top of page

12.06.2024. Konstantin Erusalimskii


К.Ю. Ерусалимский

 «Крестьянский вопрос» в России XVI – первой половины XVII в.:

Апокалиптические фантазии во сне и наяву

(ответ В.А. Аракчееву)

 

The “Peasant Question” in 16th – Early 17th Centuries Russia:

Apocalyptic Dreams and Reality

(A Reply to V.A. Arakcheev)


Изображение: Николай Неврев. "Торг. Сцена из крепостного быта". (1866)

К. Ю. Ерусалимский ab

ORCID: 0000-0002-3961-2376

a Европейский университет в Санкт-Петербурге

(Россия, Санкт-Петербург)

b Санкт-Петербургский институт истории РАН

(Россия, Санкт-Петербург)

 

K.Yu. Erusalimskii ab

ORCID: 0000-0002-3961-2376

a The European University at St. Petersburg

(Russia, Saint Petersburg)

b The St. Petersburg Institute of History of the Russian Academy of Sciences

(Russia, Saint Petersburg)

 

 

 

Аннотация. Исследования «крестьянского вопроса» в России XVI-XVII вв. до последнего времени не связывали указную практику, касающуюся сдельных отношений в системе землепользования, с миграционной политикой российских властей. Опровержение нашей концепции, выстраивающей корреляцию между практикой «заповедных» и «урочных» лет и международными соглашениями XV – первой половины XVII в., В.А. Аракчеев проводит на недопустимых методических основаниях, которые рассмотрены в данной статье и отведены. Основное внимание уделено терминологии указной документации и проблемам структурирования российского общества XVI-XVII вв. в связи с так называемым крестьянским вопросом, а также понятию «закрепощение», которое является анахроничным для данного периода и неадекватным в раскрытии социальных процессов.

 

Abstracts. Until recently the studies of the “peasant question” in Russia in the 16th-17th centuries have not linked the decree practice concerning contract relations in the system of land use with the migration policy of the Russian authorities. V.A. Arakcheev refutes our conception, which builds a correlation between the practice of “zapoved’” and “urok” years and international agreements of the 15th - the first half of the 17th century, on inadmissible methodological grounds, which are reconsidered in this article. The main attention is paid to the terminology of the decree documentation and to the problems of structuring of the Russian society of the 16th – 17th centuries in connection with the so-called peasant question, as well as to the concept of “enslavement” (“zakreposhchenie”), which is anachronistic for this period and inadequate in research of the social processes.

 

Ключевые слова: крестьянский вопрос в России, закрепощение крестьян, трансграничные миграции, социальные классы.

 

Key-words: peasant question in Russia, enslavement of peasants, transboundary migrations, social classes.

 

В журнале «Российская история» за 2023 г. вышла моя статья «Крепостное право и миграционная политика в России в конце XVI – начале XVII в.», в которой предпринята попытка проследить связь между российской политикой «заповедей» и «урочных лет» и миграционными процессами в Российском государстве и в целом в регионе. Год спустя В.А. Аракчеев выступил с ответом на мое исследование на страницах того же журнала, приведя ряд контрдоводов и упрекнув меня в череде ошибок[1]. Я ответил на замечания многоуважаемого коллеги. Тем не менее, получив мою полемическую реплику 28 мая 2024 г. по электронной почте, редколлегия «Российской истории» сочла нецелесообразной «дальнейшую переписку между авторами о том, как именно они друг друга понимают» и предложила вернуться к этой полемике мне и В.А. Аракчееву «в различных трудах и жанрах»[2].


Благодарю редколлегию журнала «Историческая экспертиза» за возможность разместить мой ответ, отклоненный к публикации в «Российской истории», который привожу здесь со своими небольшими поправками, с сохранением всех его основных тезисов и формулировок.


Я благодарен своему уважаемому критику, признанному специалисту в историографии российского крестьянства и закрепощения, чьи работы отчасти и послужили отправной точкой для моих критических соображений и интерпретаций. Подробный разбор моей концепции специалистом для меня лестен, хотя аргументы коллеги меня не убедили, и в своем ответе я постараюсь развить те аспекты своего тезиса, которые представляются коллеге неприемлемыми. Сразу отмечу, что на некоторые существенные вопросы, касающиеся положения тяглых классов Российского государства и так называемого закрепощения крестьян, ответы не удается предложить не только мне, но и моему многоуважаемому критику.


Как справедливо отмечает В.А. Аракчеев, мой взгляд на эту проблему стал возможен благодаря исследованиям миграционных процессов, которым я посвятил ряд публикаций, вышедших в доступных изданиях и не обделенных вниманием других исследователей, но почему-то не заинтересовавших моего оппонента[3]. Продолжение дискуссии хотелось бы наметить здесь в четырех направлениях, отталкиваясь как от моих предыдущих исследований, так и от замечаний В.А. Аракчеева на мою статью о миграциях и крестьянском вопросе.


Прежде всего, правильно ли понял оппонент мой тезис? Мне приписан тезис о том, что так называемое крепостное право возникло по «внешним» причинам[4]. Это «внешнее» происхождение законодательства о «заповедных» и «урочных» летах и ряда других положений В.А. Аракчеев неоднократно в своей полемической реплике приписывает моей концепции, хотя ни в моей статье, ни в других работах я нигде таким понятием не пользуюсь и не считаю, что указы, касающиеся регулирования миграций, имели какое-то экзогенное происхождение. Миграционные режимы имеют такое же автохтонное и «внутреннее» происхождение, как и другие правительственные мероприятия и межклассовые отношения, о которых далее пойдет речь.


Во-вторых, Аракчеев полагает, будто мои взгляды на русское общество XV-XVII вв. архаичны настолько, что далеки даже от представлений В.О. Ключевского (хотя они, по мнению автора, на меня тоже повлияли), - который в свою очередь ошибался, рассуждая об эволюции крестьянского закрепощения из холопского. Впрочем, Ключевский ошибался не так «архаично», как это делали К.Д. Кавелин и Б.Н. Чичерин[5]. Считая меня в чем-то наследником архаичной исследовательской традиции, автор все же в одном случае признает, что я придерживаюсь близких ему взглядов на природу крепостничества[6], еще в одном – приписывает мне взгляды, близкие к концепции «советских историков»[7], в третьем – считает меня сторонником ошибочной, с его точки зрения, концепции Е.И. Колычевой[8], в четвертом – я оказываюсь сторонником концепции Р.Г. Скрынникова и В.И. Корецкого[9]. При таком разнообразии моих ошибок возникает вопрос, как мне удалось ошибаться на все возможные советские и антисоветские способы и придерживаться при этом архаичной досоветской концепции русского общества!


В-третьих, и это, возможно, самое важное для ответа на конкретные замечания в адрес моего построения, Аракчеев действительно придерживается того отправного пункта в оценке социального устройства Московского царства, с которым я не могу согласиться. По мнению автора, я не учитываю, что российское общество было структурировано, и я, вслед за «архаичными» историками, недооцениваю различия между типами крестьян, крестьянами и холопами, тяглыми и служилыми людьми. Не понимая этих различий, я будто бы неправильно представляю себе направленность указов и сферы ответственности различных ведомств, которые занимались в той или иной мере проблемами прикрепления и освобождения различных слоев зависимого населения. Аракчеев анахронично пользуется даже такими терминами, как «общество», «сословия», «подданные», «крепостные крестьяне», «закрепощение крестьян» и т.д. С таким подходом и понятийным аппаратом согласиться невозможно, и не потому, что они противоречат каким-то «архаичным взглядам», а потому что не отвечают специфике источников XVI-XVII вв., направленности правовых норм и подходам тех специалистов по социальной истории, которые отказались принимать за должное подобные понятия и переносить их на структуры и внутренние отношения не-модерных обществ.


Говоря о Московском царстве, мы имеем дело именно с не-модерной общественной организацией, которая не была построена на строгом делении классов, не предполагала уставных и конституционных социальных прав, гарантий и обязанностей. Не существовало в этот период единого института подданства, и использование этого понятия без отсылок к тому, что значило это слово в России и соседних государствах, лишь вносит ошибочные коннотации в дискуссию. Не существовало и такого строгого деления на различные «типы» крестьян, которые я будто бы не учитываю в своем исследовании. Социальные маркеры, в целом, не носили и того характера, который им приписывали либеральные и советские историки конца XIX – XX в. и за которыми следует в данном вопросе В.А. Аракчеев.


И наконец, Аракчеев совершенно ошибочно представляет себе миграционные процессы, противореча в своих взглядах не только всему комплексу сохранившихся источников, но и элементарной научной логике. По мнению моего критика, миграции происходили в России в пределах ее государственных границ. «Бегуны», согласно этой наивной картине событий, покидая свои поместья, дома и хозяйства, заботились о том, чтобы остаться «поддаными» царя и, не дай-то Бог, не выйти во враждебный мир сибирских самоедов, поляков, литвинов и казаков, финнов и шведов. Мои наблюдения за данными хозяйственного разорения России конца XVI-XVII вв., опирающиеся на целый ряд исследований конца XIX – XX в., В.А. Аракчеев окрестил «апокалиптической картиной тотального разорения и бегства населения России (включая вотчинников) на окраины и за рубеж, картину, сочетающуюся с авторским представлением о закрепощении, распространившимся на все страты русского общества»[10]. Словами о будто бы доказываемом мной «тотальном бегстве населения России (включая вотчинников)» автор заметно преувеличил ту «картину», которую мне же приписал. Что же касается картины разорения страны после опричнины и войн второй половины XVI в., то остается развести руками и предложить автору написать картину хозяйственной жизни Российского царства конца XVI – начала XVII в. более радостно.


В целом, взгляд на историю «внутренних» миграций, предложенный В.А. Аракчеевым, глубоко ошибочен, даже если отстаивать этот взгляд коллегу сподвигла моя – неверно понятая, как я уже отметил, – концепция «внешних» причин закрепощения. И этому взгляду в работе Аракчеева предпослан не менее ошибочный, хотя и типичный, особенно для советской историографии после 1945 г., тезис в духе «дружбы народов». Будто бы Российская империя была не «тюрьмой народов» (И.В. Сталину этот тезис Ф. Энгельса пришелся не по душе), а в своем роде «империей добра», куда стремились угнетенные со всех сторон, тогда как миграций из России источники будто бы не фиксируют или тем паче, что неоднократно утверждает в своей реплике Аракчеев, фиксируют явный перевес иммиграции над эмиграцией. Последний тезис является не просто недоразумением, но и откровенным фактическим злоупотреблением, недопустимым для профессионального историка.


Понятие о предыстории закрепощения крестьян возникло в либеральной критике XIX в. на заре Крестьянской реформы, и дискуссии до сих пор свойственно «сползать» в анахроничные и далекие от реалий XVI-XVII вв. концептуальные схемы. «Крестьянство» – это один из коллективных субъектов, сформированный в гегельянской, позитивистской и марксистской традициях. Субъектность крестьянства заключена в его «народности», каковая в либеральной критике и тесно связанной с ней университетской науке мыслилась как единство-в-страдании (и как исследовательское сострадание угнетенному субъекту). Чем больше крестьяне мучались под гнетом эксплуататоров, чем больше их объективировали государственная власть и привилегированные классы, тем больше крестьянство обретало свою субъектность в истории. Этот взгляд внушал исследователям мысль о сочувствии трудовому народу, хотя никто из них не ответил на вопрос, существовало ли единое отношение крестьян к труду, в чем заключалось их отношение к своим угнетателям и считали ли они вообще угнетателей, этот еще один объект исторического знания XIX в., таковыми.


Проблема, разумеется, не в том, чтобы теперь «отнять» у крестьянства достижения либерально-освободительных движений XIX – начала XX в. Лабораторная фикция, наделившая разноплановые и изменчивые в историческом процессе общественные структуры единой субъектностью, имеет крайне мало общего с реалиями источников, в которых часть крестьян не занималась «крестьянским трудом», другая часть никогда не была под властью никаких «феодалов» или даже сами крестьяне были «феодалами», значительные массы крестьян были вооружены не хуже привилегированных классов и вели отнюдь не «крестьянские», а по меркам своего времени профессиональные войны и не против «феодалов», а чаще всего – за своего царя или атамана. В освободительной риторике исследований обычно выпадает из оптики вопрос о том, как современникам изучаемых процессов представлялись грани между экономическим и внеэкономическим принуждением, как отличить событие полицейской сводки от протестного движения и сопротивления насилию.


Исследования локальных историй и отношений «власти в селе» показали, что у крестьян существовали глубокие сети коммуникации, внутренние властные отношения, устойчивые клановые единства, формы локальной солидарности и различные другие формы, выстраивающие социальные иерархии и de facto ограничивающие власть землевладельцев, при этом вплоть до середины – второй половины XVIII в. и рождения классического крепостничества, с которым немедленно столкнулись его критики, власть землевладельцев над землепользователями была ограничена еще и государственным законодательством.


Говоря далее о закрепощении, мы будем постоянно задаваться вопросом, что это за процесс, с кем именно и почему он происходил. Мне Аракчеев приписывает взгляд, которого я никогда не озвучивал и не разделяю, о том, что закрепощение коснулось будто бы «исключительно крестьян частновладельческих»[11]. Это ошибочное понимание моего тезиса, и оно противоречит контраргументам Аракчеева о том, что нельзя рассматривать закрепощение как процесс, коснувшийся всех «сословий» в России, а не только крестьян. В этих представлениях автор упрекает меня же несколькими страницами выше, критикуя взгляд на русское общество как на «аморфное».


Когда коллега предлагает свою интерпретацию статьи 57 Судебника 1497 г. и статьи 88 Судебника 1550 г., распространяя процедуру отказа на все категории крестьян, то с этим выводом следует согласиться, как и с ценными наблюдениями за практикой использования «повального обыска» и «порядных грамот» (с XVII в. заносимых в записные книги приказных изб)[12]. При этом крестьян, вступивших по «крепости» в договорные отношения со своими «владельцами», Аракчеев почему-то называет крепостными и отказывает им в праве считаться поддаными своих землевладельцев. По мнению автора, крестьяне оставались подданными «лишь для государства»[13].


Этот взгляд неверен, поскольку он противоречит практике политических контрактов в России конца XV – начала XVIII в. Государственное подданство в России было особой привилегией и определялось как «холопство». Точное соответствие холопства институту подданства доказывается формулой вежливости, которая встречается в челобитьях на имя Сигизмунда III и Владислава Жигимонтовича: «...бьет челом вѣрноподданый Вашией Великие Господаръские Милости смолянин Федка Меншой Ортемъев сын Перфурев»[14]. Здесь выражение верноподданный занимает место, привычно в московской делопроизводственной риторике занятое словом холоп. Ни простые селяне, ни горожане ни тогда, ни в любое другое время вплоть до реформ царя Федора Алексеевича, а затем царя Петра Алексеевича ни назвать себя холопом, ни тем более подданным царя не имели права.


Крестьяне, не бывшие государевыми холопами, могли считать себя лишь сиротами великого князя и царя, а следовательно, согласно опять же буквальному значению этого слова, были лишены близости к государству и права «видеть очи» государя. Целование креста на присяге царю и его роду также приводило в холопство, тогда как вступление в «сиротство» никакими процедурами не предполагалось. Кроме того, понятием poddany широко пользовались в Речи Посполитой для характеристики подвластного населения (зависимость хлопов шляхетских имений, королевских замковых владений, русских и литовских князей). Институт подданства мыслился при этом как знак непривилегированного состояния, близкого к московскому сиротству, а не холопству. В России подданство в его значении, распространенном в Речи Посполитой, было известно, однако отношение к нему выразилось в институте подначальства, которое маркировало принудительную подвластность и было синонимично пенитенциарному смирению[15].


Срочная заповедь на бесконтрольный уход с земли («заповедные лета») возникла в качестве меры миграционного регулирования. Это был не запрет на уход с целью прикрепления к земле или собственнику, а запрет на прием бродячих людей определенными типами условных собственников и запрет на пересечение государственных границ.


Аракчеев пытается опровергнуть тезис об использовании режима «заповедных лет» только в приграничных регионах, по сути, соглашаясь с основной его частью и оспаривая лишь его нюансы. А как эти нюансы должны опровергнуть мою конструкцию? По мнению Аракчеева, контроль царя и Боярской думы за перемещением крестьян – это «фантастическая версия». Но эта версия опирается на указную практику XVI-XVII вв. Режим миграций контролировался до начала XVII в., согласно моей точке зрения, царем, Боярской думой и дьяками Посольского приказа. Можно было бы внести поправки в наши знания, если бы критик обнаружил учреждение, в котором, подобно Холопьему приказу, решались аналогичные вопросы применительно к крестьянам. Впрочем, и в Холопьем приказе, как отмечают специалисты по приказной системе России, «регистрировались грамоты об отпуске на волю дворовых людей и крепостных крестьян»[16].


В.А. Аракчеев с этим взглядом категорически не согласен: Ерусалимский не понимает специфику холопства как «отдельной страты общества, пополнявшейся представителями практически всех других сословий, но столь же резко отделенной от них», а холопов – как «страты» (но, видимо, не «сословия»), представители которой «в отличие от крестьян не несли тягла»[17]. В свою очередь с такой оценкой Аракчеева нельзя согласиться – и потому что при ее выработке используются анахроничные и неприменимые понятия «сословие» и «общество» (непонятно, признает ли Аракчеев холопов только лишь стратой – и если да, то стратой чего именно – или все же сословием), и потому что не учитывает структуру государственного управления конца XVI в., которое «крепости» и «кабалы» рассматривало не как принадлежность к каким-либо сословиям или стратам, а как формы обязательств, соблюдение которых не препятствовало самим обязанным принадлежать, как справедливо отмечает Аракчеев, к любой социальной страте.


Исследователей, которые последовательно разводят режимы холопьего и крестьянского законодательства, ждет парадокс, с которым Аракчеев готов смириться. По его словам, Посольский приказ управлял «польскими городами» «как высшая административно-судебная инстанция», пока Новгородская четверть пребывала «в стадии формирования»[18]. Сколько же десятилетий, по мнению автора, этот приказ так «пребывал»? Согласно данным источников, в августе 1584 г. – июле 1594 г. делами Новгородской четверти ведал В.Я. Щелкалов, тогда как под ведением его продолжателей и конкурентов Салтыковых побывали не только Новгородская четь (сентябрь 1599 г. – 1604 г.), но и в разные годы за конец XVI в. – Челобитный (1588/89 г.), Холопий (1590 г.), Разбойный (1593 г.), Иноземский (1598 г.) приказы[19].


К 1 февраля 1597 г. Холопий приказ работал уже не один год, Новгородская четь – тоже, однако в концепции Аракчеева «холопье» дело получило оформление, тогда как «крестьянский» вопрос по каким-то причинам не получил. Может быть, этого вопроса и не было, а вся документация по крестьянам входила в региональные описания?


В четверть дьяка Щелкалова должна была поступить и книга на беглых посадских людей и волостных крестьян Галича, согласно наказу Ю.И. Нелединскому от 30 июня 1585 г.[20] Почему-то Аракчеев считает, что в данном наказе упомянуты только черносошные и дворцовые крестьяне, а концепцию Б.Н. Флори, подчеркнувшего значение указа об ограничении переходов населения не только для крестьян, но и для посадских людей, отводит на основании ретроспективного анализа аналогичных наказов XVII в., а также Торопецкой и Важской уставных грамот[21]. В реплике на мою статью Аракчеев старательно опровергает приписанную им мне концепцию, согласно которой «заповедные лета» коснулись частновладельческих крестьян. Если вдуматься в формулировку Аракчеева, то ответственных налогоплательщиков, согласно его же концепции, разыскивать должны их землевладельцы. Это значит, что «заповедные лета» распространяются все же именно на частновладельческих крестьян. Однако, как настаивает Аракчеев в ответе на мою статью, «заповедными летами» процесс закрепощения не исчерпывается. В нашей работе комментарий предложен не к процессам закрепощения вообще и не к закрепощению всех «сословий», а именно к формуле «заповедных лет», которую мы предложили осмыслить не в связи с действием ст. 88 Судебника 1550 г., а в связи с международными соглашениями, статью Судебника никак не ограничивающими.


Еще один контраргумент звучит не менее остро в адрес моего построения. Аракчеев не согласен с тем, что Новгородская земля была полунезависимым государством. Отводя этот тезис сведениями, почерпнутыми из посольских книг по сношениям России с Швецией, и ссылкой на неверно понятые слова А.Л. Хорошкевич, критик считает вопрос решенным, а мои представления «о системе органов власти в России конца XVI – начала XVII в.» называет «фантастическими»[22]. Не могу, увы, даже после столь резкой оценки согласиться с коллегой. А.Л. Хорошкевич отмечает на указанной автором странице, что царским указом 13 марта 1565 г. «устанавливались права ливонских наместников в сфере сношений с Шведским королевством». Из этого следует отнюдь не то, что изменился статус Великого Новгорода в составе Российского государства. Страницей выше в своей монографии Хорошкевич пишет: «Передавая ливонскому наместнику право внешних сношений, царь приравнивал Ливонию к одной из земель Российского царства – Новгороду»[23]. Речь идет в обоих случаях не просто о «праве внешних сношений», а об особой церемониальной независимости в составе России, которая сохранялась за Ливонией до ее утраты в 1582-1583 гг., и оставалась на рубеже XVI-XVII вв. частью московской внешней политики при посредничестве Великого Новгорода. Указом 1565 г. спор о субъектности Шведского королевства в российской дипломатии не закончился. Царь рассматривал договоренности о прямом посольском сообщении с Швецией как часть договора с Эриком XIV, прекратившего свое действие после государственного переворота и свержения короля в 1568 г. Послание Юхана III Ивану Грозному от 17 июля 1571 г. разоблачало отказ царя в прямой дипломатии как оскорбление в адрес королевского величества[24]. Вопрос о ссылке с новгородскими наместниками поднимался и далее, в том числе на переговорах России с Швецией 1585-1586 гг., и теперь как раз российская сторона требовала контактов с Юханом III напрямую, тогда как король настаивал на посредничестве новгородских наместников, тем самым придавая Великому Новгороду полунезависимый статус в международной политике[25].


Полемизируя с моей концепцией, Аракчеев делает большое отступление о концепции Г.Н. Анпилогова, где обращается к клаузуле Ям-Запольского мира 1582 г. и упрекает меня, что я не отличаю «нарушение границ» от «противозаконных действий среди пограничных жителей с обеих сторон»[26]. В чем именно видит эту разницу коллега? Эти градации, в моем понимании, не имеют отношения к указной практике и регулированию миграций конца XVI – начала XVII в. Двойственность в концепции коллеги приводит, например, к противоречивой интерпретации источников об «указе 1592 г.» С одной стороны, Аракчеев отрицает существование того указа, на реконструкцию которого были направлены усилия В.И. Корецкого, и приписывает мне даже солидарность со своей точкой зрения. Это передергивание: я точку зрения Аракчеева не разделяю, и в этом легко убедиться, просто прочитав мою статью. Я не считаю, что упоминавшиеся указы имели отношение к практикам поземельных отношений и к «крестьянскому вопросу», за который упорно держится Аракчеев в нарушение даже собственной логики. Сказав о том, что такого указа не было, несколькими страницами ниже автор со ссылкой на работы В.И. Корецкого приходит к выводу, что какой-то указ все же был и был издан «ранее 3 мая 1594 г.», но носил будто бы региональное значение, а положения этого «регионального указа» были развиты «в общегосударственном указе» от 24 ноября 1597 г.[27]


А где доказательства, что указ, вышедший ранее 3 мая 1594 г., но почему-то не в 1592 г., носил только региональное значение? Формулировка в упоминаниях этого указа середины 1590-х гг. не позволяет сделать никаких выводов относительно того, носил ли он общерусский или региональный характер. Из формулы «крестьяном и бобылем выходу нет» невозможно даже сказать, говорилось ли в несохранившемся указе только о крестьянах и бобылях или о более широком круге «чинов», например, сходном с тем, который назван в указе 1597 г. Мое мнение, опять же неверно истолкованное Аракчеевым, заключается в том, что данный указ был выдан, как и полагали В.И. Корецкий, Е.И. Колычева и Б.Н. Флоря, в 1592-1593 гг., носил общерусский характер, но не касался одних только крестьян, бобылей и черных посадских людей, а был нормой миграционного законодательства, связанного с международными соглашениями.


Такой интерпретации В.А. Аракчеев не допускает, исходя вслед за М.А. Дьяконовым из значений выражения «заповедные лета». Оба исследователя не учли целого ряда упоминаемых в договорах конца XVI – начала XVII в. дипломатических запретов на выход крестьян и других слоев населения за пределы государственных границ[28].


Наши разногласия Аракчеев суммирует ремаркой: «Формуляр и содержание документов с упоминанием “заповедных лет” не оставляет сомнений, что действовавший порядок сыска беглых никак не связан с уходом крестьян за границы страны, тем более что “заповедные годы” упомянуты в акте Никольского Карельского монастыря, чья вотчина находилась в далеком от внешних границ Поморье»[29]. В ответ зададимся вопросом: какое отношение «формуляр и содержание» документации внутреннего делопроизводства по разысканию беглых людей должны иметь, по мнению Аракчеева, к происхождению и смыслу правовой клаузулы? В.А. Аракчеев, стремясь любой ценой отвести мои предположения, готов поступиться даже элементарной логикой и базовыми знаниями об особенностях делопроизводства XVI-XVII вв. Ведомства и приставленные к делам чиновники государственной администрации постоянно ссылались на необходимые указы, отписки и книги из других приказов и изб. Кроме того, клаузула и не воспроизводится в точном соответствии с ее звучанием в уставной документации. Ссылка на ст. 88 Судебника 1550 г. нередко приводилась кратко: по сроку, с отказом и т.д. Никто не должен был прописывать полную клаузулу и при упоминании «заповедных лет».


Проделав, уже не впервые в научной литературе, детальный разбор упоминаний формулы «заповедные лета», Аракчеев коснулся механизмов их применения, но не функции и значений правовой клаузулы. Было бы парадоксально, если бы новгородские дьяки выдавали губным старостам обыскные грамоты, чтобы вести розыск ушедших за границу крестьян. Это был вопрос другой сферы ответственности. Норма служила устрашением и принудительным механизмом, но не сводилась к нему и к полицейским задачам, которые решались и раньше, поскольку и до Судебников 1497 и 1550 гг. находились крестьяне, неправомерно или без уплаты пожилого покидавшие своих господ. «Заповедные лета» предполагали чрезвычайный режим, действовавший не без срока давности, как полагает Аракчеев, а по «урочным летам» международных соглашений. Миграционный режим, приведенный в действие «заповедными летами», был неотъемлемой составляющей приграничной жизни. Отсутствие указов, касающихся этого режима, вызвано не их утратой или осознанным уничтожением, а фиксацией «заповедных лет» в международных договорах.


Все разыскиваемые и преследуемые по клаузуле «заповедных лет» не составляли никаких выраженных социальных групп, и попытки Аракчеева выявить границы между объектами правовой нормы сплошь и рядом наполнены внутренними противоречиями и домыслами. Оспаривая мой комментарий к указам 1597 г., Аракчеев заявляет, будто амнистии «могли быть подвергнуты лишь государственные или уголовные преступления, к числу первых, согласно статье Судебника, относилась государственная измена в форме побега служилого человека за рубеж»[30]. Это грубая ошибка исследователя: никакой статьи, преследующей государственную измену ни в Судебниках 1497 и 1550 гг., ни в других правовых кодексах вплоть до Соборного Уложения 1649 г. не было, а составы высших государственных преступлений не градуированы между какими-либо стратами, и слова о «побеге служилого человека за рубеж» - чистая фантазия коллеги, причем вносящая эффект различия между классами российского общества в вопросе, который решался принципиально иначе[31]. Такие разновидности высших государственных преступлений, как градский здавца и крамольник касались любого человека, а не служилых людей, и видеть в этих статьях, претерпевавших изменения между 1497 и 1550 гг., ограничение для амнистий конца XVI в. одними служилыми людьми – домысел Аракчеева.


Поэтому, но не только по этой причине, и второй контраргумент должен быть обращен против самого же критика: «Во-вторых, и самое главное, - пишет В.А. Аракчеев, - произвольное распространение на представителей служилого сословия норм права, относящихся к крестьянам и холопам, предполагает ничем не доказанные представления о русском обществе как об аморфном неструктурированном целом»[32]. «Самое главное» даже не то, что Аракчеев неверно понимает нормы права, касающиеся государственной измены, и модернизирует это правовое понятие, а как раз то, что указы 1597 г. напрямую касались не только крестьян и холопов, но в первую очередь представителей служилого сословия.


Аракчеев полагает, что в 1597 г. потребовался дополнительный указ, чтобы разыскивать крестьян, которые ушли, нарушив норму Судебника 1550 г.[33] С этим нельзя согласиться. Нетрудно убедиться, обратившись не к объекту розыска, а к перечисленным в указе старым и новым собственникам («которые крестьяне из-за бояр и из-за дворян...» и т.д. и «за кем они, выбежав, живут...»), чтобы понять, на наш взгляд, подлинную причину выхода данного указа. Речь шла только о тех крестьянах, которые максимум за пять лет до даты указа по неустановленным причинам поменяли собственника и не могли предъявить обоснований своего нового местонахождения. Цель в данном случае – передел земельной собственности в отрыве от крестьянских прав и ограничение на бродяжничество и выезд за границы страны.


Во всех рассмотренных в реплике Аракчеева делах, касающихся розыска крестьян конца XVI в., нет и намека на то, что розыск как-то связан с ростом закрепощения крестьян. Возникают спорные вопросы о старине прав, доказательствах принадлежности крестьян к одним или другим хозяйствам и несанкционированных уходах в трудные и голодные годы, когда уход с земли или работы бобылем – это было не сопротивление собственнику и не «голосование ногами», а хозяйственная необходимость искать пропитание там, где есть хотя какая-то кабала. Ни государство, ни другие собственники до указа от 30 мая 1688 г. не признавали право решать вопрос перемещения крестьян отдельно от земли без какой-либо компенсации им или их собственникам, меняющим поместье или вотчину. Если следовать букве указа 24 ноября 1597 г., то крестьянские права в этом указе не ограничивались и не были предметом регулирования. Комментируя мою интерпретацию указа 24 ноября 1597 г., Аракчеев относит рассмотрение дел по данному указу к гражданско-правовой сфере, тогда как я, полагает Аракчеев, распространяю его действие на «государственные или уголовные преступления». Однако несложно убедиться, что я в своей статье и не пользуюсь подобными понятиями и соответствующей им градацией права и считаю, что контраргумент в мой адрес по своей логике анахроничен и ошибочен, а в отношении моей интерпретации неточен[34].


Приведенные в моей статье ссылки в посольских делах на трансграничные миграции в 1590-е гг. Аракчеев никак не комментирует, а прямые запреты на двусторонние крестьянские выходы из России и Речи Посполитой в договорах февраля и августа 1610 г. считает «уникальными статьями» и сомневается («вряд ли, однако»), что их «можно отождествить с закрепостительной политикой правительства»[35]. Закрепощения в том понимании, которое отстаивает Аракчеев вслед за научной традицией, которую мы не разделяем, и не было, поэтому «вряд ли можно» вернее было бы назвать просто «нельзя». То закрепощение, о котором говорят ограничения на выход за рубеж и о порубежных расследованиях, ничем не уникально в договорах 4 (14) февраля и 17 (27) августа 1610 г. Клаузула о трансграничной миграции обычно не включала упоминание «крестьян», а ограничивалась указанием на холопов, рабынь, должников, поручников, татей, разбойников, беглецов и рубежников. Разделив российское общество на строгие страты, Аракчеев опирается в этом случае на «неупоминание крестьян». Эта «логика» разбивается о тексты договоров 1610 г., которые выбиваются из привычного ряда, и исследователю приходится либо смириться с тем, что под холопами, должниками и т.д. в других случаях тоже подразумевались крестьяне, либо опереться в своей аргументации на тезис «ну вряд ли».


«Но, пожалуй, главным упущением Ерусалимского является то, что он не смог привлечь к исследованию ни одного источника, характеризующего массовую миграцию крестьян пограничных регионов»[36], - пишет затем в своей реплике В.А. Аракчеев, перейдя к критике миграционных вопросов, которые, по его мнению, не имеют отношения к истории закрепощения. Главный источник – это писцовые и дозорные книги, показывающие резкую отрицательную динамику в демографии тех регионов Российского царства, где действовали «заповедные лета». Крестьяне бежали «безвестно», ходили «по миру», «бродят по лесом», «по лесу и по болоту», за Оку, в «украинные города», «за рубеж». Это не «апокалиптическая картина», а почерпнутые из названных источников и притом многочисленные объяснения побега тяглецов.


Если крестьяне бежали за пределы государства, то было бы логично, полагает В.А. Аракчеев, задаться вопросом о целесообразности «внешнеполитических договоренностей между Россией и Речью Посполитой, учитывающих или не учитывающих интересы шляхты как владельцев крепостных, а для этого сопоставить направленность и темпы закрепощения крестьян в упомянутых восточноевропейских государствах»[37]. Неудивительно, что за этими словами Аракчеева следует упрек, что я эту работу не проделал. Так вопросы и не формулируются. Не было никаких «темпов закрепощения», потому что сам этот процесс является историографическим вымыслом. Аракчеев, видимо, хорошо осознает, используя термин «восточноевропейские государства» для обоснования типологического сходства России и Речи Посполитой, что тезис о том, будто шляхта «владела крепостными», является продуктом того периода отечественной историографии, когда исследователям была навязана доктрина разоблачения и деструкции самой идеи польской государственности (в том числе при помощи «крестьянского вопроса»).


Крепостного «состояния» не было в этот период не только в России, но и, разумеется, в Речи Посполитой. В 1529–1588 г. право Великого княжества Литовского включало заимствованную и переосмысленную категорию челядь, отличая их от свободных непривилегированных селян. В праве Короны Польской рабское состояние отсутствовало, и в июле 1569 г. по договору Короны Польской и Великого княжества Литовского (Люблинской унии) на территориях юго-восточных поветов, присоединенных к Короне Польской, рабское состояние полностью отменялось, но сохранялось действие Литовского статута 1566 г. На украинских землях селянин после Люблинской унии подпадал под законодательство Короны, где сеймовая конституция 1505 г. разрешала переселяться на новое место только с согласия пана и подчиняла его напрямую домениальному суду. При этом в Киевское и Брацлавское воеводства эта система проникла не сразу после Люблинской унии. Здесь селянин часто был одновременно воином, а уже в начале XVII в. многие селяне были оказачены. Между тем на территории Великого княжества Литовского вплоть до Статута 1588 г. сохранялось разделение на рабский и свободный сельский труд, и контингент невольников пополнялся, особенно за счет татар и московитов, поэтому правовое положение свободных селян было лучше, чем в коронных землях. Впрочем, de jure в польском праве переход к новому пану разрешался уже после полутора или трех лет службы, тогда как в литовском – после десяти[38].


Грани между свободными и несвободными состояниями проговаривались неоднократно, поэтому парадоксально в отповеди в мой адрес Аракчеева читать сначала призыв отделять вопрос о холопах от крестьянского вопроса, а затем находить в его же статье ряд судебных кейсов из истории Великого княжества Литовского, в которых Аракчеев излагает историю борьбы виленского магистрата с землевладельцами не за свободных селян, как было бы уместно в его концепции, а за челядь[39]. Так значит, в Великом княжестве Литовском права на челядь имеют отношение к крестьянскому вопросу, а в Российском государстве не имеют? Хотелось бы понять, почему же.


Статус, близкий к российскому крестьянину, Аракчеев обнаруживает в кметях. Вслед за российскими историками начала XIX – начала XX в. автор приписывает им «статус “господарских” (государственных) крестьян» и считает, что «фактически» он «приравнивался к статусу частновладельческих крепостных»[40]. Этот тезис не находит подтверждения в источниках. В Короне и Литве не было ни статуса частновладельческого крепостного, ни государственного закрепощения. В научной литературе, на которую ссылается в данном вопросе Аракчеев, под закрепощением крестьян понимаются два неидентичных друг другу и даже непрямо связанных между собой процесса. Один – развитие шляхетской собственности на землю, второй – распространение барщинной системы в договорных отношениях между шляхтой и селянами. Как показывают известные В.А. Аракчееву исследования – в числе прочих авторов – А. Вавжиньчика, Е. Охманьского, М.Ф. Спиридонова, В.И. Мелешко, П.О. Лойко, В.Ф. Голубева, шляхетская собственность, как и землевладение служилого класса в Российском царстве, не опиралась на единую систему взаимоотношений с непривилегированными собственниками, и говорить о едином процессе «закрепощения крестьян» на территории Великого княжества Литовского не приходится[41].


Как и указывает сам Аракчеев, отличие «похожих» от «непохожих» людей имело прямое отношение к территориальному делению владений Ягеллонов. Корона Польская и Великое княжество Литовское были двумя самостоятельными и во многих отраслях государственного управления независимыми друг от друга государствами, соединенными «личной» унией и договорными актами. В Короне Польской хлоп (chłop) был лично свободным подданным, но платил чинш и повинности пану и должен был отработать на поле за свое проживание (в XVI в. около 3 дней в неделю). Как показал А. Вычаньский, польские селяне в XVI в. активно пользовались арендой и перемещались между фольварками, не подтверждая образ угнетенных эксплуатацией крепостных крестьян[42]. Мыслители польского Ренессанса, как и их литовские или российские современники, не представляли себе – в данном случае – польский народ (нацию) без хлопов, ряд авторов рассуждали о всеобщих правах и улучшении жизни селян[43]. Сходная страта в Великом княжестве Литовском – кмети. Статус хлопа-подданного пана или кметя на земле был близок к положению крестьянина в России.


Попытка увидеть в кметях или хлопах аналог именно крепостных крестьян восходит к концепции «второго издания крепостничества» (Ф. Энгельс). Тезис о единстве процессов дополняется концепцией стадиальной зависимости России от ее «восточноевропейского» соседа. Будто бы в Великом княжестве Литовском крепостнические процессы опережали российские аналогичные тенденции. И из этого должно, по логике Аракчеева, следовать, что российским крестьянам и бежать было незачем. Источники говорят об ином. Крупнейшие протестные движения, народные восстания и массовые гражданские войны изучаемой эпохи характеризуют более сложные и составные процессы, нежели те, которые описаны в марксистской историографии как результат повторного закабаления сельского класса. Не вижу со стороны Аракчеева ни одного обоснованного контраргумента против концепции, согласно которой массовый выход крестьян в России был вызван хозяйственной катастрофой, которую царская власть пыталась предотвратить, совместно с дипломатическими партнерами ужесточив миграционное регулирование.


Выход в пределы Речи Посполитой поддерживали власти Великого княжества Литовского и Речи Посполитой. Практиковались, например, льготы на освоение пустошей с целью «присады» людей, вместе с поддержкой переселенцев проводились кампании по обеспечению военной безопасности на степных окраинах[44]. В 1588 г. Литовский Статут отменил в Великом княжестве Литовском все формы порабощения, кроме плена[45]. В 1601 г. конституция сейма запретила иноземцам покупку земли в Короне и Литве, а в 1607 г. конституция «Об иноземцах» (“O cudzoziemcach”) запретила иноземцам – даже полякам в Литве и литвинам в Короне – приобретение урядов и высших должностей, имений и наследств[46]. При этом пополнение шляхты и земянства обоих государств Речи Посполитой из рядов московитов, как и из других чужоземцев, было законодательно пресечено.


Имена московитов из простых людей говорят о том, что селяне – устойчивый процент в источниках Речи Посполитой. Их несложно обнаружить по прозвищу Москаль, Московит или Москвитин. В люстрации Мозырского замка 1552 г. названы московиты: двое по имени Иван, Степан, сын московита Денис Москалевич[47]. Налог подымное платит со своего дома сын московита Иван в 1571 г. в имении волынского шляхтича Г. Чаплича[48]. Некая Москалиха держала землю покойного мужа имения в с. Лазково Г.С. Оранского в 1576 г.[49] Подданный киевского Миколо-Пустынского монастыря Иван упомянут тоже в налоговом реестре, под 1577 г.[50] Подданный слонимского шляхтича В. Юхновича – видимо, селянин, был обвинен в нападении на шляхтича в 1597 г.[51] Под Могилевом держит земельный участок Мартин по прозвищу Москаль («прозъвищом Москаль») в 1599 г.[52] За последнее десятилетие XVI в. неоднократно на великолуцкие волости нападают из Витебска вооруженные ватаги витебского шляхтича А.Б. Каменского. Их цель – захват имущества и денег, увод крестьян[53].


Образ эмигрировавшего российского крестьянина конца XVI в. вырисовывается из актовых книг судов различной юрисдикции Речи Посполитой. Вот пример с Волыни – Владимирский повет, февраль 1585 г. Шляхтич Семен Шишка поручает своей жене направить своего подданного Ивана Москвитина на рубку дров. На обратном пути на Ивана нападают подданные другого шляхтича, Михаила Загоровского, отнимают у Ивана как имущество его пана и пани, так и его собственное. Речь идет о значительных суммах: в исковом заявлении подробно перечислены белый конь за 7 коп грошей, секира за 12 грошей, снаряженный воз за 1 копу грошей, узда за 7 грошей, пояс с угорскими ножами за 10 грошей, мошна с 70 грошами[54].


В Могилеве на рубеже XVI-XVII вв. жил скорняк (кушнер) Иван Москаль (или Москалик). Мещанин Богдан Радькович в 1598 г. обвинял его в краже, за которую Иван лишился цехового места. Свою вину на суде Иван признал перед старостой и товарищами по «братству». Возможно, тот же могилевский мещанин российского происхождения судился чуть позже с мещанином Зотей Михайловичем и признал, что еще до прихода в город Северина Наливайко (то есть до декабря 1595 г.) Зотя и Иван с его женой совершили покупку, которую Иван не оплатил, оставшись в долгу у Зоти. Средств к существованию у скорняка из Российского государства явно недоставало, но не у него одного. Его соседка Мария Кузьмина незадолго до октября 1602 г. продала свой дом «в тых голодных летех», а сам он, видимо, пережил трудные годы и еще в июне 1616 г. судился с тем же Богданом Радьковичем за заложенный ему сукман[55].


Данные только о поименно известных запорожских казаках московского происхождения на конец XVI в. позволяют говорить о десятках только реестровых казаков, тогда как к середине XVII в. общий процент московитов в казацких рядах снизился, но абсолютный показатель вырос примерно до полутора сотен человек[56].


Примеры можно умножить. Из них следует, что на землях Речи Посполитой находилось немало простых людей московского происхождения, располагающих средствами к существованию, владевших оружием и поступавших в казачество или на различные службы в новом отечестве. Некоторые из них состояли при шляхтичах московского происхождения. Усилившиеся меры по регистрации переходов крестьян в конце XVI в. в Российском государстве выявили значительный процент именно далеких невозвратных миграций, о чем прямо говорилось в писцовых книгах, и немногочисленные возвраты крестьян на тяглые земли с растущей недостачей рабочих рук невозможно не связывать с масштабными трансграничными миграциями.


Пытаясь нивелировать фактор трансграничных миграций, Аракчеев, опираясь на публикации и исследования К.И. Якубова и А.А. Селина, обращается к миграционным потокам на русско-шведской границе 1620-1649 гг. И выбранные для доказательных примеров хронологические границы, и язык сравнений в реплике Аракчеева заставляют считать аргумент коллеги неудачным. Анализируя свидетельства и подсчеты, автор неоднократно сбивается на эмоциональные характеристики: будто бы «единичным случаям миграции русских подданных» после Столбовского мира противостоял «поток православных выходцев, оседавших на русской территории»[57], статистика размена перебежчиками в апреле 1636 г. «свидетельствует о несопоставимо более многочисленном их потоке в пределы России»[58]. В первом случае разница в цифрах объяснима, учитывая, что с русских земель, занятых Швецией по мирному договору, в Россию возвращались «государевы люди». Во втором случае налицо передергивание – в шведских списках было указано 200 человек, тогда как в российских – около 850. Данные цифры разнятся не на порядок. И конечно, обе стороны еще во времена Тявзинского мира замалчивали подлинные цифры, ограждая своих новых подвластных, особенно если они сменили вероисповедание, вступили в брак и поступили на службу в новом отечестве[59]. Но даже при такой ангажированной подаче, учитывая сверхзадачу данных сравнений, проблема цифр никак не влияет на констатацию миграционного фактора.


В.А. Аракчеев настаивает, что в отношениях России с Литвой должны были проявиться какие-то «договоренности с властями пограничных польских уездов о возврате бежавших крестьян и холопов»[60]. Предъявив очередную претензию источникам, которые не соответствуют ожиданиям коллеги, Аракчеев дополняет ее неосторожным оценочным суждением: «...впрочем, в условиях практически однонаправленного миграционного потока из Литвы русское правительство совершенно не было заинтересовано в таковых»[61]. Как уже сказано, самостоятельной работы по изучению трансграничных миграций В.А. Аракчеев не проводил и, судя по подобным высказываниям, не знает о существовании целой серии исследований на эту тему в работах В.И. Пичеты, Н.П. Ковальского, И.П. Крипякевича, Ф.П. Шевченко, Д.И. Мишко, Л.С. Абецедарского, Д.Л. Похилевича, З.Ю. Копысского, Г.Ф. Лещенко, О.П. Артюшевского, Е.Л. Немировского, А.И. Папкова и др.[62]


Предшественники Аракчеева гораздо аккуратнее в оценках масштабов миграций. Российские власти конца XVI – XVII в. неоднократно призывали эмигрантов вернуться на государеву службу и предпринимали меры к возвращению в «чины» беглых различного происхождения. Указ 1613-1615 гг. предписывал казакам, готовым вернуться к мирному существованию, сдать оружие и вернуться в свои прежние «чины»[63]. Можно предположить, что Аракчеев не обнаруживает в этом указе специальных распоряжений в отношении крестьян и потому не считает его относящимся к обсуждаемой проблеме. Это было бы, на мой взгляд, ошибочной точкой зрения. Посадскими, боярскими и тем более «всяких чинов» могли быть в числе прочих «чинов» крестьяне и даже стрельцы и пушкари, как показал опыт «закрепощения» елецких крестьян, которые записались в казаки, стрельцы и пушкари в 1592-1593 гг. Игнорировать факты социальной мобильности одновременно с миграцией, то есть с географической мобильностью, невозможно – крестьяне не только уходили с земли, но и в трудные годы переставали быть землепашцами.


В романе Сервантеса «Хитроумный идальго Дон Кихот Ламанчский» из-за смерти одного осла испанские крестьяне выходят на бой село на село, в боевом порядке и с использованием любых видов оружия, включая аркебузы, а на крестьянской свадьбе, обернувшейся венчанием хитроумного бедняка Басильо вместо богатого селянина Камачо, две противостоящие стороны обнажали шпаги и только благодаря красноречию и мужеству Дон Кихота удалось остановить кровопролитие. Сравним эти сцены с миром крестьянского быта XX в. в романах «Мужики» Станислава Реймонта, «Поднятая целина» М.А. Шолохова или в прозе «деревенщиков». Не слишком ли мы зависим от сентиментально-пасторального образа крестьянина-землепашца, - когда рассуждаем о «крестьянском вопросе» в современном Сервантесу Российском государстве? Как давно указывалось в научной литературе, российские крестьяне XVII в. были нередко хорошо вооружены, участвовали в боевых действиях регулярной армии и вступали, как и испанские селяне, при необходимости в вооруженное сопротивление[64].


Подводя черту и в этом случае под моим тезисом, Аракчеев пишет: «В многочисленных документах нет никаких намеков на урочные лета и возвращение перебежчиков прежним владельцам»[65]. Это замечание тесно связано с критикой, которая прозвучала в адрес моей концепции «заповедных лет». И ответ не может быть иной: Аракчеев полагает, что мой аргумент был бы правомерен только в том случае, если бы в документах следственно-разыскной деятельности были прямые ссылки на международные соглашения и наоборот. Эта ложная очевидность происходит из того историографического крена, который идея «закрепощения крестьян» вызывает в интерпретации всего комплекса источников. Как мы уже говорили выше, никакого подобного процесса не было, а терминология источников вполне точно соответствует решаемым в них задачам. В посольской документации при обращении к миграциям немало ссылок на договоры, вводящие режим пересечения государственных границ. Они упоминаются – например, как приговор «на рубеже останавливать» (1596 г.)[66]. Свободный выход также фиксируется на границе. Помещик В.А. Шамшев в конце 1619 г. записал в крепостные акты своего крепостного человека, который сам из-за границы вернулся к своему господину, и тот в Съезжей избе утверждал, что не привел своего крепостного к записи, потому что «в те поры выходцов не записывали»[67]. Это замечание Шамшева представляется А.А. Селину «достаточно наивным». Но вряд ли перед нами недостаточное основание – помещик давал отчет о происхождении работника, и запись должна была свидетельствовать в его пользу и оградить его от будущих розысков. Ссылка на не-запись выходцев говорит о том, что в какой-то момент до конца 1619 г. (когда уже действовал Столбовский мир) заповедь на выход не действовала или была не подтверждена, поскольку длилась война и мир еще не был заключен. Свободный выход – ненормальное состояние с точки зрения миграционного контроля, поскольку предполагает снятие регулирования.


Закончить этот разбор хотелось бы еще одной цитатой из романа Сервантеса «Дон Кихот»: «Если же, друг читатель, сия историйка не придется автору по сердцу, тот расскажи ему другую, тоже про сумасшедшего и собаку». Коллега пользуется в дискуссии медицинской диагностикой, но пора задуматься, откуда сам уважаемый оппонент насобирал своих историй, нередко далеких от полноты и убедительности. Как мы видели, гипотеза В.А. Аракчеева о правительственной политике в отношении тяглых сословий во второй половине XVI – начале XVII в. выдерживает критику отнюдь не во всех своих несущих конструкциях. Невозможно, к примеру, чтобы процесс был, но его не было – это логическое противоречие похлеще тех логических ошибок, которые возмутили Аракчеева в моей работе. Невозможно, чтобы процесс коснулся «страт общества», а никто в обществе не знал, что эти страты именно таковы и «касание» именно таково. Крайне удивительно, что «крепостничество» в регионах Российского государства проходило по ведомству Посольского приказа или находилось под контролем посольского дьяка, а столь значимый для управления страны приказ Новгородской четверти все еще не мог принять у Посольского приказа дела, потому что никак не мог сформироваться. Трудно представить, что «закрепощение тяглецов» не сопровождалось достаточными мерами по контролю за их передвижением по территории страны и за ее пределы, учитывая, что уход за границу на рубеже XVI-XVII вв. было реализовать не так сложно, а чтобы найти человека за пределами уезда, требовались усилия, несоразмерные с задачей. И нетрудно заметить, что ни один указ конца XVI – начала XVII в. прямо не ограничивает действие статьи 88 Судебника 1550 г., а указы о холопах и об ушедших крестьянах не только не исчерпываются проблемами эксплуатации тяглого населения, но и не касаются этих проблем – не устанавливают максимальных отработок и других повинностей, не касаются иных прав тяглого населения, помимо миграционных, и не фиксируют даже со всей ясностью, носят ли ретроспективный характер по отношению к срокам розыска или рассчитаны на будущее тоже. Наконец, обладая даже самой бурной фантазией, невозможно представить себе апокалиптическую картину, на которой в XVI и XVII веках беглые крестьяне, горожане, казаки, пушкари, стрельцы и дети боярские, не располагая ни подробными картографическими знаниями, ни средствами навигации, но владея оружием и спасаясь от вооруженных людей, не уходили бы осознанно и по ошибке за пределы государства, нарушая как установленные, так и формирующиеся на ряде направлений государственные границы.


[1] Аракчеев В.А. Спорные проблемы истории закрепощения и миграций в России конца XVI – первой половины XVII в. // Российская история. 2024. № 1. С. 31-48. Далее в тексте, не ссылаясь на конкретные места, говорю о своей статье, опубликованной на страницах журнала в 2023 г.: Ерусалимский К.Ю. Крепостное право и миграционная политика в России в конце XVI – начале XVII в. // Российская история. 2023. № 1. С. 3-25.

[2] Редколлегия журнала «Российская история» (за электронной подписью его главного редактора В.Н. Захарова) – К.Ю. Ерусалимскому. Письмо получено на мой электронный ящик 11 июня 2024 г.

[3] Моя диссертация 2011 г. содержит многочисленные примеры трансграничных миграций. Автореферат и текст диссертации доступны как в бумажном, так и в электронном виде и уже вызывали дискуссию. На основе диссертации написаны статьи и разделы в коллективных монографиях: Очерки демографической истории России. XI-XXI века: В 7 т. Т. 2. XVI-XVII века / отв. ред. В.Б. Жиромская; ред. О.В. Белов, О.И. Хоруженко. М., 2022. С. 430-482 (раздел написан совместно с О.И. Хоруженко, соавторство без моего согласия, мой фрагмент – с. 430-474); Ерусалимский К.Ю. Московитки, московки, москалихи: Гендерная история русской эмиграции XVI-XVII вв. // Адам и Ева. 2021. Вып. 29. С. 88-187; Erusalimskii K. Back in Moscow: Repatriation of Muscovite Emigrants in the Political and Legal Culture of Sixteenth- and Seventeenth-Century Russia // Foreigners in Muscovy. Western Immigrants in Sixteenth- and Seventeenth-Century Russia / ed. by S. Dreher, W. Mueller. London; New York: Routledge, 2023. P. 42-61.

[4] Аракчеев В.А. Спорные проблемы... С. 31, 42, 48.

[5] Там же. С. 32-33.

[6] Там же. С. 31.

[7] Там же. С. 34.

[8] Там же. С. 33.

[9] Там же. С. 37.

[10] Там же. С. 44.

[11] Там же. С. 37-38.

[12] Там же. С. 34, 41-42.

[13] Там же. С. 34.

[14] НИА СПбИИ РАН. РС. Колл. 174 (Коллекция актов до 1613 г.). Оп. 2. № 500. Л. 1 (Грамота, вероятно, 7118 г. от С.М., т.е. 1 сентября 1610 г. – 31 августа 1611 г.). Благодарю А.А. Селина, обратившего мое внимание на данный источник. В описи 1 той же коллекции см. также челобитья на имя тех же польских короля и королевича: Там же. Оп. 1. № 422, 423, 428, 429, 430, 458, 460, 463, 464, 466, 467, 468, 469, 470, 474, 478. Во всех этих грамотах использована формула верноподданный или верный подданный, маркирующая подвластность смоленской шляхты властям Речи Посполитой.

[15] Шаляпин С.О. Церковно-пенитенциарная система в России XV-XVIII веков. Архангельск, 2013. С. 117-118.

[16] Лисейцев Д.В., Рогожин Н.М., Эскин Ю.М. Приказы Московского государства XVI-XVII вв. Словарь-справочник. М.; СПб., 2015. С. 217-221.

[17] Аракчеев В.А. Спорные проблемы... С. 33, 39.

[18] Там же. С. 34.

[19] Лисейцев Д.В., Рогожин Н.М., Эскин Ю.М. Приказы... С. 68, 152, 223, 234.

[20] Акты служилых землевладельцев XV – начала XVII века. Сборник документов / сост. А.В. Антонов, К.В. Баранов. М., 1997. С. 156-159. № 190.

[21] Аракчеев В.А. Власть и «земля». Правительственная политика в отношении тяглых сословий в России второй половины XVI – начала XVII века. М., 2014. С. 293-308.

[22] Аракчеев В.А. Спорные проблемы... С. 33.

[23] Хорошкевич А.Л. Россия в системе международных отношений середины XVI века. М., 2003. С. 406-407.

[24] Riksarkivet (Stockholm). Muscovitica. Vol. 671. F. 14—18.

[25] СИРИО. СПб., 1910. Т. 129. По указателю: Новгород Великий.

[26] Аракчеев В.А. Спорные проблемы... С. 44.

[27] Там же. С. 39-40.

[28] Дьяконов М.А. Заповедные и выходные лета. Петроград, 1915. С. 6-7 (Оттиск из Известий Петроградского политехнического института Императора Петра Великого. 1915 год. Отдел наук экономических и юридических. Т. XXIII).

[29] Аракчеев В.А. Спорные проблемы... С. 37.

[30] Там же. С. 39.

[31] Ерусалимский К.Ю. Рождение государственной измены: Россия и Польско-Литовское государство конца XV–XVI вв. // Предательство: опыт исторического анализа. Сборник статей / отв. ред. К.А. Левинсон. М., 2012. С. 154–187; Селин А.А. Смута на Северо-Западе в начале XVII века: очерки из жизни новгородского общества. СПб., 2017. С. 494-510.

[32] Аракчеев В.А. Спорные проблемы... С. 39.

[33] Там же. С. 40.

[34] Аракчеев В.А. Спорные проблемы... С. 39.

[35] Аракчеев В.А. Спорные проблемы... С. 41.

[36] Там же. С. 44.

[37] Там же. С. 42.

[38] Яковенко Н. Нарис історії середньовічної та ранньомодерної України. Вид. 3-є, перероблене та розширене. Київ: Критика, 2006. С. 252–257.

[39] Аракчеев В.А. Спорные проблемы... С. 43.

[40] Там же.

[41] См., например: Голубеў В.Ф. Сялянскае землеўладанне і землекарыстанне на Беларусі XVI-XVIII стст. / пад рэд. В.I. Мялешкі. Мінск, 1992.

[42] Wyczański A. Le paysan, la tenure et le bail en Pologne au XVIe siècle // Annales. Histoire, Sciences Sociales. 33e Année. 1978. № 4. P. 772-779. Ср.: Bardach J., Leśnodorski B., Pietrzak M. Historia państwa i prawa polskiego. Warszawa: PWN, 1979. S. 185-186, 252-254.

[43] Tazbir J. Polish National Consciousness in the Sixteenth to the Eighteenth Century // Harvard Ukrainian Studies. 1986. Vol. 10. № 3/4. Concepts of Nationhood in Early Modern Eastern Europe (December 1986). P. 319-320.

[44] Доўнар-Запольскі М.В. Дзяржаўная гаспадарка Вялікага княства Літоўскага пры Ягелонах / подрыхтавали да друку А.I. Груша, Р.А. Аляхновіч. Мінск: Беларуская навука, 2009. С. 248-249.

[45] Пичета В.И. Основные моменты исторического развития Западной Украины и Западной Белоруссии. М., 1940. С. 39.

[46] Wisner H. Rzeczpospolita Wazów. III. Sławne Państwo, Wielkie Księstwo Litewskie. Warszawa: Neriton, 2008. S. 56.

[47] Архив Юго-Западной России. Киев, 1886. Ч. 7. Т. 1. С. 627, 630, 636, 642.

[48] Центральний державний iсторичний архів (Київ). Ф. 44 (Вінницький ґродський суд). Оп. 1. № 1. Арк. 125 зв.

[49] Там само. Арк. 804.

[50] Там само. Арк. 847.

[51] Нацыянальны гістарычны архіў Беларусі. Ф. 1737 (Слонімскі гродскі суд). Оп. 1. № 4. Арк. 115 адв.–117 (8 декабря 1597 г.). Возный Слонимского повета Михаил Янович осмотрел пострадавших 4 декабря 1597 г. Акт в ряде мест трудночитаемый.

[52] НГАБ. Ф. 1817 (Магiлёўскi магiстрат). Воп. 1. № 5. Арк. 15.

[53] РГАДА. Ф. 389 (Литовская Метрика). Оп. 1. № 288. Л. 303 (1 февраля 1602 г.).

[54] ЦДIАУК. Ф. 28 (Володимирський ґродський суд). Оп. 1. Спр. 18. Арк. 72-74 (Запись от 20 марта 1585 г.).

[55] НГАБ. Ф. 1817. Воп. 1. № 4. Арк. 437 об.–438, 518; № 6. Арк. 78–78 об., 86 об.; № 7. Арк. 582 (22 июня 1616 г.).

[56] Очерки демографической истории России. XI-XXI века: В 7 т. Т. 2. XVI-XVII века / отв. ред. В.Б. Жиромская; ред. О.В. Белов, О.И. Хоруженко. М., 2022. С. 459-467 (автор текста – К.Ю. Ерусалимский).

[57] Аракчеев В.А. Спорные проблемы... С. 46.

[58] Там же. С. 47.

[59] Селин А.А. Русско-шведская граница (1617-1700 гг.). Формирование, функционирование, наследие. Исторические очерки. Изд. испр. и доп. СПб., 2016. С. 25-26.

[60] Аракчеев В.А. Спорные проблемы... С. 46.

[61] Там же.

[62] Очерки демографической истории России. XI-XXI века: В 7 т. Т. 2. XVI-XVII века / отв. ред. В.Б. Жиромская; ред. О.В. Белов, О.И. Хоруженко. М., 2022. С. 430-453 (автор обзора – К.Ю. Ерусалимский).

[63] Законодательные акты Русского государства второй половины XVI – первой половины XVII века. Тексты. Л., 1986. С. 80. № 66. Далее текст указа ныне не известен.

[64] Епифанов П.П. Войско // Очерки русской культуры XVII века. М., 1979. Ч. 1. С. 238-239.

[65] Аракчеев В.А. Спорные проблемы... С. 47.

[66] Селин А.А. Русско-шведская граница... С. 25.

[67] Там же. С. 159-160.


"Историческая экспертиза" издается благодаря помощи наших читателей.




567 просмотров

Недавние посты

Смотреть все
bottom of page