает по себе…». С.Э. В одной из статей вы писали о следственном деле своего деда, расстрелянного в годы Большого террора. Могли бы рассказать об этом трагическом событии вашей семейной памяти? С.М.: Теперь да, могу. Как я уже упомянул, в семье мы не знали даже дату расстрела дедушки, не говоря уж о каких-либо деталях. К счастью, в архиве СБУ сохранилось его следственное дело, доступ к которому давно открыт. В результате не папа рассказал мне, что в точности случилось с его отцом, а я ему… Как сейчас помню: посадил его за свой компьютер, открыл файл с фотокопиями страниц этого дела, оставил его наедине с этой информацией… он всё прочитал, встал из-за компьютера, только и произнес что-то вроде: «Да, впечатляет»… и замолчал. Он-то, в отличие от меня, пережил это сам. Ему было семь лет, когда его отца забрали (так тогда говорили), он это помнил… Мне в этом плане было проще. Не хочу показаться бесчувственным, но, как говорится, медицинский факт: у меня в этой истории эмоций существенно меньше, потому что непосредственно в моей памяти это не отложилось; для меня это именно история. И я к этой истории подошел прежде всего как исследователь. С помощью документов – которые отлично сохранились – понял, почему и как дедушка попал в жернова репрессий. Более того: проработав эти документы, я понял, как вообще работал репрессивный механизм (точнее, один из механизмов). Вкратце: Сталин избавился от своих соратников, которых он считал конкурентами. Из них выбили показания на их коллег, которых они якобы завербовали в мнимые контрреволюционные, террористические и прочие «организации». Взяли этих коллег. Выбили из них показания на следующих. И так, образно говоря, расходящимися концентрическими кругами… Я проследил две таких «цепочки» арестов: одна началась от Григория Зиновьева (того самого, соратника Ленина, а затем врага Сталина), вторая – от Юрия Коцюбинского (сына писателя Михаила Коцюбинского), и эти две цепочки «сомкнулись» на моем дедушке. Не претендую здесь на какой-либо научный приоритет – не сомневаюсь, что специалистам по теме этот механизм известен – но одно дело, когда читаешь чьи-то обобщающие работы, и другое дело, когда, во-первых, это касается непосредственно твоей семьи, и во-вторых, ты видишь это всё в первоисточниках. Совсем другое ощущение (да, здесь все-таки возникают некие эмоции)… С.Э.: Вы потомственный физик, вундеркинд – в 14 лет поступили в университет и уже на ранних стадиях начали делать успешную карьеру, в 21 год защитили кандидатскую, в 34 – докторскую по физике; сейчас работаете в большой американской компании, занимающейся программным обеспечением для фармацевтической промышленности. И вдруг… начинаете заниматься историей, защищаете докторскую по истории и пишете целый ряд книг по ней же. Не совсем стандартная ситуация. Расскажите, каким образом вы сошли с уже проторенной колеи? С.М.: Вот это как раз непосредственно связано с семейной историей – с той её частью, которая легко восстановима, потому что происходила на глазах у моих родителей. Оба моих родителя по образованию физики и никогда не работали иначе как физиками. А вот мои бабушки и дедушки – все четверо! – по образованию историки. Так что – гены, тут никуда не денешься. Правда, мамина мама в качестве историка не работала, у неё была проблема с советской властью – она оставалась на оккупированной территории во время войны и поэтому стала с точки зрения советской власти человеком «политически неблагонадёжным»; путь в историческую науку ей был закрыт. Она работала учительницей иностранных языков. Языки я тоже очень люблю, знаю их заметное количество, в меру активно ими пользуюсь – возможно, это тоже генетический момент. Так что первую книгу я написал не по физике, а по истории, вышла она в 2004 году, под названием «Трамвайные копейки». Я был на завершающем этапе работы над докторской диссертацией по физике, но, видимо, гены меня уже потянули в историю. Что касается карьеры, то с приездом в США моя карьера физика была если не совсем закончена, то сильно надломлена, потому что официальную работу в качестве физика здесь было найти сложно – без американского образования. В плане зарабатывания денег я ушёл в IT-индустрию. А вот «для души» появилась история. И уже около двадцати лет я серьёзно занимаюсь историей, хотя денег этим почти не зарабатываю – но не всё должно мериться деньгами (что бы ни думали по этому поводу в капиталистическом обществе; я думаю иначе). С.Э.: Вы занимаетесь городской историей. Расскажите, пожалуйста, об этом. С.М.: Сейчас уже не только ею. Но да, так или иначе почти все мои исторические исследования отталкивались от истории Киева. Докторскую диссертацию по истории я защитил в 2021 году; ее тема – история киевского городского транспорта. В 2009 году мы с соавтором Константином Козловым написали большую книгу «Киевский троллейбус» на двух языках – украинском и английском, чтобы продвигать её по всему миру. В некоторой мере это удалось, потому что транспортом интересуются во всем мире. В 2010 году я написал книгу «Два дня из истории Киева» – по моему любимому периоду 1917–1920 гг., в частности по 1919 году – о тех самых деникинцах, микровоспоминание о которых дошло до меня от бабушки. Потом я начал большой четырёхтомный проект, который так и называется «Киев 1917–1920» – история Киева за эти три года. Эта работа в процессе, вышел только первый том, над остальными я ещё работаю. Написал об истории названий улиц Киева, и частично самих улиц, книгу «Улицы Киева. Ретропутешествие» (2015; второе издание – 2018). С.Э.: Вы занимаетесь историей Киева и как раз периодом, воспетым Булгаковым. Давайте поговорим о событиях нынешних, когда была снята мемориальная доска Булгакову. С.М.: Сняли уже две таких доски. Рядом, в соседних кварталах, буквально в 100–150 метрах одна от другой. Одна – на здании Первой гимназии, где Булгаков учился как гимназист, теперь это филологический факультет Киевского университета. Вторая – на одном из зданий Киевского мединститута, который во время оно был медицинским факультетом того же Киевского университета, где Булгаков учился уже как студент-медик. С.Э.: К этому ещё добавляется выступление руководителя Союза писателей Украины, который призвал закрыть музей Булгакова (вы наверняка знаете этого писателя). Со стороны очень многое кажется непонятным. Расскажите, пожалуйста, о том, что там происходит. С.М.: Немаловажное, на мой взгляд, уточнение: это заявление Союза писателей на самом деле анонимное. Оно не было подписано ни председателем Союза писателей, ни кем-либо из его членов. Подпись гласит: «Секретариат Национального Союза писателей Украины». Мы, конечно, не знаем всю подноготную – как это заявление появилось, чья была идея, кто непосредственно, физически, написал текст. Но из общих соображений можно заподозрить, что товарищи писатели – я не зря употребляю слово «товарищи», потому что это как раз методы тех времён, когда слово «товарищ» было официальным титулом – всё-таки в глубине души понимали, что реакция на их инициативу может быть не очень однозначной, что ситуация в какой-то момент может обернуться против них самих – и тогда, если, паче чаяния, ветер переменится, то у членов этого секретариата будет замечательная возможность сказать: «А я это не подписывал. Это было сделано без меня. Я здесь ни при чём». Я не знаю, многие ли так рассуждали, но сам факт того, что подписи реальных людей под этой виртуальной бумагой отсутствуют, о чём-то да говорит. Ведь когда пишут всяческие коллективные письма, то, наоборот, люди сознательно их подписывают, обозначая тем самым свою позицию: «Да, я это поддерживаю». Как бы то ни было, появление этой писанины четко укладывается в общую тенденцию, которую можно охарактеризовать новомодной фразой «культура отмены». В данном случае: культура отмены русской культуры (каламбур, но вот так и есть). Это можно назвать борьбой с русской культурой в Украине вообще и борьбой с Булгаковым в частности – как с киевлянином, который, по крайней мере по мнению «товарищей писателей», не разделял ценности, которые эти самые писатели декларируют. Соответственно, Булгакова следует объявить «чужим», «чуждым», «не нашим» – все эти термины и тенденции нам знакомы с советских времён. Всё это в истории уже было: с Галичем, с Виктором Некрасовым, с Солженицыным. Я не сравниваю Булгакова непосредственно с каждым из них, это разные люди, разные писатели. Но как явление – это абсолютно не ново, это уже было в истории. С.Э.: Похоже, эти «товарищи», как неслучайно вы их назвали, были рьяными советскими гражданами, вероятно ещё членами КПСС? С.М.: Те из них, которые вышли возрастом. Я предполагаю, что там есть и молодые люди, кому лет 40 – они, конечно, не были членами КПСС и даже комсомольцами. А вот представители моего поколения и старше комсомольцами уж точно были, а некоторые из них были и членами КПСС, клеймили украинский буржуазный национализм, как тогда положено было, а сейчас – вот так... И здесь не может не возникнуть вопрос об искренности их взглядов. Как писал в одном своём уже давнем, остром политическом стихотворении Александр Розенбаум: «Литовцы, нынче вновь Бразаускас в цене… // Когда он врал, вчера или сегодня?» Вот, по отношению к этим товарищам тот же вопрос: когда они врали/врут, вчера или сегодня? И да, вы спросили о руководителе Союза писателей. До этой истории я понятия не имел, как его вообще зовут. Оказывается, Михаил Сидоржевский. (Так что, кроме всего прочего, человек пропиарился!) Свою карьеру он начинал в газете «Комсомольская звезда», в Житомире. Его литературные произведения… теперь уж я прочитал в Википедии какие-то названия, но не вижу смысла их рекламировать (не говоря о том, что я их благополучно забыл). А вот один мой знакомый (попросивший его не называть) поделился любопытным – я бы сказал, поучительным – эпизодом, связанным с данным господином. В январе 2020 года в помещении Союза писателей Украины был устроен вечер памяти замечательного поэта Бориса Чичибабина. Сидоржевский, на правах председателя, произносил вступительное слово. И вот, он заявил: дескать, Чичибабин стоит в ряду крупнейших русских поэтов своей эпохи, таких, как Станислав Куняев, Юрий Кузнецов… и в этот момент интонация его выдала: он сообразил, что сказал несколько не то, что нужно – и, суетливо стремясь исправить положение, быстро-быстро проговорил ещё одну, более нейтральную, фамилию: Шкляревский. Иными словами, этот человек, назвав имена таких поэтов круга пресловутого журнала «Наш современник» (Куняев – его главный редактор), которым Чичибабин руки не подавал, по сути дела основательно проговорился! По-видимому, он в своё время, в какие-нибудь 80-е годы, именно с персонами русско-черносотенной ориентации вроде Куняева общался в каком-нибудь Доме творчества в Коктебеле, ибо более серьёзные, респектабельные авторы к нему интереса не проявили. А теперь он громит, как «русского шовиниста», Булгакова, который, в свою очередь, руки бы не подал Куняеву и прочим подобным людям с, прямо скажем, погромной психологией… С.Э.: В этой связи возникает ещё один вопрос: если провести линию от Киева до Одессы, то в части Украины к востоку от этой линии, по крайней мере до недавнего времени, в городах преобладал русский язык, и живущие там люди связывали себя с русской культурой, в частности, с тем же Булгаковым. Булгаков создал тот образ Киева, который в русской литературе является одним из наиболее влиятельных и мощных. Сейчас, когда идёт т. наз. «спецоперация по денацификации», именно эта часть Украины (разговаривающая на русском языке) является главной жертвой агрессии и составляет костяк армии, воюющей с путинской армией. И получается, что такими методами, как закрытие музея, украинские этнократы просто «плюют в душу» русскоговорящим, не только являющимся лояльными гражданами Украины, а воюющим и погибающим за Украину. Что вы можете сказать по этому поводу? С.М.: Не могу не согласиться с тем, что им плюют в душу. Нельзя сбрасывать со счетов пропаганду, которая работает, причем (я, может быть, скажу сейчас неполиткорректную вещь) чем меньше человек образован, тем сильнее на него действует пропаганда. А среди всех граждан Украины вообще, и воюющих граждан в частности, есть люди… разного уровня образования. И вот, пропаганде, как мне кажется, в значительной мере удалось убедить значительную часть нынешнего украинского населения в том, что русский язык – это не более и не менее как язык оккупанта; удалось убедить людей, чей родной язык по всем сколько угодно осмысленным определениям русский, что, дескать, никакой он им не родной. Абсурд, но это так. В частности, в социальных сетях, где люди выражаются более резко, чем при личном общении, ещё задолго до 24 февраля можно было наблюдать утверждения, что, мол, русский язык – это язык оккупантов, и его нужно изгонять из Украины. И утверждения эти делаются на чистом русском языке. Это… попробую сказать мягко, без медицинского диагноза: раздвоение личности. После 24 февраля одна моя знакомая (реальная, не виртуальная) написала в Facebook в комментарии к моему посту: «Сейчас разговаривать на русском языке – преступление». У меня эта фраза, простите, не укладывается в голове. Да, да, российская агрессия… Но разве это первый случай в истории, когда субъект и объект агрессии говорят на одном и том же языке? Разумеется, нет. В конце XVIII века была Война за независимость Соединённых Штатов Америки, когда империя и люди, стремившиеся освободиться от имперского влияния, говорили на одном и том же языке. Разве колонисты, объявившие о независимости, отказались от своего родного языка? Не отказались. Да, у них не было другого языка, кроме английского. Зато была имперская система мер – фунты, дюймы, мили. Неудобная и неразумная система, скажем прямо. И что в итоге? Сами англичане от нее (практически) отказались, американцы – нет! Оставили себе напоминание о той самой стране, которая хотела, чтобы их самих как страны не было. Возвращаясь к языкам – есть и масса других случаев. В постколониальных странах сплошь и рядом сохраняется язык метрополии, это нормально. Я-то понимаю корень проблемы в украинском случае. Несколько лет назад я был в Грузии, которая тоже подверглась, скажем так, не самому благотворному влиянию России, но там таких проблем с русским языком нет. Правда, младшее поколение на нём уже не очень говорит, но это другой вопрос. В чём разница с нашей ситуацией, практически очевидно. Там русский язык не вызывает такого отторжения, потому что там (практически) нет неоднозначностей с самоидентификацией. Грузинский и русский языки не имеют друг к другу никакого отношения, они не взаимопонятны, грузина за русского не примешь – люди совсем разные. То есть: коль скоро Грузия – самостоятельная страна, русский язык там – четко иностранный, но с гостями на нём спокойно говорят (ясно, что от гостей нельзя ожидать знания грузинского). Здесь же это в значительной мере это проблема самоидентификации: дескать, если ты говоришь на русском, то ты уже какой-то недоукраинец. Я так совершенно не считаю – но такая точка зрения есть. И вот, люди отталкивают от себя русский язык с тем, чтобы закрепить свою идентичность. Но еще раз: в мире есть масса примеров, где не только политическая, но даже и этническая идентичность не завязана так чётко на язык. Например, Люксембург: люксембургский язык существует, но в самом Люксембурге на нём мало кто говорит, там говорят по-французски, по-немецки, и это совсем не мешает людям считать себя гражданами Люксембурга. Так же и здесь: можно прекрасно считать себя гражданином Украины и при этом говорить по-русски, одно другому никак не мешает. С.Э.: Как мы сейчас видим по составу украинской армии – это не мешает абсолютно. С.М.: О том и речь. Но, к сожалению (и здесь мы возвращаемся к вопросу об образовании), у некоторых людей имеет место – скажем прямо – вопиющая узость мышления, которая не даёт им понять и усвоить этих простых вещей. Им пропаганда внушает, и они зарубили себе на носу: «Украинец обязан говорить по-украински». Хотя нет такого постулата! Ты прекрасно можешь быть украинцем и при этом говорить по-русски. С.Э.: В теории есть две модели нации: нация этническая, которая строилась в Германии и по её примеру в других восточноевропейских странах (к чему это привело, мы все знаем); а есть нация гражданская (США), где гражданство напрямую не связано с языком и этничностью (в Америке вообще нет законодательно установленного государственного языка, хоть де-факто – это английский). С.М.: На юге США, в особенности во Флориде, очень многие говорят по-испански. Я много раз бывал в Майами – и помню, как в 2003 году, впервые попав туда, испытал своего рода культурный шок, когда меня дважды отказались обслужить на английском языке. Не из каких-то принципиальных соображений: просто обслуга знала только испанский. Я тогда по-испански мог связать два с половиной слова. В одном из этих случаев я вышел из положения с помощью итальянского, который похож на испанский, во втором – мне помог с переводом кто-то, оказавшийся рядом. Какой-нибудь записной патриот мог бы на моём месте возмутиться, но я пошёл другим путём и решил, что раз бываю в Майами, то нужно освоить испанский хотя бы на уровне бытового разговора. Это было не так сложно, потому что к тому времени я уже хорошо знал французский и итальянский. И вот теперь, приезжая в Майами, я стараюсь говорить там в основном по-испански. Скажем, если слышу, что обслуга в ресторане общается между собой по-испански, а ко мне обращается по-английски – я им отвечаю по-испански! Просто для практики, никакой «политики» в этом нет… впрочем, чего лукавить, есть ощущение «вот другие не могут, а я могу». Приятное ощущение. С.Э.: Примечательно, что если в постсоветских странах, находящихся к западу от России, утверждают, что они стремятся к демократии и демократическим ценностям, то образцом для них должна стать американская гражданская нация. Но почему-то в Восточной Европе всё строится на этническом (германском) принципе, который чреват известными последствиями. И это большая проблема. Я как-то слушал «украинского соловьёва» – очень талантливого пропагандиста Арестовича, и он сказал, что, конечно, Украине необходимы два языка, и это будет выгодно со многих точек зрения. Во-первых, если Украина объявит, что русский язык является частью украинской культуры, ее наследием и богатством, то это «выключит» всю российскую пропаганду – им нечего будет сказать – и сделает Украину очень привлекательной для русских, как Украины, так и России. С.М.: Насчёт привлекательности для русских я судить не берусь, но то, что это выбьет почву из-под ног господина Соловьёва и иже с ним – само собой! На данный момент российская пропаганда в отношении Украины в значительной мере строится на защите русскоязычных. А кого и от чего же их тогда надо будет защищать? Но… здесь если не вся, то значительная часть проблемы в том, что русский язык силён. Это международный язык, хотя всяческие его нелюбители и пытаются это всеми силами отрицать. Но это один из шести официальных языков ООН, это по-прежнему lingua franca на всём постсоветском пространстве и т.д. В Украине сейчас слышно много голосов против русской культуры и за, допустим, английскую или французскую. Но русская культура – одна из мировых культур, нравится это кому-то или нет. И соответственно, люди, ведущие борьбу с русским языком, сознательно или подсознательно понимают, что свободная конкуренция с русским языком для того же украинского, белорусского, литовского, латышского – вещь сложная. Эти восточноевропейские языки по многим позициям будут проигрывать свободную конкуренцию русскому. И, конечно, появляется желание устранить конкурента. При этом, как правило, ссылаются на то, что, мол, раньше исторические условия были неравными, русский язык подавлял остальные языки – и поэтому, дескать, теперь нужно компенсировать прежние искусственно-неравные условия для тех языков, создавая неравенство в противоположную сторону. Как делают в сегодняшних США в отношении разнообразных меньшинств: мол, раньше их угнетали, поэтому сегодня им нужно создавать преференции. Не то чтобы этот аргумент стопроцентно фальшив; в советское время русский язык, конечно, занимал доминирующее положение, но нельзя сказать, что это было сознательным угнетением. Во-первых (об этом не очень любят вспоминать, но), в 20-е годы в советской Украине большевики проводили такую украинизацию, что куда там нынешним. Украинский язык насильно внедряли в тогдашнее украинское образование, литературу и т.д., чем дали ему очень серьёзную подпитку. В советское время на украинском языке издавались книги массовыми тиражами, которые сегодня никому и не снились. На русском языке, конечно, тоже издавались книги такими же тиражами. Тем не менее, говорить о целенаправленном угнетении украинского языка – это, мягко говоря, лукавство. Другое дело, что любая серьёзная деятельность – культурная, научная и т.д. – была так или иначе завязана на союзный центр, и поэтому должна была волей-неволей происходить на русском языке. И вот теперь возникает сложный вопрос: следует ли вообще снять все ограничения и допускать полностью свободную конкуренцию, в которой русский язык будет, конечно, побеждать; или действовать нынешними методами – административными запретами? Я, конечно, за свободную конкуренцию, но в данном случае я лицо заинтересованное, поскольку мой родной язык русский – в отличие от многих граждан Украины, я это чётко осознаю и не обманываю себя. То есть: я кровно заинтересован в успехах русского языка, и поэтому моё мнение здесь предвзято. С.Э.: Как вы считаете, что нужно сделать на будущее, чтобы сохранить гармоничную языковую ситуацию? С.М.: Вопрос сложный. Что надо сделать – это одно… но как на это будут реагировать люди – это уже другое, плохо предсказуемое. В голову лезут всякие красивые фразы из серии: «Ребята, давайте жить дружно!» Но что касается конкретно ситуации с русским языком и Украиной, с Булгаковым и Украиной – мне бы виделось это так, что нельзя отдавать русский язык России, нужно заявлять, что русский язык и наш тоже, и мы этого не стесняемся. И Булгаков – это наш писатель, киевлянин, часть нашей культуры. Да, он не писал на украинском языке, но и написанное на русском – это тоже наша культура. Пример, уже набивший всем оскомину, но от того не менее верный по сути – Шевченко, писавший свои дневники на русском языке. Причём специалисты утверждают, что по количеству печатных знаков Шевченко на русском языке написал больше, чем на украинском. Так что, теперь Шевченко не наш писатель, и его отменять? Понятно, что в истории и культуре Украины русское и украинское очень сильно переплетено, и языки переплетены и смешаны. На мой взгляд, это нужно признать, не стесняться этого, не пытаться это отменить, причём отменить задним числом, объявляя, что люди, сделавшие что-то сто лет назад, теперь не наши люди, потому что они писали на неправильном языке и выражали неправильные с сегодняшней точки зрения идеи. Есть такое умное слово «инклюзивность», и мне представляется, что для Украины инклюзивность – это правильная вещь. С.Э.: Есть ещё пример писателя Гоголя. Дмитрий Быков сказал: «Гоголь создал Украину». То есть, этот образ Украины создал украинский писатель Гоголь, который тоже писал на неправильном языке. С.М.: Это обобщение – как по мне, слишком сильное… С.Э.: По крайней мере, Гоголь внёс большой вклад. Тот образ Украины, который мы знаем, создан Гоголем. С.М.: Вклад, конечно, внёс. Я понимаю – хотя не разделяю – и аргументы противников такой инклюзивности и сторонников эксклюзивности. Они боятся, что если так обставить дело, то Украина растворится в России, т.е. начнутся разговоры: «Если русский язык здесь родной, то что тогда такое Украина? Может быть, Украины нет вообще?» С.Э.: Интересно, остаётся ли такой вопрос в Австрии? С.М.: Очень хороший пример. Сто лет назад австрийцы хотели воссоединиться с Германией и называли себя немцами. Им тогда не дали этого сделать по политическим соображениям. Но то «дела давно минувших дней». А сейчас есть Австрия, и никто не говорит, что Австрия – это Германия. С.Э.: Кстати, у них есть свой словарь немецкого языка, т.е. их немецкий язык – это «их немецкий», и он отличается от стандартного немецкого (Hochdeutsch). С.М.: Наличие массы диалектов, вариантов языка для Европы абсолютно нормально. Там так везде! С.Э.: Но у Австрии это на академическом уровне – свой словарь немецкого языка. Так же мог быть и украинский русский язык. С.М.: В принципе да. Украинский русский действительно немного отличается от канонического русского. С.Э.: Как американский английский и британский английский. С.М.: Да, отличие примерно на таком же уровне – вроде «скучаю по тебе» и «скучаю за тобой», и подобных достаточно мелких вещей. С.Э.: Если подытожить, то получается, что Путин аннексией Крыма в 2014 году, и сейчас тем более, провел украинизацию Украины. Как – на ваш взгляд – это происходит в реальности, начинает ли говорить на украинском молодёжь, насколько это заметно? С.М.: Это очень заметно, особенно в социальных сетях. Многие из моих знакомых, которые всегда говорили и продолжают говорить по-русски, пишут по-украински (по крайней мере в соцсетях) – в качестве такого себе маркера «свой-чужой». В жизни тоже есть ряд людей, которые переходят с русского на украинский. Я сейчас, наверное, кого-то из них обижу, но всё-таки не могу не вспомнить в этой связи булгаковского героя «Белой гвардии» доктора Курицкого. Помните: «он, извольте ли видеть, разучился говорить по-русски с ноября прошлого года» (1917-го). Это говорит Алексей Турбин, герой той же самой «Белой гвардии». И, между прочим, важный момент. Сразу за этим следует знаменитый пассаж «кот-кит», который нередко вменяют в вину Булгакову: дескать, автор издевается над украинским языком. Да не над языком! Над этим самым доктором Курицким, который отказался от родного языка! Нет, я уважаю сознательный выбор любого взрослого человека. Ни я, ни вы, ни кто угодно ещё не имеем никакого ни формального, ни морального права указывать и даже советовать взрослым людям, на каком языке им говорить или писать. Но вместе с тем я не могу не констатировать, что лично мне в этом феномене перехода на украинский язык людей, всю жизнь говоривших по-русски, видится некий элемент конъюнктуры, эффекта толпы – а также некой неискренности и нечестности прежде всего перед самим собой. Повторюсь: я никого не осуждаю, не говорю, что так делать не следует – я не более чем выражаю своё мнение. Допускаю, что, возможно, в отношении кого-то из этих людей я несправедлив, что в них прямо искренне проснулась некая украинская жилка. Но в то, что она искренне проснулась во всех, мне поверить очень трудно. И еще один момент. Пропоненты тотальной украинизации нередко используют лозунг «Язык объединяет» (в оригинале – «Мова об’єднує»). Он-то объединяет. Но кого и как? Коль скоро язык используется как маркер «свой-чужой», то автоматически – по определению! – получается следующее: если он гражданин Украины и я гражданин Украины (в скобках: хотя лично я и живу в США, но я гражданин Украины и только ее), но он говорит по-украински, а я по-русски – значит, я для него не свой! В такой постановке вопроса, каковая мила «тотальным украинизаторам», язык объединяет одних граждан Украины, но отделяет от них других. Отсюда до требования «чемодан-вокзал-Россия» полшага. В украинской ситуации один язык объединить не может. Потому что на бумаге, в законе он может быть один, но в реальной жизни их два. И я думаю, что это как раз многие понимают. Кто помнит – в начале 2014 года был такой короткий период, когда все, кому не лень, говорили: «Евромайдан – не о языке! Русскоязычные – точно такие же наши!» Был двуязычный лозунг «Єдина краïна – Единая страна». Была однодневная акция «Львов говорит по-русски». Вот это путь к объединению… был бы. Не буду сейчас, с послезнанием, строить из себя Нострадамуса, но и обманывать себя мне совершенно незачем: мне и тогда было очевидно, что все эти акции сугубо временные, показательные (может быть, для склонения людей на свою сторону), и что дальше будет… то, что и получилось. «Тотальные украинизаторы» никогда в жизни бы не допустили равноправия языков. А теперь людям не хочется выглядеть борцами против системы, а хочется чувствовать себя своими – вот они и самоукраинизируются… С.Э.: Возвращаясь к Булгакову. Его сейчас обвиняют в украинофобии… С.М.: … и это, конечно, часть вот этой общей картины. Булгакова обвиняют в том, что он-де не любил украинский язык, не был сторонником независимости Украины и т.д. Это всё тоже далеко не так прямолинейно, как эти товарищи писатели и их подпеватели хотели бы видеть. Во-первых, насколько мне известно, не существует ни одного прямого доказательства того, что Булгаков не любил украинский язык. Его герой из «Белой гвардии» Алексей Турбин – да, не любил украинский язык. Есть эта известная диатриба в сцене ночной попойки у Турбиных – часть из нее я уже процитировал – где, да, Алексей Турбин говорит в отношении украинского языка вещи настолько нехорошие, что их вырезала советская цензура. (Это, кстати, к вопросу об официальной «украинофобии» в Советском Союзе, о которой так полюбляют говорить записные патриоты.) Но, извините, Турбин – это Турбин, а Булгаков – это Булгаков, хоть у Алексея Турбина, безусловно, есть автобиографические черты. А в «Белой гвардии» есть совсем другие строки – и это именно авторский текст: «И в этих же городишках народные учителя, фельдшера, однодворцы <…> штабс-капитаны с украинскими фамилиями... все говорят на украинском языке, все любят Украину волшебную, воображаемую, без панов, без офицеров-москалей»… и дальше: «чаяния тех верных сынов своей подсолнечной, жаркой Украины... ненавидящих Москву, какая бы она ни была – большевистская ли, царская или еще какая». Это вот что? Это нелюбовь к Украине?! Еще раз: науке неизвестны явные утверждения Булгакова, где сам он бы говорил о нелюбви к Украине или украинскому языку. Что же касается того, что Булгаков не был сторонником самостоятельного украинского государства, – это, очевидно, правда. Не был. Но нужно учитывать такую простую вещь, как исторический контекст. Он всё это думал и писал сто лет назад, когда многие не были сторонниками украинского государства. Сикорский, из которого сейчас сделали великого украинца и национального героя, назвали его именем аэропорт и политехнический институт в Киеве, – никогда не был сторонником отдельного украинского государства, он всегда считал, что Украина и Россия – это две части единого целого. Вернадский – первый президент украинской Академии наук – никогда не был сторонником отдельного украинского государства, он воспринимал гетманский эксперимент неоднозначно (как, кстати, и герой Булгакова) и говорил, что будущее Украины с Россией. Так что – теперь объявлять этих людей «не нашими»? Это, кстати, несколько напоминает ситуацию в нынешних Соединённых Штатах, когда идут против Колумба и сносят памятники ему – за то, что он плохо обращался с тогдашними туземцами-индейцами. Да, он с ними плохо обращался. Но то были совершенно другие времена и другие… стандарты, назовем это так, обтекаемо. А сами американцы как в 60-е годы обращались с местными жителями во Вьетнаме? С.Э.: Но они мемориал поставили всё-таки. С.М.: Да, мемориал поставили, разобрались, что не всё, что делалось тогда (и 500 лет назад, и 50–60 лет назад) было правильно. Осознали, разобрались, живём дальше. А если в американском случае идти путем «отмены» до логического конца… так нужно переименовывать Вашингтон, потому что Джордж Вашингтон был рабовладельцем. С.Э.: Такие предложения, кстати, поступают. С.М.: Да. Томас Джефферсон тоже был рабовладельцем… С.Э.: Наверное, все отцы-основатели были рабовладельцами? С.М.: Не знаю, сколько точно процентов из них – но да, многие были. И что, теперь применять культуру отмены к ним? Сейчас у нас на это взгляды совершенно иные, чем были тогда, а они – дети своего времени. Так вот, и Булгаков был сыном своего времени. С.Э.: В этом смысле, была советская шутка по поводу наклонностей опять же – украинского – композитора Чайковского: «Но любим мы его не за это». И в этой шутке содержится не доля, а чистая правда. Великие люди прошлого, в том числе и писатели, и поэты разделяли ценности времени, в котором они жили. Но мы же их не за это ценим, а за те самые прозрения, которые обогащают мир. Если почитать стихи Пушкина по поводу Польши, «Клеветникам России», «Бородинская годовщина» – это, честно говоря, подленькие стихи, и они были явно написаны с меркантильной целью (для того, чтобы Пушкина восстановили на госслужбе), и Царь в результате пошёл поэту навстречу. Но мы же его не за это любим, мы любим его за «Евгения Онегина»! С.М.: Если, опять-таки, идти этим путём и идти до конца, то… Во всём творчестве Шевченко нет слова «украинец» и нет фразы «украинский язык». Сейчас же утверждают, что украинскому языку тысяча лет, а кто в XIX веке не называл его украинским языком, тот агент Кремля. Ну вот, давайте теперь к Шевченко применим этот «критерий»: коль он ни разу не говорил слово «украинец», значит он и сам не украинец. Но есть же исторический контекст. Это простые вещи, но пренебрегать ими… неграмотно. Вернемся, опять-таки, к Булгакову. Я абсолютно уверен, что важная причина нынешней антибулгаковской кампании – зависть, комплекс неполноценности и прочие подобные вещи. Есть такой советский или постсоветский анекдот. Человек видит, что его сосед купил гораздо более шикарный автомобиль, чем у него. Что думает в этой ситуации американец: «Как бы мне заработать, чтобы купить ещё более шикарный автомобиль, чем у соседа?» Что думает русский: «Как бы мне спалить автомобиль этого соседа?» Так вот, члены Союза писателей и примкнувшие к ним – это русские из того анекдота. Переплюньте Булгакова! Напишите что-то ещё более весомое, чем Булгаков! Все будут только за. И потом попросим наряду с музеем Булгакова сделать музей этого человека (или этих людей), пусть они сосуществуют. Но нет же. Надо отменить музей Булгакова. Это опять-таки к вопросу о конкуренции. Нынешние «активисты» Союза писателей прекрасно понимают, где они и где Булгаков. Значит, надо зачистить конкурентное поле, чтобы подняться самим в глазах читателей. Но это же смешно. С.Э.: Приходит на ум булгаковская же ассоциация – Шариков против профессора Преображенского. С.М.: За эту аналогию на нас с вами еще раз обидится часть читателей, но это так. Я в последние месяцы немало поездил по Европе, заходил там в книжные магазины – еще до всей этой истории с музеем – и смотрел, как там стоит Булгаков (в буквальном и переносном смысле). Очень хорошо стоит. Много где есть полки «классика», и вот Булгаков – непременно на этих полках (конечно, в переводах на соответствующие языки). Его перевели на полсотни языков, и в мире его воспринимают как классика, как одного из наиболее выдающихся писателей. С.Э.: Как его ни оценивать – всё равно, он классик XX века. С.М.: И он единственный писатель родом из Киева, который на таком уровне котируется в мире. Чтобы не быть голословным, приведу ещё одну цифру. Есть такая французская серия «Библиотека плеяды». Нечто вроде нашей старой «Библиотеки всемирной литературы», только продолжающаяся. Там на данный момент под 900 томов, около 250 авторов, из них 14 русских. Один из этих четырнадцати – единственный в этой библиотеке автор родом из Киева – Булгаков. Можно бороться с этими ветряными мельницами, кричать, что, мол, так быть не должно… но я сомневаюсь, что борцы достигнут каких-либо успехов в этом нелёгком деле. Проще, лучше, правильнее сказать: «Булгаков наш! А то, что он высказывал какие-то взгляды, которые не являются каноническими сейчас, – ну да, высказывал, но мы этого не боимся. Тогда было так, сейчас иначе. Прожили, осознали, двигаемся вперед!» Просто нужно нести и развивать в себе не комплекс неполноценности, а чувство собственного достоинства! И отличные писатели с «неправильными» взглядами столетней давности сразу перестанут быть страшны. С.Э.: Ваши творческие планы? Сложно говорить о планах в это неприятное и мало предсказуемое время. (Произношу это, и в голове тут же звучит: «Само собой разумеется, что, если на Бронной мне свалится на голову кирпич…») Скажу коротко – о проектах, которые я бы хотел закончить в обозримом будущем. Четырехтомник «Киев 1917–1920», о котором я уже говорил. Книга об истории своей семьи – прежде всего в контексте сталинских репрессий. Книга о весьма интересном персонаже первой половины XX века – журналисте, литературном критике Петре Пильском, чей творческий путь любопытным образом пересекся с путем Булгакова. Есть и другие идеи (идей много, времени мало!)… но пока остановлюсь на этом. С.Э.: Спасибо за интересное содержательное интервью. "Историческая экспертиза" издается благодаря помощи наших читателей.

  • Стеф Крэпс: «Делая глобальной одну из групповых памятей и утверждая ее в качестве универсального...

    Стеф Крэпс: «Делая глобальной одну из групповых памятей и утверждая ее в качестве универсального морального стандарта, мы рискуем вытоптать или заблокировать другие памяти». Интервью Беседовал С.Е. Эрлих Стеф Крэпс является профессором английской литературы Гентского университета (Бельгия), где он руководит Инициативой культурологических исследований памяти (Cultural Memory Studies Initiative), исследовательской группой, которая объединяет исследователей разных гуманитарных дисциплин, работающих над изучением того как память и травма опосредуются феноменами культуры. Сферой его научных интересов являются литература и культура XX и XXI веков, исследования памяти и травмы, постколониальная теория, экологическая критика и гуманитарные аспекты экологии. Он является создателем и координатором Мнемонической сети (Mnemonics network), международной инициативы сотрудничества по обучению аспирантов, специализирующихся на исследованиях памяти. Также он является сопредседателем рабочей группы «Трансформация окружающей среды» (Transformation of the Environment) в рамках проекта Медленная память (Slow Memory COST Action, European Cooperation in Science and Technology). E-mail: stef.craps@ugent.be Книги автора: Bond, Lucy, and Stef Craps. Trauma. New Critical Idiom. Abingdon: Routledge, 2020. Craps, Stef. Postcolonial Witnessing: Trauma Out of Bounds. Basingstoke: Palgrave Macmillan,2013. Craps, Stef. Trauma and Ethics in the Novels of Graham Swift: No Short-Cuts to Salvation. Brighton: Sussex Academic Press, 2005. С.Э.: Ян Ассманн считает, что коммуникативная (семейная) память современных людей обычно составляет три поколения (80-100 лет). Как глубока ваша семейная память? С.К.: Утверждение Ассманна полностью соответствует моему случаю. Я помню, что в детстве говорил с моими бабушками и дедушками о времени, когда они были молодыми, но дальше этого моя семейная память не идет. Я знаю лишь несколько исследователей памяти с действительно увлекательными семейными историями, связанными с великими историческими событиями, которые стали главной причиной их интереса к исследованиям памяти, но, к сожалению или к счастью, это не мой случай. Если говорить о двух поколениях моих предков, то это фламандские крестьяне и, насколько я понимаю, и более ранние предки тоже были фламандскими крестьянами. Я хочу сказать, что ничего не знаю о моих предках, чьи жизни были бы затронуты историей настолько основательно, чтобы память об этом передавалась последующим поколениям. С.Э.: Вторая мировая война является главной травмой ХХ века, и она все еще весьма чувствительна в «регионе памяти» вдоль бывшего Восточного фронта от Финляндии до Греции. Как обстоят дела на западе Европы? Жива ли память о Второй мировой войне в Бельгии и в вашей семье? С.К.: Я считаю, что эта память жива в «комплекте» с памятью о Первой мировой войне, так как Бельгия была местом жесточайших сражений на Западном фронте в годы той войны. В 1914–1918 на полях Фландрии погибли, были ранены и пропали без вести более миллиона человек. Особенно большими были потери в битве при Пашендейле (31 июля — 10 ноября 1917 года). День перемирия 11 ноября 1918, который считается днем окончания Первой мировой войны, является государственным праздником Бельгии, тогда как 8 мая 1945 — День победы союзников над нацистской Германией — государственным праздником не является, или пока не является, так как в последние годы поступают предложения исправить ситуацию. Размах коммеморации во Фландрии в связи со столетием Первой мировой войны действительно поражает. Экспозиции большинства крупных музеев включают разделы, посвященные двум мировым войнам. Также поддерживаются места травматической памяти (sites of conscience): провинция Западная Фландрия испещрена военными кладбищами, о жертвах Первой мировой войны напоминает Музей Фландрских полей и Менинские ворота в Ипре, память о Второй мировой засвидетельствована бывшим нацистским лагерем военнопленных Форт Бреендонк и казармами Доссен в Мехелене, где нацисты создали транзитный лагерь, откуда бельгийских евреев и цыган отправляли в Аушвиц. Обе мировые войны занимают важное место в школьной программе. Из разговоров с моими бабушками и дедушками более всего мне помнятся их рассказы о войне. Все это позволяет считать, что мировые войны занимают выдающееся место в бельгийской культуре памяти. Меня поражает контраст этой памяти с почти полным молчанием по поводу колониального прошлого страны. Американский журналист Адам Хохшильд (Adam Hochschild) автор книги «Призрак короля Леопольда: история жадности, террора и героизма в колониальной Африке» назвал это явление «великим забыванием» бельгийских преступлений в Конго. Я подозреваю, что в данном случае мы имеем яркий пример «покрывающего воспоминания» (З. Фрейд, screen memory), когда память о двух мировых войнах используется ради отвлечения внимания от постыдной колониальной истории бельгийских владений в Центральной Африке. С.Э.: Почему вы стали заниматься исследованиями памяти? Повлияла ли на вас семейная память или были другие причины? С.К.: Я пришел к исследованиям памяти через мой интерес к тому как литература несет в себе свидетельство о травматических событиях и опыте. Я не думаю, что моя обыкновенная (plain vanilla) семейная история оказала существенную роль в формировании моих исследовательских интересов, хотя, как я уже говорил, на ряд специалистов в нашей области заметно повлияли семейные воспоминания. Моя магистерская работа в Лёвенском университете была посвящена роману Салмана Рушди «Стыд», который является хрестоматийным примером того, что Линда Хатчеон назвала «историографическая метапроза» (historiographic metafiction). Под этим понимаются постмодернистские романы, которые своеобразно представляют историю. Они конструируют свою версию прошлого, но ставят читателя в известность, что идет конструирование и критически обсуждают этот процесс: включения, исключения, интерпретации и т.д. Моя докторская диссертация также началась с исследования метапрозы на примере работы современного британского автора Грэма Свифта (Graham Swift) «Земля воды» (Waterland), одного из самых известных образцов этого жанра. Однако в процессе работы (это было в конце 90-х) я сосредоточился на травматических и этических аспектах романа Свифта. Научным руководителем моей диссертации был профессор Лёвенского университета Ортвин де Граф (Ortwin de Graef), который обратил мое внимание на только вышедшие в то время работы Кэти Карут (Cathy Caruth), Шошаны Фельман (Shoshana Felman) и Джефри Хартмана (Geoffrey Hartman). Ортвин не случайно обратил мое внимание на это зарождавшееся тогда направление исследований, так как он подобно упомянутым авторам был увлечен деконструкцией и постструктурализмом. Более того, он, как и упомянутые его коллеги по деконструкции, был потрясен делом Поля де Мана — одного из отцов этого направления. Именно Ортвин в ходе написания своей докторской диссертации нашел антисемитские публикации де Мана военного времени. Ортвин усматривал в теории травмы попытку критической парадигмы (назовем ее текстуализмом), которая попала в затруднительное положение, укрепиться и спастись, надев на себя этическое обличье. Таким образом, я унаследовал интерес к проблемам травмы и памяти от моего научного руководителя. С.Э.: Вы критически относитесь к оптимистам, которые преждевременно провозгласили третью «транснациональную» стадию исследований памяти и мнемонических практик. Вы считаете, что попытка учредить память о Холокосте в качестве лекала глобальной памяти провалилась из-за того, что она ограничена западным контекстом и представители незападных стран воспринимают ее как попытку навязать им западную гегемонию в сфере памяти. Ваши оппоненты могут возразить, что географическая привязка (locatedness) Холокоста менее важна, чем беспрецедентная эмпатия (сочувствие) к прежним «парадигматическим чужакам», которых большинство христиан много веков считали своими «природными врагами», так как они, якобы, распяли Христа. С этой точки зрения память о Холокосте является механизмом эмпатии ко всем жертвам мировой истории, включая жертв рабства, колониальной эксплуатации, геноцидов и т.д. В чем по вашему мнению состоит ошибочность их аргументации? С.К.: Я пытаюсь сдвинуть благодушное или даже эйфорическое отношение к транснациональным (транскультурным) исследованиям памяти в сторону более критического и более рефлексивного подхода. Я призываю к осторожности и не разделяю оптимизма, который переполняет работы таких исследователей как Даниэль Леви (Daniel Levy) и Натан Шнайдер (Natan Sznaider), Джефри Александер (Jeffrey Alexander), Элисон Ландсберг (Alison Landsberg) и Кэти Карут, возвестивших то, что Астрид Эрлль (Astrid Erll) назвала «третьей стадией» исследований памяти. В моей книге «Постколониальное свидетельство: Травма без границ» я показываю, что утверждения об универсальности, особенно это относится к Холокосту, не всегда способствуют транскультурному взаимопониманию и способствуют развитию демократии, терпимости и прав человека. Я выявил тенденцию как недооценки негативных последствий, к которым могут привести и уже приводят сравнения с Холокостом, так и переоценки реального масштаба памяти о нем. Необходимо учитывать, что во многих частях незападного мира ссылки на Холокост не являются общепринятыми. Следовательно, утверждать, что Холокост является единственным источником моральных уроков для человечества, означает низводить миллиарды людей, прежде всего на глобальном Юге, до уровня морально незрелых существ. В этом проявляется колониальная перспектива, вступающая, на мой взгляд, в конфликт с проектом учреждения универсальной культуры прав человека, о которой так заботятся на словах Александер и Леви вместе с Шнайдером. С.Э.: Как вы считаете возможен жизнеспособный проект глобальной памяти, использующий другой образец (или набор образцов) вместо Холокоста или глобальная память является нереалистическим предприятием не только для нашего времени, поскольку это вечная утопия? С.К.: Если мы оставим в стороне вопрос, насколько это возможно теоретически (мнения об этом расходятся), то я, честно говоря, не уверен, что «глобальная память» является чем-то вдохновляющим. В любом случае я опасаюсь последствий, связанных с попытками воплотить ее в жизнь. Может существуют другие способы движения в этом направлении, но на мой взгляд, делая глобальной одну из групповых памятей и утверждая ее в качестве универсального морального стандарта, мы рискуем вытоптать или заблокировать другие памяти. Я против того, чтобы навязывать одну коллективную память (скажем, о Холокосте) обществам, озабоченным другими травмами, причинившими им страдания (например, западным империализмом), поскольку подобные попытки, скорее всего, будут восприниматься в незападных странах не иначе как колонизаторский шаг, который принесет лишь вред тем, кто включит эту память в свой канон. Я всей душой поддерживаю транскультурные и многовекторные перемещения памяти, и я осознаю, что передача сочувствия к историческому опыту людей из других обществ может породить социальную солидарность между ними, но, на мой взгляд, не это является целью тех, кто пытается внедрить «глобальную память». Я боюсь, что в случае глобальной памяти отсутствуют взаимность, равенство и двусторонний трафик обмена памятями, который присущ транскультурным и многовекторным формам. Считайте меня излишне подозрительным, но установление одной частной памяти в качестве универсальной и, следовательно, более значимой, чем остальные памяти, возмущает меня как попытка распространить западную гегемонию в область коллективной памяти. С.Э.: Нарастающий во многих европейских странах национализм крайне правых является вызовом, который требует адекватной реакции со стороны исследователей памяти. Многие из наших коллег верят, что агонистический подход Шанталь Муфф (Chantal Mouffe) является эффективным средством, позволяющим противостоять антидемократическим силам. Вы согласны, что агонизм может быть эффективен в конкуренции со сторонниками антагонизма, или неободимо найти другие средства для эффективного противостояния угрозе крайне правых? С.К.: Это сложный вопрос, на который я тоже желал бы знать ответ. Я помню статью Анны Ченто Булл (AnnaCento Bull) и Ханса Лауге Хансена (Hans Lauge Hansen) «Об агонистической памяти» (2016). Опираясь на исследование в рамках финансируемого ЕС проекта «Тревожное воспоминание и социальная сплоченность в транснациональной Европе (UNREST project, Unsettling Remembering and Social Cohesion in Transnational Europe) и работы Шанталь Муфф, авторы предлагают агонистическую память — рефлексивный, диалогический способ воспоминания, в том числе и о политических конфликтах — как третий путь, который способен вывести из, по их мнению, тупикового противостояния между спускаемой сверху космополитической памятью ЕС и идущей снизу антагонистической памятью крайне правых. Не обсуждая теоретические достоинства этой новой привлекательной модели, должен с удивлением отметить, что, как мы можем судить по глобальному упадку демократии за последние шесть лет, этот корабль так и не поплыл. В 2016 крайне правые только начинали свое восхождение, но сейчас многие из них уже у власти или близки к ней в целом ряде стран, достаточно упомянуть Брексит, Трампа, Болсонаро, наряду с такими авторитарными лидерами как Орбан, Моди, Эрдоган и, конечно, Путин, которые уже находились у власти в то время, но с тех пор еще более консолидировали свои режимы и значительно осмелели. Кроме того социальный и медийный пейзаж стал еще более поляризованным и токсичным, в результате пространство для агонистических дебатов стремительно сжимается. Боюсь, что в таком достаточно депрессивном контексте я не испытываю большого оптимизма относительно возможности успешно внедрить агонистический способ воспоминания в публичные дебаты, по крайней мере, в ближайшее время. Одна вещь, которой исследователи памяти могут и, по моему мнению, обязаны, не смотря ни на что, больше заниматься, это культура памяти крайне правых, которая является транснациональной, но, разумеется, не космополитической. Это, кстати, еще одна причина почему исследования памяти должны воздержаться от некритического отношения к транснациональной динамике. Лучшее понимание реакционной политики памяти «другой стороны» может помочь нашей дисциплине более эффективно разрабатывать способы сопротивляющегося воспоминания, в которых мы, очевидно, испытываем срочную необходимость. Пока такие исследования редки, но статья Нейла Леви (Neil Levi) и Майкла Ротберга (Michael Rothberg) «Исследования памяти в момент опасности: фашизм, постфашизм и современное политическое воображение» (2018) представляет вдохновляющий пример. Другим перспективным направлением для актуальных с точки зрения будущего исследований памяти должно стать критическое рассмотрение проблемы: действительно ли гегемонистская культура памяти, возникшая после Холодной войны, с ее требованиями толерантности и защиты меньшинств причастна к современному возрождению крайне правых, и если причастна, то какова степень ее ответственности? В результате, как утверждает Валентина Пизанти в провокативной книге «Стражи памяти» (2021, автор предисловия Майкл Ротберг), должна произойти основательная переоценка ценностей. С.Э.: Ваши творческие планы? Мой новый проект находится на пересечении исследований памяти и гуманитарной экологии (environmental humanities). Он фокусируется на том, как современная литература и культура в целом сталкиваются с эстетическими, этическими и экзистенциальными вызовами, порожденными климатическими изменениями и в целом антропоценом, предполагаемой новейшей геологической эпохой, когда человек стал главным двигателем изменений окружающей среды, наиболее заметным из которых является глобальное потепление. Климатические изменения часто обсуждаются в строго ограниченном естественнонаучном, экономическом и техническом контекстах, но у многих людей также возникают фундаментальные вопросы смысла, ценностей и справедливости, поскольку традиционные способы понимать мир и жить в нем все меньше соответствуют современной действительности. Климатические изменения бросают вызов воображению, потрясают до основания саму идею что значит быть человеком и принуждает нас пересмотреть наши отношения с планетой и друг другом. Я рассматриваю взаимодействие воображения с изменениями климата через литературные тексты и художественные работы, рассказывающие инновационные истории, которые в свете настоятельных требований антропоцена стремятся содействовать перемене точек зрения, возникновению новых способов мышления и чувствования. Я недавно написал несколько статей и участвовал в ряде дискуссий по поводу экологической скорби (mourning), процесса примирения с разрушением окружающей среды, и надеюсь, что со временем из них сможет сложится книга. В любом случае я собираюсь двигаться в этом направлении в ближайшие годы. Замысел изучения различных креативных практик экологической скорби, осуществляемых рядом писателей, художников, активистов и институтов, имеет целью понять, как ухудшение окружающей среды формирует опыт, порождает высказывания и практические действия. Разумеется, что я не единственный, кто обратился к проблеме климатического и экологического кризиса. В недавнее время среди исследователей существенно возрос интерес к проблемам окружающей среды. Это неудивительно в связи с тем, что последние прогнозы свидетельствуют о том, что ситуация продолжает ухудшаться и следовательно игнорировать ее, как это происходило долгие годы, становится все сложнее. Когда в середине 2010-х я вместе с несколькими коллегами, в их числе Рик Кроншоу (Rick Crownshaw), Люси Бонд (Lucy Bond), Джессика Рэпмон (Jessica Rapson) и Розэн Кеннеди (Rosanne Kennedy), начал заниматься экологической памятью, то был поражен безмятежным характером панелей и докладов по проблемам окружающей среды на конференциях исследователей памяти, которые я посещал в те годы. Во вступительном обращении на круглом столе, посвященном месту антропоцена в исследованиях памяти, которое было опубликовано в журнале «Мемори Стадиз» в 2018, я объявил о наступлении новой четвертой фазы исследований памяти, когда исследователи должны начать мыслить не только социально, но и экологически. Приятно наблюдать, что появляется все больше работ такого рода, хотя исследователям все еще сложно отринуть сугубый антропоцентризм и принять во внимание объемную пространственно-временную шкалу антропоцена. Такая работа активно стимулируется проектом «Медленная память» Европейской кооперации в области науки и технологий. Руководителем проекта является Дженни Вюстенберг (Jenny Wüstenberg). Целью является исследование памяти не о внезапных насильственных событиях, а о медленных не столь приметных изменениях, таких как деиндустриализация, неолиберальная реструктуризация и, разумеется, ухудшение экологической ситуации. Я рад сообщить, что являюсь вместе с Риком Кроншоу сопредседателем рабочей группы «Трансформация окружающей среды» этого масштабного проекта. Я с удовольствием ожидаю совместной работы с членами нашей группы в ближайшие годы, в результате которой, уверен, мы добьемся значительных успехов и сумеем на полных правах включить исследования памяти в изучение планетарного кризиса. С.Э.: Спасибо за интервью! "Историческая экспертиза" издается благодаря помощи наших читателей.

bottom of page