«Я преподнесла букет Хрущёву, Микоян меня дёргал за косичку, а я через переводчика спросила Индиру Ганди, почему у неё в носу дырка с камешком». Интервью с Марией Михайловой
Беседовал С.Е. Эрлих
Мария Викторовна Михайлова, литературовед, заслуженный профессор МГУ имени М. В. Ломоносова. Контактная информация: mary1701@mail.ru.
Главные публикации: Соколов А.Г., Михайлова М.В. Русская литературная критика конца XIX-начала ХХ века: Хрестоматия. М., 1982; Михайлова М.В. История русской литературной критики конца XIX-начала ХХ века: Методические указания. М., 1985; Михайлова М.В. О счастливой женщине // Нагродская Евдокия. Гнев Диониса. М., 1995; Михайлова М.В., Красикова Е.В. «Индивидуальность свою пишущий должен отстаивать – это и есть талант» // Никандров Николай. Путь к женщине. Роман, повести, рассказы / Сост. и коммент. М.В. Михайловой. СПб., 2004; Дунмэй В., Михайлова М.В. Героини А.Н. Толстого: типология образов и эволюция характеров. М., 2006; Михайлова М.В. И.А. Новиков: грани творчества. В помощь учителю. Орел, 2007; Михайлова М.В. От прекрасного – к вечному (эволюция творческих принципов И.А. Бунина). В помощь учителю. Орел, 2008; Михайлова М.В. Женская драматургия Серебряного века. Антология. СПБ.. 2009; Михайлова М.В. Марксисты без будущего. Марксизм и русская литературная критика (1890-1910-е гг.). М., 2017; Михайлова М.В., Солнцева Н.М. (отв. ред.) История русской литературы Серебряного века (1890-начало 1920-х годов): В 3 ч.: учебник для бакалавриата и магистратуры. М., 2017 (М.В. Михайловой написаны главы: «Сборники “Знание” и вариации знаньевского реализма», «В.В.Вересаев», «Писательницы Серебряного века», «В.Г. Короленко», «Б.К. Зайцев», «Литературная критика Серебряного века», «Неореализм в русской литературе 10-х годов», «Введение» (в соавторстве с А.В. Леденевым); Михайлова М.В., Назарова А.В. Запечатленная Россия. Статьи о творчестве Евгения Николаевича Чирикова. USA, 2018; Инь Л., Михайлова М.В. Творчество хозяйки «нехорошей квартиры», или Феномен Е.А. Нагродской. М., 2018; Михайлова М.В. Я не могу быть иною // Анна Мар. Женщина на кресте. М., 2020; Михайлова Мария, Нестеренко Мария. Елена Колтоновская: вектор судьбы // Колтоновская Елена Женские силуэты. Статьи и воспоминания (1910-1930). М., 2020.
С.Э.: Наш первый вопрос традиционный и касается глубины семейной памяти. Члены вашей семьи были жертвами сталинских репрессий, это должно было оказать влияние на глубину семейную памяти.
М.М.: Огромную роль в моём воспитании сыграла бабушка. Фактически она меня воспитывала, очень любила, и могу даже сказать, что я была счастьем её жизни. Бабушка была грузинка по отцу. А вот со стороны матери были армянские и русские корни. Как и полагается кавказской женщине, она была вспыльчивая, деспотичная, даже иногда меня тиранила, но это во многом происходило от любви. С детских лет я слышала от неё, что она ждёт возвращения мужа. Конечно, тогда я не очень понимала, откуда она его ждёт. Но отчетливо помню 1954 или 55 год (мне было лет 8): скрип за дверью, и бабушка буквально изменилась в лице и сказала: «Ой, наверное, он вернулся!» Видимо, тогда-то я и начала осознавать, что она ждёт деда из ссылки, из лагерей. Хотя, думаю, это во многом была её иллюзия, потому что, мне кажется, в глубине души она всё прекрасно понимала, но надеялась на чудо. Она часто вспоминала о деде как о человеке, который всегда был ею любим. Дед, Алексей Федорович Пышкин, был путейцем, служил в железнодорожных войсках, построил за свою жизнь много крупных железнодорожных станций, узлов и пр. На Дальнем Востоке он был помощником командира корпуса, а это был Ян Лацис. У деда было, кажется, три ромба – это очень высокое звание. Она хранила его платок с запекшимися каплями крови – он поранил руку перед тем, как уехать на Дальний Восток (его и арестовали на Дальнем Востоке в 1937, потому что он проходил по делу Тухачевского). Платок был весь в крови, и она хранила всю свою жизнь этот с засохшей кровью платок и его смятую недокуренную папиросу. Я видела эти реликвии собственными глазами. Знаю, что, когда он уезжал, она просила его не подчиняться приказу, ибо предчувствие было – ведь уже многих из окружения взяли, а про Лациса говорили, что он покончил с собой, а не умер естественной смертью. Но дед поступил по-своему.
В мои десять лет бабушка мне много начала рассказывать (возможно, она рассказывала и раньше, но я еще не запоминала). А с этого возраста уже были разговоры о деде, о его окружении, его деятельности. Кроме того, я помню совершенно страшную картину (это было ещё раньше): полутёмная комната, мама с бабушкой при свете лампы жутко ссорятся. Как оказывается, заполняют анкету, в которой нужно указывать, были ли они интернированы, были ли на оккупационных территориях, где их родные и т. п. И они жутко спорят, потому что в этой анкете они врут, кто был дед и куда он делся. Долгое время они придерживались версии, что мама моя взята из детского дома, что она вообще не дочь моей бабушки. Это было сделано, чтобы замести следы после ареста. И, конечно, они бесконечно путались в годах – в каком году её взяли из детского дома, как получили согласие и т.д. То есть моя мама практически всю жизнь фигурировала в жизни бабушки как приёмная дочь, будучи, естественно, дочерью родной. Это было связано с тем, что бабушка как женщина дальновидная, как только дед уехал на Дальний Восток и ещё ничего не было известно, позаботилась, чтобы он был вычеркнут из их жизни: иначе бы они не спаслись. Дед прислал оттуда три письма, которые сохранились, в них он успокаивает бабушку, но она умела читать между строк. Он уехал где-то поздней весной 37-го года, а расстреляли его спустя год, в марте 38-го. Я говорю это точно, потому что специально ездила во Владивосток, чтобы поработать в архиве КГБ. Я изучала его дело – в 90-е годы это было возможно. Это была очень большая толстая папка, потому что бюрократия у нас всегда была прекрасно поставлена: всё было оформлено замечательно, все допросы с подписями, обозначениями начала и конца и т. д. Но что меня больше всего потрясло, так это то, что на первых допросах его подпись твёрдая, уверенная, а на последних – в феврале-марте – подпись практически нельзя узнать, какие-то каракули. Это, видимо, пытки, бессонные ночи, а бабушка мне часто говорила, что тогда практиковали пытку: иголки под ногти (значит, многим всё на самом деле было известно). Я сделала тогда много выписок – ведь не было ксероксов, нужно было все делать от руки. Меня всё прочитанное поразило чрезвычайно. И, в конце концов, дед признался, что он японский шпион, что он строил какой-то мост между Владивостоком и Японскими островами, что организовал группу, хотя это нормальному человеку просто не могло прийти в голову – сами представляете, какой это должен был быть мост через пролив!
Возвращаюсь к ситуации с бабушкой: она сразу поняла, что дело плохо. Они вообще многое поняли еще в 34-м году, когда произошло убийство Кирова, а после – странная смерть Орджоникидзе. Дело в том, что Киров был ближайшим другом моего деда, они долго общались в юности и потом, когда Киров был в Баку. У меня даже дома хранятся рога убитого Кировым джейрана, которые он подарил моей бабушке, за которой слегка ухаживал. А с Орджоникидзе дед работал в Москве в Наркомате тяжёлой промышленности. И что сделала бабушка? Она сразу выписала деда из Домовой книги – будто бы он исчез, бросил ее. И дальше, в течение года, чтобы их с матерью не посадили, они поменяли в Москве около полутора десятков квартир.
Дед, явно в результате «работы» с ним следователей, признался в шпионаже на Японию и создании какой-то организации
Был такой уже довольно поздний эпизод, когда я маму попросила поехать по адресам этих квартир ̶ ведь маме было 19 лет, когда в 37-м году это произошло, и она помнила многие адреса. Я вспоминаю ту поездку по Москве… Это же страшно себе представить: две женщины, которые решили буквально каждые две недели менять квартиры… Зато таким образом им удалось не попасть в мясорубку, бабушка не стала официально женой врага народа, продолжала работать, репрессии её не коснулись, хотя, конечно, многие знакомые просто отвернулись. Поддерживать её продолжала только семья скульптора Сергея Меркурова, который тоже был близким другом деда. Он не отвернулся, он её принимал, они тесно общались. А все остальные – буквально – переходили на другую сторону улицы, завидев ее. Хорошо, что хоть не доносили. А у бабушки даже возникло подозрение (я не могу тут ничего сказать точно), кто написал донос на деда. Это был его ординарец, бабушке была известна его фамилия, я ее и сейчас помню, она часто повторяла. Так вот его, посадив вместе с дедом, выпустили через три месяца. И когда однажды он встретил её на улице, то весь сжался и шмыгнул в ближайшую подворотню.
Вся эта история имела для семьи очень тяжёлые последствия: внутри постоянно жил страх. Я думаю, что этот страх и исковеркал характер моей матери. И во многом то, что мой отец – очень крупный учёный, любивший мою мать и соединившийся с ней во время войны в 1944 году (его жена в это время была в эвакуации) – не женился на ней. Он побоялся развестись и жениться на дочери врага народа, потому что всё равно в каких-то кругах это было известно. Тем более что его сестра (они тоже с Кавказа, вся моя родня кавказская, хотя папа русский, родившийся в Кутаиси) училась в одно время с бабушкой в гимназии, и они в Москве продолжили общение уже во время войны. Бабушка уверяла, что, когда она требовала, чтобы отец женился на её дочери, он говорил ей: «Вы контра, я могу вас выслать». Так это или не так – мне трудно сказать, потому что была маленькой и не присутствовала при этих разборках, но негативные отношения между отцом и бабушкой были всегда, и вряд ли они возникли на пустом месте.
Вот поэтому моя мать, родившая двоих детей, формально считалась незамужней. Но папа очень благородно меня удочерил (с согласия своей жены), так же как моего брата, родившегося спустя 11 лет. И то, что моя мать практически никогда не занималась детьми, а вся погружена была в работу и только в работу, что она, не получив высшего образования (у неё был только рабфак), для своего времени и в своей области достигла очень больших высот, – результат этих обстоятельств. Она стала директором библиотеки № 66 Советского района (это на Малой Бронной, рядом с Патриаршими прудами), а потом и заместителем директора крупнейшей в Москве общественной Некрасовской библиотеки и долго была во главе её филиала. Подкосила её ситуация, когда распался Советский Союз, поскольку не стал нужен этот филиал – библиотека литературы на языках народов СССР. Она размещалась в Сокольниках в старинном особняке неописуемой красоты. Это то знаменитое здание, где лечилась Крупская (сохранялась даже ее мемориальная комната), а Ленин проводил елку для детишек. Так вот мама придумала, чтобы каждая комната была посвящена отдельной национальной литературе и оформлена этнографически, со всей необходимой атрибутикой. Там были ряды полок с литературой на всех языках, а на столах газеты, выходившие в городах этих союзных республик, проводились встречи с писателями. Но после распада СССР весь фонд расформировали, от многого поспешили избавиться. И мама этого не перенесла: она заболела.
Но, повторю, моя мать обладала очень тяжёлым проблемным характером, думала только о работе, для неё только она и существовала. Так что всё это вместе психологически тяжело отражалось на всех членах семьи. И я думаю, что какие-то изъяны моего характера определяются в том числе и этим. Отец всю жизнь оставался приходящим, мы жили в двух крохотных комнатушках коммунальной квартиры, где было еще 10 комнат; соседки называли меня соответствующим русским словом, на маму, конечно, долгое время показывали пальцем, поговаривали, что ее «обрюхатили». В общем все прелести того, как народ вообще относится к внебрачным детям, я вкусила в детстве… Но, к чести отца, надо сказать, что он никогда нас не бросал, и моя дисциплина и нацеленность на науку – это во многом идет от него. Он тоже был фанатично предан своему делу и в своей области достиг невероятных высот, став, по сути, создателем напряженно-армированного железобетона.
С.Э.: А про более отдалённые поколения предков вы помните?
М.М.: Моя бабушка – потрясающий персонаж в личностном плане, невероятной красоты была женщина. Как-то в 90-х газета «Советская Россия» объявила конкурс на самую красивую женщину страны. Все посылали фото. И я послала фото 18-летней бабушки. Так она вошла в первую десятку! И еще в семье бытовала легенда, что один человек в неё влюбился по той самой фотографической карточке (она была выставлена в витрине ателье), искал её по всей России, а когда нашёл её и узнал, что она замужем, покончил собой. Но, думаю, что это все же больше похоже на выдумку. Бабушка всегда очень много мне рассказывала о своем детстве, а главное ̶ оставила уже перед смертью воспоминания. Я опубликовала их в книге «Российский архив», выпуск 23. Но там только первая часть. Вторая, к сожалению (во многом и по моей вине), ею не была окончена, но я её тоже опубликовала в журнале Literarus, который выходит в Финляндии на русском языке.
Бабушка из семьи интеллигенции средней руки, родилась в Тифлисе в 1897 году. Её бабушка была одной из первых служивших женщин – работала кассиром на тифлисской железной дороге. Работала без выходных и отпуска практически всю жизнь. Но поездов тогда ходило мало, и между ними можно было заскочить домой и отдохнуть. Она армянка, но её происхождение не очень понятно, скорее всего, она была внебрачным ребёнком, потому что, когда я бабушку спрашивала, как фамилия ее любимой бабы Юли, она, смеясь, говорила, что та на этот вопрос всегда отвечала по-разному: то Сорокина, то Белкина, то Петухова и т.д. Её в 15 лет выдали замуж за военного, который погиб в русско-турецкой войне на Шипке, так что в 17 лет она осталась вдовой с двумя детьми. Когда она пошла за пенсией к начальнику, он ей сказал: «Деточка, ты за папу пришла просить?» И когда она сказала, что не папа, а муж погиб, у начальника чуть не случился инфаркт – перед ним стоял ребёнок. Так она получила от царского правительства пенсию на детей, но пенсия была не очень большая, поэтому она и работала. Двое ее детей - это Ольга, мать моей бабушки, и Витя, умерший достаточно молодым, лет в 30. Ольга вышла замуж за грузина из местечка Закаталы (между Грузией и Азербайджаном). Он получил военное образование, стал офицером, но не сумел поступить, как мечтал, в Академию Генштаба. Молодая жена его всё время готовила, но он, как у Куприна в «Поединке», никак не мог сдать экзамены, все время проваливался. Где-то спустя 10 лет они разошлись, и он выплачивал оставленной семье алименты – 75 рублей на двоих детей. Ольга Николаевна не была умелой хозяйкой, могла купить себе шикарную шляпу за 25 рублей, а дети сидели голодные. Бабушка вспоминала, что всё время в детстве хотела есть. Котлета для нее была роскошью, но при этом держали кухарку. А поскольку бабушка Юля была безмерно доброй, то брала кухарку с детьми, и поэтому в квартире жила кухарка, её трое детей, которые тоже питались, а ещё подкармливали мужа кухарки, который работал трамвайщиком на конке и приходил пообедать… Это всё есть в воспоминаниях моей бабушки, и тут можно еще очень много рассказывать, потому что выяснилось, что в свои 75 лет она помнила невероятные детали и обладала такой памятью, которой, думаю, я не обладаю.
Я недавно начала выяснять судьбу моего прадеда-грузина Ломиашвили (отца бабушки). Кое-что о нем есть в ЦГАОРе. Он пошёл по линии жандармерии, был ранен в Первую мировую войну. О нём есть сведения на сайте «Белые офицеры». Есть люди, которые этим тщательно занимаются и мне посоветовали посмотреть. Я вышла на этот сайт, списалась с человеком, который много лет посвятил разысканиям, и выяснила, что у прадеда было много наград, что он воевал на фронтах Первой мировой, был ранен, дослужился до полковника. Наверное, в Гражданскую войну он или исчез, или погиб, потому что больше о нем сведений нет.
Со стороны папы ещё более интересно. Отец родился в Кутаиси в семье, имевшей польское происхождение, а может, и украинские корни (они приехали с Украины). Его дед был женат на англичанке Анне Дигби, которую, по семейной легенде, он вывез из Англии. Но на самом деле она, видимо, все же родилась в России, ибо была дочерью знаменитого архитектора Александра Дигби (есть сведения, что в его жилах текла и итальянская кровь), которого в своё время вывезла из Италии Екатерина Великая. Он был знаменитым архитектором, осуществил Генплан строительства Астрахани. Практически вся Астрахань построена им. Интересная деталь – мы часто говорим о зове крови – так вот мне, когда я была в Астрахани, очень понравилось одно здание (я вообще люблю фотографировать), которое я снимала с разных ракурсов. А потом выяснилось, что это одно из лучших зданий в городе, которое как раз построил этот самый Дигби. И еще интересно, что потом он переехал в Одессу, где работал с 1818 по 1825 годы и строил дома для новороссийского губернатора Ланжерона. Но ведь это те же самые годы, когда в Одессе в ссылке был Пушкин. А поскольку архитектор был принят в высшем свете, то вполне мог на светских раутах встречать Александра Сергеевича!
Сам же дед отца был почетным гражданином Кутаиси, очень состоятельным человеком. Считается, что именно он дал деньги на постройку здания Кутаисского театра. Я приезжала в Кутаиси, хотела узнать больше, но тогда архив не работал, и мне удалось отыскать только его могилу на кладбище (памятник сохранился!). Походила я и по коридорам кутаисской гимназии, где учился папа (там сейчас городская школа), постояла у необычного храма, который привлек внимание (потом оказалось, что это тот самый, где венчалась мать отца ̶ тоже Мария Викторовна, ставшая Михайловой по мужу). Кроме любимицы Маши у Деда отца было еще две дочери: одна с детьми эмигрировала во Францию, следы другой затерялись. У отца было еще два брата (тоже пошли по ученой части – строительство) и сестра, ставшая известной художницей. Ее фамилия Варт-Патрикова по мужу. Особенно удавались ей пейзажи Москвы. Много картин хранится в музее в Шушенском, где недавно проходила большая выставка ее работ. Она ученица знаменитого Е.Е. Лансере.
Так что во мне течет шесть кровей: грузинская, армянская, русская, польская, английская и итальянская. Поэтому когда сегодня начинают рассказывать о том, кто есть русский, а кто есть нерусский, – мне становится смешно. Тем более с Западной Украиной, откуда папины предки, вообще не очень понятно – там такая мешанина, учитывая, что жили и евреи (бабушка вообще была уверена, что в отце есть что-то еврейское – ведь его дед держал в Кутаиси аптеку, а аптекарями были в основном евреи!), что и не разберёшься… А русское во мне от мужей прабабушки и бабушки. Дед, который был репрессирован, тоже родился на Кавказе. Он из тех крестьян, которых Екатерина переселяла в огромном количестве туда для колонизации завоеванных земель. А может быть, и не шесть, а восемь, если учитывать еврейскую и украинскую.
Во мне намешано шесть или восемь кровей
О предках мне рассказывала только бабушка (редко что-то говорил папа), а вот мама никогда, потому что, я думаю, она безумно боялась. Она была сильно «ударена» 37-м годом. Бабушке в 37-м было практически 40 лет, но человек прошёл Гражданскую, НЭП, и это дало ей определенную закалку. А девочке, которой было 19, пережить это оказалось не под силу. Мама была очень скрытной, сдержанной, ни со мной, ни с братом никогда ничем не делилась.
С.Э.: Хотел уточнить – когда они меняли квартиры, бабушка в это время не работала?
М.М.: Нет, она работала адски с 1915 года. И практически никогда не прекращала работу. Едва ли не на следующий день после получения свидетельства об окончании гимназии она пошла на работу в какую-то контору (по-моему, тоже на железной дороге). Она работала и на Дальнем Востоке в середине 30-х в газете, и в экспедиции с дедом в Ненецком округе за Полярным кругом, когда одной из первых женщин в СССР получила автомобильные права (так она смогла управляться с моторкой). Во время ареста мужа она работала в канцелярии какого-то роддома и рассказывала об этом месте жуткие истории. Однажды, когда что-то не сошлось в отчетах об умерших младенцах, мужчина, отвечающий за их «утилизацию», в бешенстве раскрыл какой-то чемодан и вывалил на пол слежавшиеся трупики, чтобы она сама их подсчитала. Бабушке чуть не стало дурно. Она по нескольку раз возвращалась к этой истории. Она очень бедствовала в 37-38 годах, настолько, что в какой-то момент на работе у неё порвалась сзади юбка (настолько она была изношена!), и она шла домой, прикрывая – пардон! – зад сумкой. Вот такая была нищета.
С.Э.: Но работу она меняла, чтобы её не арестовали?
М.М.: Да, она меняла места работы. Потом, в конце 30-х годов бабушка устроилась в библиотеку № 64 Свердловского района. Тогда уже был дефицит интеллигентов, её взяли, и она как-то быстро стала директором. Надо сказать, что она была потрясающим директором, потому что проводила невероятную работу во время Великой Отечественной войны. Московские библиотеки – это отдельная страница работы города – работали в метро для людей, спускавшихся туда во время бомбёжек. Там библиотекари нередко и ночевали, обеспечивая людей книгами и журналами. Одно из наиболее ярких впечатлений бабушки 16 октября 1941, когда они не могли войти в библиотеку. Бабушкина библиотека – это теперь библиотека имени А. П. Чехова на Пушкинской площади в Москве – расположена чуть ниже тротуара, и, чтобы войти, надо спуститься вниз на несколько ступенек. Так вот в этот день этого было сделать нельзя, так как все было забито сваленными сочинениями Сталина и Ленина. Но самое поразительное ̶ люди не выкинули их на помойку, а принесли в библиотеку ночью перед эвакуацией! Все-таки советский человек – это какая-то особая статья: он не поленился принести эти огромные тяжеленные тома в библиотеку и свалить их грудой там… Мама с бабушкой не уехали в эвакуацию, всё время были в Москве. Мама уже работала под ее началом в библиотеке и навсегда тогда отморозила себе руки (в помещениях было очень холодно!), потому у неё всегда зимой были красные опухшие пальцы. Бабушка проработала в этой библиотеке до 1953 года.
Но и дальше её жизнь складывалась нелегко, потому что в 53-м году пенсию ей дали при почти 40-летнем стаже 210 рублей. И бабушка начала продавать вещи и книги, которых у нее было много, ибо любовь к книге превышала всё мыслимое и немыслимое (и мне она ее привила: до последних дней хранила мою первую книгу – «Сказки» К. Ушинского – и уверяла, что я, будучи маленькой, ни одной книги не порвала, потому что она их всегда на моих глазах гладила и целовала – вот я выросла такой сумасшедшей, любящей книги до безумия…). А потом, в 1956 году она начала получать пенсию за реабилитированного мужа: 572 рубля (потом это было 57 рублей 20 копеек), за что была всегда благодарна Хрущёву, повысившему пенсии. Теперь с деньгами стало более-менее прилично. Но и их тоже не хватало, и она в своём уже преклонном возрасте работала в ночной охране, была сторожем в разных учреждениях (тогда это называлось ВОХР). Так она проработала до своих последних дней, и стаж ее в общей сложности был около 65 лет. У мамы стаж тоже где-то под 65-70 лет, потому что она пошла рано работать. И у меня тоже рабочая биография богатая, я сама пошла работать в 17 лет, сразу после окончания медучилища.
С.Э.: Травма сталинских репрессий в России до сих пор не проработана как следует. Когда Хрущёв разоблачал культ Сталина, он при этом уточнял: «Была замечательная ленинская гвардия, которую тиран-Сталин уничтожил, но не сумел уничтожить дух социализма, и сейчас мы этот ленинский социализм восстанавливаем». Эта парадигма была подхвачена так называемыми шестидесятниками, либеральной частью советской интеллигенции, потому что это была единственная модель, в которой они могли осудить террор.
М.М.: Тем более, они сами были в этом замешаны.
С.Э.: Это старшие, а шестидесятники в этом замешаны не были – они были тогда детьми. Вашим мужем был Михаил Шатров, который в советское время был знаменитым драматургом. Ленинская тема была у него центральной, и он был популярен в том числе среди либеральной советской интеллигенции, шестидесятников, потому что подспудно следовал парадигме: «хороший Ленин и плохой Сталин». Причём даже в перестроечных пьесах Шатрова, когда уже можно было выйти за пределы ленинского культа, Ленин в его пьесах представал просто святым без всяческих недостатков. Наверняка Шатров читал мемуары Валентинова и других, где вырисовывается другой облик «вождя пролетариата», напоминающий героев «Бесов». Я хочу спросить: Шатров, действительно, верил в безупречного Ленина?
М.М.: Знаете, это важный и сложный вопрос, который, мне кажется, даже нельзя так формулировать, как его формулируете Вы. Потому что Шатров сам из семьи репрессированных. Его дядя Алексей Иванович Рыков, и этим всё сказано. Мать тоже посадили в 1949 году, она преподавала немецкий и попала в ситуацию с космополитами. Отец его был репрессирован в 37-м году, получил десять лет без права переписки. И, конечно, все понимали, что это значит… Дочь Рыкова – Наташа, его двоюродная сестра, – тоже сидела. Вся семья получила эту жуткую травму. Конечно, Шатров – один из тех, кто получил доступ во многие архивы. Он очень много работал в архивах и где-то даже за это поплатился: когда он писал свой «Брестский мир» и попытался представить там Троцкого (в то время это было вообще что-то совершенно невероятное – чтобы Троцкий выступал и что-то говорил!), то вроде бы приписал Троцкому то, что тот не говорил. Но скорее всего – это был предлог. Возмущению цензуры не было предела. Могу вам, кстати, сказать, что в замечательный словарь «Русские писатели» мне тоже не дали написать статью о Троцком. И это в настоящее время! Там есть множество невероятно мелких литераторов, но нет Троцкого, который, между прочим, написал 300 критических статей.
С.Э.: Это в том томе словаря, который издавало наше издательство?
М.М.: Да! Там нет Троцкого, и запретили о нем писать в самое либеральное время! Поэтому можете себе представить подвиг Шатрова, который в 1962 году попытался что-то в этом направлении сделать?! У него, действительно, была версия, что идеи социализма благодатны и необходимы и Ленин был обуреваем этими идеями. Конечно, он знал мемуары Валентинова, он знал всю переписку, все телеграммы. Он очень дружил с Владленом Терентьевичем Логиновым, главным знатоком ленинского наследия, работавшим в Институте марксизма-ленинизма, и, конечно, знакомил его со всеми документами. (К слову, прекрасное знание всего, что связано с Лениным, будто бы имевшее место в советское время, – это тоже своего рода фикция. Я с этим столкнулась, когда комментировала письма А.М. Калмыковой, привезенные из Амстердама. Так вот, очень многие посетители Ленина в его эмигрантский период остались нашим ученым неизвестны – а, казалось бы, есть летопись жизни Ленина, буквально расписанная по часам и дням!)
Мне кажется, что очень важно подходить к явлениям исторически. То есть ситуация, когда власть берётся в обстановке вражеского окружения и нужно эту власть удержать, ты поневоле вынужден огрызаться, проводить жесткие меры. Т.е. Шатров допускал применение насилия на ограниченном временном промежутке. Но не как систему управления. Он считал, что Ленин многие свои действия совершал вынуждено (по крайней мере, до 21-го года). Он считал, что у Ленина некое прозрение наступило после военного коммунизма, когда он понял, что нужно переходить к НЭПу. И вообще он постоянно доказывал, что Ленин осознал: путь прямолинейный, догматический – это неверный путь. Поэтому говорить, что у него безупречный Ленин (как Вы выразились) не совсем правильно. На мой взгляд, достоинство драматургии Шатрова в том, что он показал Ленина сомневающегося, ищущего. У него показан веер открывающихся возможностей. Например, продолжать репрессии или остановиться. Мы с вами знаем, что репрессии можно продолжать бесконечно, и это для нашей страны не самый плохой путь, хотя он ужасен с моральной точки зрения, но как способ держать в узде народ довольно продуктивен. Наше население любит, чтобы на него давили, потому что тогда человек просто живёт по инерции, он твердо усвоил, что шаг влево, шаг вправо делать нельзя; он приходит домой, приносит зарплату, ругается с женой, а дальше едет в отпуск к себе на дачу. Всё! Больше его ничего не интересует, он никуда не рыпается. Но Ленин, по логике Шатрова, понял, что надо менять эту политику. Самая интересное у Шатрова – это Ленин на перепутье, пытающийся выбрать, ощущающий необходимость каких-то изменений. А почему у Шатрова ненависть к Сталину? Да потому, что Сталин пришел, когда в репрессиях уже не было необходимости, когда можно было уже по-иному осуществлять руководство и т. д. Ведь население в целом поддерживало советскую власть. Даже небольшая кучка интеллигентов, так называемых «попутчиков», уже перековывалась или начинала примиряться. Именно бесконечное давление сверху рождает сопротивление.
Сомневающийся Ленин в драматургии Шатрова
Я работаю сейчас над одним текстом (он принадлежит перу советской писательницы Валерии Перуанской), и он подтверждает мое убеждение, что советские люди верили в то, что они делают. Какая была слепота и какой энтузиазм! Они реально верили, что все делается к лучшему, – надо только пережить трудности. Люди советского времени – это совершенно новая формация. Я видела это по своей маме. Даже по своему отцу, который был умным человеком, но ради своей страны делал все новые и новые открытия, придумывал технические новшества и, конечно, совсем не думал, что укрепляет этим тоталитарное государство. Он делал своё дело. Советские люди, которые так существовали. И в этом случае я понимаю Шатрова и разделяю ту версию, что в ситуации Гражданской войны и междоусобицы Ленин многое делал вынужденно. Он, конечно, не демократ, конечно, не гуманист, но он умел слушать время и понять, что после Гражданской войны нужно менять способы руководства, чего, конечно, не понимал Сталин. У Шатрова по отношению к Сталину и его репрессиям было абсолютно одинаковое со всеми нормальными людьми отношение, потому что это была жесточайшая мясорубка, когда просто ради сверхгосударства, ради сверхценной идеи нагромождались трупы, трупы и трупы. Росла пирамида трупов. Ленин эту пирамиду начал строить, но не завершил её, потому что понял, что эта пирамида не должна быть достроена. Вот версия Шатрова. И я лично с ней согласна, потому что иначе не занималась бы марксистской критикой. Я вижу, какими были марксисты в Серебряном веке (условно говоря) и во что они выродились в сталинскую эпоху. Это две большие разницы. В марксистской критике были дискуссии: Плеханов не понимает Луначарского, Луначарский опровергает Плеханова, который падает в обморок, прочитав то, что написал Потресов. Это была живая жизнь, рождавшая ветвь социологии искусства. Марксизм нельзя отрицать и выбрасывать, его можно обсуждать, дискутировать по его поводу. А вот дальше, с 20-х годов началось резание практически по живому. Это версия Шатрова, и он был совершенно искренен. Тем более он реально столько пережил. Во-первых, после «Брестского мира», который положили на полку, его же собирались исключать из партии, в которую он вступил в 56-м году на волне возвращения к нормам ленинской партийной жизни. А он всё-таки по-настоящему ленинец. Будете смеяться, но и я вступила в партию в конце 1989 года, на волне горбачевских перемен. До этого – ни в какую, а тут поверила, что может быть все иначе…
Но в своей частной жизни Шатров был сибаритом. Например, когда он получал квартиру в Доме на Набережной, я была противницей этого переезда. Я говорила: «Миша, давай не будем! У тебя есть возможности получить в любом другом доме. Давай не будем, вдруг это будет та квартира, из которой уводили человека. А может быть, его застрелили, когда уводили…». Честно вам говорю, мы с ним настолько ссорились по этому поводу, что я (наглая для жены позиция) не участвовала в её оформлении. Миша всё взял на себя. Вообще меня этот дом жутко тяготил, мне эта квартира не нравилась, казалась какой-то мрачной, тёмной (она была на 5 этаже). Всё меня в ней отвращало, хотя она была вполне комфортабельная, с четырьмя комнатами. А ему (и это интересный момент) было очень важно вернуться именно в этот дом, откуда увели Рыкова. Казалось бы, о чём ты говоришь – ты ленинец, возможности огромные, богатый человек… А ему важно было вернуться туда, где была совершена эта несправедливость. Так что, диапазон между частным человеком, человеком общественным и человеком политическим огромен. Но, помимо этого, сколько писем против него писали в этот Институт марксизма-ленинизма! У него есть изданный пятитомник (там моё предисловие: очень большая статья), и в пятом томе приведены все письма, которые были направлены против него: и в Политбюро, и в отдел культуры Политбюро (Демичев и т.д.), и в газеты. От старых большевиков, партийцев. Это были реальные доносы, что он разрушает партию, что подрывает своими пьесами советский строй. Я никогда не забуду репетиции «Так победим!». Единственный способ, чтобы они продолжалось, был – привезти на этот спектакль Брежнева. Это реальная история, когда привели глухого Брежнева, который долго присматривался, прислушивался. Правда, это обрастает подробностями, которые не соответствуют действительности, но он, действительно вслух говорил, спрашивал: «Кто это?», однако все же не произносил того, что ему приписывают. И вот для этого они вместе с Логиновым писали довольно унизительные письма в ЦК, обращались к нему с просьбой. Да, приходилось унижаться, выпрашивать благодеяния, потому что всё равно всё это зависело от власть предержащих, цензуры, разрешений. Стоит напомнить случай, когда Фурцева сделала так, что спектакль «Большевики» пошел без цензуры. Все ведь было построено на личных знакомствах. Вообще, если воссоздавать подлинную историю цензурирования, существование внутренней жизни, подготовки, пробивания через бесконечные худсоветы, которые всё время что-то поправляют и отклоняют, ̶ то откажешься понимать, как вообще что-то приличное могло появляться в литературе. Уж, казалось бы, Ефремов – такая «шишка», но всё равно есть Худсовет, приходят чиновники из министерства, всё равно не разрешают эту сцену, другую… Сколько было борьбы, чтобы Янковский только галстук повязал, только кепочку надел! Какой из Янковского Ленин? Такие мелочи сейчас не принимаются в расчет, забываются, а это действительно составляло жизнь драматургов, это продирание через рогатки-рогатки-рогатки…
Другое дело, что в 90-е годы всё это закончилось, и он хорошо понимал, что наступает другое время, которое с его «светлым Лениным» уже никак не корреспондирует. То, что он был искренним ленинцем, в 90-е годы сделало его положение довольно сложным. Одна из его ранних пьес называлась «Чистые руки». Да, у него была идеализация, была вера в то, что политику можно делать, хоть не совсем валяясь в грязи, хоть не совсем обманывая, а как-то по мере возможности что-то сохраняя и соблюдая. И когда в 90-е годы пошёл захват власти, коррупция и прочие-прочие моменты, конечно, ему стало тяжело, и он уехал в Америку.
«Приходилось унижаться, выпрашивать благодеяния, потому что всё равно всё это зависело от власть предержащих»
Он уехал с молодой женой, пробыл там какое-то время. Я не знаю, хотел ли он там остаться… Потом они вернулись, и он пошел в бизнес – стал заниматься строительством бизнес-центра «Красные холмы», Домом музыки. Казался увлеченным. А может быть, даже был подставным лицом… трудно сказать. В 90-е годы делались тёмные дела, его мог кто-то просить, тем более, что он дружил с Березовским. Они были давними приятелями. И его личная драма была тоже связана с Березовским… Он уже перестал писать пьесы, хотя со мной долго советовался, за какой сюжет ему взяться. Он всё равно не оставлял мысли о драматургии. Он хотел написать о Каприйской школе – отзовисты, ликвидаторы – его тянуло в дореволюционное время: кто, что, как происходило вокруг Ленина. Он понимал, что рядом с Лениным бурлила оппозиция, были противники его идей, они его заинтересовали. Видимо, какие-то сомнения относительно того, что ленинская линия в социал-демократии была единственно верной, начинали в нём зарождаться. А поскольку я в это время уже занималась марксистской критикой, то кое-что могла ему подсказать. Потом хотел писать про Клару Цеткин и Розу Люксембург с их личными сложными моментами. Был вариант создать бытовую комедию «Девочки» про старушек. Планы были. У него за это время была написана одна пьеса про маккартизм для Ванессы Редгрейв. Её несколько раз ставили. Да, идеи у него были, но, я думаю, что исчез уже тот кураж, тот светоч, который его вел раньше – что может быть что-то полезное, красивое в «делании» политики. А ничего красивого не получалось. При этом у него были хорошие отношения с Горбачёвым, он контактировал с ним и с горбачёвским Центром, в котором работал Логинов. С ним они продолжали дружить и общаться. Так что в искренности его я не сомневалась и даже в идеалистичность верю, хотя по своей природе он довольно циничный человек: в быту, в поведении. Может быть, даже как Березовский, которого я никогда не воспринимала просто по-человечески. Вот за эту идейность я Мишу очень любила и люблю, и безмерно благодарна, что судьба меня свела с ним – человеком, ставшим столь важным для меня в идейном плане.
С.Э.: Расскажите, пожалуйста, о жизни Москвы в послесталинские времена, в 60-е годы. Сейчас дедушки и бабушки рассказывают внукам, как прекрасно жилось в Советском Союзе, который был просто замечательный, а враги его разрушили. Это, например, свойственно русскоязычному населению Молдавии. Они только не учитывают, что в Молдавии жили очень хорошо по сравнению с Россией, где в провинции в магазинах ассортимент был крайне скуден. Когда наши русские родственники приезжали в Кишинёв, они заходили в магазин и были в шоке от того, что там можно было свободно купить молоко, сыр, колбасу. Я брал интервью у историка Константина Морозова, он родом из Самары. Он рассказал, что в магазинах мяса не было вообще, надо было идти на рынок, но там были цены в 2-3 раза выше магазинных. Вы жили в Москве, где было прекрасное снабжение, но тем не менее, в одном из ваших интервью вы говорите, что испытали потрясение, когда узнали, что вам купили импортные сапоги. Расскажите, пожалуйста, об этом, чтобы люди понимали, что даже в Москве было всё не так прекрасно, как пытаются рассказать дедушки и бабушки.
М.М.: Это очень интересный вопрос и суждение, тем более что тут я могу рассуждать как женщина. В плане одежды в Москве было так же ужасно, как и во всём Советском Союзе. С питанием, конечно, было намного лучше, продукты были отличные, была кооперация, много продуктовой кооперации. Когда, например, заходил в овощной магазин, ты видел кадки со всевозможными грибами, с по-разному засоленной капустой, брусникой и т. д. Я никогда не забуду, что рядом с маминой работой (я была абсолютно библиотечный ребёнок, который практически реально родился в библиотеке и потом все детство провел в ней, благодаря чему, кстати, была знакома с интересными людьми – они были мамиными читателями. А некоторые из них даже мною занимались: например, Артур Адамс, тогда просто военный, а, как теперь я выяснила, выдающийся разведчик, заполучивший в Америке чертежи и секреты атомной бомбы; позже видела поэта Сашу Красного, любовалась на признанную красавицу Наташу Кустинскую… ) находился овощной магазин. Так у меня просто глаза разбегались даже не столько от вкуса, сколько от красоты того, что предлагалось там. Но насчёт вещей был полный ужас, потому что всё только «доставалось» по знакомству, с заднего входа. Или нужно было отстоять какие-то невообразимо огромные очереди. Я никогда не забуду очередь, которую я все же выстояла в течение целого дня на улице Горького за какими-то ботиночками. Я до сих пор помню, где был этот магазин и как было страшно, что они кончатся передо мной. А первые мои сапоги!.. У меня два раза в жизни подкашивались ноги, я могу описать это ощущение: тебя как будто ударяют под коленкой, и ноги просто подламываются. Первый раз – это было, когда мне сказали по телефону, что мне «достали» сапоги. Мне было 16 лет, это были первые импортные сапоги, которые появились в Москве, с тремя пуговками сбоку. И у меня буквально от счастья у телефона подкосились ноги. А второй раз – когда мне вынесли экзаменационный лист, в который проставлялись оценки при поступлении в МГУ – и там оказались две пятерки – одна за сочинение, а другая за устный по русской литературе и языку. И это значило почти на 100%, что я поступлю на филфак. Я ведь «с улицы» шла, и даже репетиторов никаких не было. Так что два раза в жизни я была абсолютно, безмерно счастлива… Так соединилось у меня материальное и духовное…
Из одежды ничего готового сколько-нибудь приличного не было. Фабрики «Большевичка», «Салют» шили такое… Но были портнихи, у которых из своего материала можно было сшить. С обувью тоже была беда. Если «доставали» чешские «Цебо», то это было уже замечательно. А уж венгерская обувь – это вообще была мечта. Конечно, была спекуляция. «Березка», «Ансамбль Моисеева» выезжали за границу и привозили шмотки. Многие знали этих девушек, к которым потом можно было прийти на квартиру и выбирать вещи. Стоило это, конечно, безумно дорого, и позволить себе такое мало, кто мог.
Снабжение в Москве
Я рано начала зарабатывать (мама меня не очень хотела содержать, она меня из дома в какой-то момент просто попросила, и я жила у бабушки), и мы вместе с бабушкой на её пенсию 572 рубля и мою стипендию (я получала всегда повышенную, но всё равно получалось в сумме немного) покупали одну-две красивые вещи для меня. Я всегда любила одеваться и до сих пор это люблю. Но все с этим связанное было очень проблематично. И, как ни странно, иногда, когда удавалось выехать – из университета меня, например, отправили в первую командировку в Ашхабад – совершенно неожиданно можно было найти какие-то красивые тряпки. То, чего не было в Москве. А там они были, потому что туркменские женщины просто не покупали европейских нарядов. Так было и в поездке по Молдавии. Там тоже, в каких-то сёлах, в маленьких магазинчиках какие-то вещи попадались.
В принципе, я сказала бы, что это была убогая советская жизнь. В Советском Союзе она была очень убогой. Так, бабушка невероятно боялась, что кто-то заметит, что я иногда читаю какие-то странные книги. Когда она узнала, что я поехала в Дом отдыха и что у моей соседки на столе лежит Библия (я сообщила об этом в письме), она написала главврачу этого Дома отдыха, чтобы меня срочно переселили. Она боялась, что каким-то образом кто-то узнает, что я живу с женщиной, у которой есть Библия. Этот страх жил в советских людях – они даже не отдавали себе отчёта в нём. Он проникал просто во все поры, он практически руководил советским человеком, советский человек знал, что нужно делать и как поступать, чтобы не оплошать, не попасться. Но, конечно, на кухнях в интеллигентных кругах обсуждались какие-то вещи.
Однако были и преимущества советской жизни. Ее удобство было в том, что она была упорядочена. В отличие от сегодняшнего дня. Ты мог пойти в свой профсоюз, и тебе давали со скидкой профсоюзную путёвку в неплохой санаторий. То есть, какие-то ходы были запрограммированы, и ты знал, что если ты нажимаешь эту кнопочку, то получаешь то, что тебе полагается. Это по-своему было удобно. Но для меня, например, очень сложным был вечно двойной отсчёт. Надо было делать одно, а думал ты при этом совсем другое. Я человек в принципе несоциальный (может, поэтому так потянулась к марксизму, где социальное выдвинуто на первый план), но была очень хорошенькой, вот меня и присмотрели комсомольцы, они поняли, что такую девчушку надо заполучить в объятия комсомольской организации. И я, минуя все промежуточные ступени, попала нежданно-негаданно в Комитет комсомола МГУ (а это уровень райкома). Вот тогда-то и началась для меня мука! Я никак не могла понять, как могут эти серьёзные люди сидеть и заниматься этими делами. Я думала: или я схожу с ума, слушая их отчёты про форумы, конференции, выступления, или это мне просто кажется. У меня всё время было ощущение: они меня сейчас поймают, застукают, увидят, что я ничего не понимаю, а мне ведь надо соответствовать. Так что двойные стандарты, по которым текла жизнь в Советском Союзе, для меня лично были очень тяжелы. И, повторю, была довольно тяжёлая ситуация с вещами, со спекуляций, с которой ты поневоле сталкивался. Кроме того, надо признаться, что я жила очень скудно, потому что стипендия, которую я получала в медучилище, была 16 рублей на первом курсе, 18 рублей на втором (а она была повышенной, я была отличницей). Я пошла работать медсестрой и получала зарплату 45 рублей. Особенно нищенствовали библиотекари. Помню, что однажды я увидела маленькой девочкой штаны одной библиотекарши, когда она поднялась на лестнице к стеллажам, чтобы достать книгу: там не было живого места, заплата на заплате… Это, правда, было в середине 50-х. Но и с бабушкой в 70-е мы жили очень скудно, утром ели чёрный хлеб с селёдкой – это был наш завтрак. И я очень любила университетские буфеты. Особенно эту коричневую жижу, которой поливали котлеты. Так что сладостного восприятия советской жизни у меня нет. Хотя социальные льготы, безусловно, были. И что для меня очень важно – советская власть, конечно, раскрепостила женщину и дала ей возможность почувствовать, что она может быть независимой от мужчины. Пусть она будет жить впроголодь, но она сама себя обеспечит, она может отдать детей в детский сад, может продвигаться по социальной лестнице, и это, наконец, позволило ей себя уважать.
С.Э.: Ещё о Москве 60-70-х. В одном из интервью вы говорили, что общались не только с официальными писателями, но и с андеграундом – непризнанными гениями, которые не вписывались в советскую систему. Можете рассказать об этом?
М.М.: Этого было не так много. Всё-таки окружение Шатрова было достаточно официальным – театр «Современник», Табаков, Волчек, Ефремов. Из андеграунда кого-то из художников видела в нашем доме (где жила с Шатровым) ̶ а это был знаменитый в Москве «Дом Высоцкого» на Малой Грузинской – т. к. регулярно ходила на устраиваемые там выставки. Несколько раз краем глаза видела Высоцкого, даже провожала его ранним утром в последний путь под приглушенную музыку труб из подъезда, несколько раз была в компании, где его слушала. Это, действительно, было нечто совершенно незабываемое! Так получилось, что я была знакома с Максаковой через общих знакомых, и однажды она позвала Высоцкого после спектакля. Он пришёл усталый и вымотанный, но она всё-таки попросила его спеть. А я была очень домашней девочкой, интеллигентной – высокая поэзия, ничего блатного, никаких словечек (меня это соблазняло, но я побаивалась). Но вот он исполнил несколько песен, и было ощущение, что тебя накрыло в горах лавиной. Другого сравнения я не могу найти. Я была настолько потрясена, раздавлена, покорена… при том, что он для меня выглядел как мужчина несимпатичный, некрасивый, какой-то узкоплечий, щуплый. Но это всё забывалось… По первому своему супругу, поэту-песеннику Борису Брянскому, я была знакома с людьми эстрады и из поэтических кругов, но вполне уже признанных, хотя и воспринимавшихся как новая волна. Брянский был хорошо известен на эстраде, песни его исполнялись оркестрами Эдди Рознера, Лундстрема, он был связан с Шульженко, с группой Броневицкого, Лядовой. Шульженко мне, юной, казалась тогда каким-то позапрошлым веком, мне даже как-то неловко было, что он с нею сотрудничает. И все это был, конечно, не подпольный андеграунд. Правда, именно от него я впервые услышала песни Галича, и они меня поразили. А песни Окуджавы я узнала только на первом курсе, когда поехали на картошку. Так что то, что было каким-то тайным, – об этом я узнавала спорадически. Я встречала Эдичку Лимонова, который ходил в наш дом, потому что ухаживал за женой Щапова (они были нашими соседями). Но меня больше занимала эта девица, которую звали Козлик и которую Щапов одевал просто сногсшибательно. Потом Лимонов с нею и уехал. Кто-то меня водил на квартирники-вернисажи, так я посмотрела картины Фалька в его мастерской.
И вот еще любопытный эпизод: у меня дома висит мой портрет, сделанный Анатолием Зверевым. Обычно он, пьяный, лежал у нас у дома на лужайке и за 3 рубля рисовал портрет для любого желающего. Если бы я понимала, кто он - то могла бы каждый день иметь по портрету, тем более что он рисовал быстро, минут 10-15, и готово! Сейчас была бы миллионершей.
Трёхрублёвый портрет от Зверева
С.Э.: Давайте перейдём к вашей научной карьере. Вы начинали как медик, закончили медучилище, а потом решили стать филологом. Расскажите, пожалуйста, об основных этапах.
М.М.: Это было связано с тем, что мама хотела сделать из меня медика, поэтому она меня забрала из школы после 7 класса. И я поступила в медицинское училище № 13 при Филатовской больнице, где проучилась 3 года. Училась я очень хорошо, мне очень нравились предметы. Я получила красный диплом, что давало возможность поступать без двухгодичного рабочего стажа – требование, которое учредил Хрущев. Но у меня внутри сидит анархический бунтарь, который иногда вырывается наружу. Почему-то на третьем курсе я подожгла стенгазету. Меня должны были разбирать на Бюро комсомола. И бабушке пришлось ехать к знаменитому журналисту Валерию Аграновскому, чтобы меня вызволить из этой передряги. А в 7 классе я почему-то (будучи отличницей!) натёрла всю доску воском, чтобы нельзя было на ней писать. Почему?.. Какие-то такие бунтарские импульсы у меня время от времени пробивались. Внутри во мне всегда что-то кипело, сопротивляющееся вечной муштре, которую я всегда очень тяжело переживала. Поэтому я решила вопреки всем домашним не поступать в медицинский институт сразу, а поработать. И оказалась права: нужно было проверить себя на практике. И, работая медсестрой в поликлинике при газете «Известия», я окончательно поняла, что мне с моим очень чувствительным характером и жуткой сердобольностью медиком быть просто нельзя, потому что я раскисаю при соприкосновении с больными, с безнадёжностью, с неизлечимостью. Советские больницы (да и сейчас ничего в целом не изменилось) были не для слабонервных. И видя, как обращались с больными, то, в каком они были положении (я проходила практику в Склифосовского, где лежали люди и с пролежнями, и брошенные онкологические), я приняла единственно правильное решение: лучше я буду лить слезы над героями книг, а не над живыми людьми. И в тот же год, когда начала работать медсестрой, я пошла экстерном сдавать экзамены. Сдала 25 экзаменов на одни пятерки, в том числе астрономию и черчение, получила аттестат зрелости и решила поступать на филфак. Во многом благодаря будущему мужу, Борису Брянскому, чья сестра Инна Брянская уже была студенткой филфака.
Сам Брянский был из очень интересной семьи. Его отец – знаменитый поэт из Одессы Саша Красный, зарабатывал деньги тем, что рассказывал пионерам и пенсионерам, что он стоял рядом с Лениным на каком-то очередном заседании Ревкома, показывал фотографию, где он будто бы действительно стоит (не знаю, была она смонтированной или реальной). Тогда ведь очень многие зарабатывали именно так, рассказывая, что они видели Ленина.
С.Э.: Несли знаменитое бревно.
М.М.: Да. Но всё равно он был очень яркий человек, хотя ко времени моего знакомства с ним и уже очень немолодой. Он был к тому же синеблузником, но тогда об этом не надо было вспоминать, а надо было рассказывать про Ленина (а на самом деле он, кажется, был в «свите» Троцкого)… Так что я поступила на филфак МГУ во многом благодаря такому окружению. Поступила я, как уже говорила, «с улицы», сдала на все пятёрки, что было тогда невероятно, потому что конкурс туда был человек 60 на место. Шансов не было совсем, но я как-то пробилась. Писала я на свободную тему, и тема эта была «Моральный кодекс строителя коммунизма и его отражение в литературе». Писала не по программным произведениям, а по Георгию Владимову, его «Большой руде» (которую до сих пор люблю). Она на меня тогда произвела большое впечатление. И ещё был такой замечательный писатель Илья Зверев, я взяла и его. Видимо, оригинальность выбора оценили преподаватели.
Я была именной стипендиаткой, получала стипендию имени Лермонтова, по тем временам очень весомую, оставлена была в аспирантуре на кафедре советской литературы. За меня даже боролись наши корифеи – декан факультета А.Г. Соколов и завкафедрой профессор А.И. Метченко – яркая фигура советского времени, которого все знают по книге «Кровное, завоёванное» о народности и партийности литературы. Он хотел, чтобы я писала по критике эпохи Гражданской войны. Но я предпочла остаться у Алексея Георгиевича Соколова, потому что я человек преданный – если это мой учитель, то я не имею права его предать и куда-то уйти. Писала у него кандидатскую по критике Серебряного века. После завершения была оставлена на кафедре. Я вообще специалист в первую очередь именно по критике Серебряного века и последующих десятилетий и являюсь безумным пропагандистом именно этого типа мышления, потому что считаю, что история критики даёт возможность осознать, как разнообразно можно подойти к одному и тому же явлению, как по-разному можно его интерпретировать. Это тренирует мозг. В какой-то момент (во многом благодаря Шатрову) сосредоточилась именно на марксистах. И моя докторская диссертация называлась «Русская литературная критика марксистской ориентации: 1890-е - 1910-е гг.». Это завершающий вклад в историю критики этого направления, когда я прошерстила едва ли не все, что вообще возможно прочитать по этому вопросу, вплоть до сибирской периодики. Она и стала основой моей книги «Марксисты без будущего».
Так что у меня несколько направлений научных интересов, я ни одному из них не могу отдать предпочтение. Это история критики (теперь уже более широко, чем марксистская ее ветвь); затем – женское творчество, поскольку я довольно рано начала интересоваться писательницами, и гендерный подход мне близок и интересен. И третий момент, который для меня тоже очень важен, – это реальное воплощение идей Николая Фёдорова о воскрешении всех умерших (в том виде, в котором он рисовал, я не могу себе представить), поэтому я занимаюсь тем, что восстанавливаю имена несправедливо, на мой взгляд, забытых и обойдённых, писателей, тем не менее, создающих вместе с корифеями подлинную картину существования литературы. В небе есть яркие звёзды, есть менее, а есть Млечный путь, который кажется туманом, но без Млечного пути небо не обладает сиянием. И моя идея в том, что нужно со вниманием относиться даже к самым незаметным величинам, потому что они порой своеобразно отражают время, пропуская его через свою индивидуальность. Это может быть не всегда, а только в нескольких произведениях, принадлежащих перу этого художника. Но они могут быть яркими, интересными, даже неповторимыми. Вот такие писатели, которых проглядели в свое время, меня волнуют. И четвёртое направление – это драматургия, которой я по старой памяти продолжаю интересоваться.
Таковы мои научные интересы на сегодняшний день.
О научных интересах
С.Э.: Мария Викторовна, возможна такая ситуация, что современники не заметили не просто хорошего писателя, а гения, и сегодня мы его можем найти и вернуть в литературный канон?
М.М.: Огромное количество случаев! Я могу вам привести совершенно очевидный пример: на Бунина до революции критика практически не обращала внимания. Если сравнить, сколько писали о Горьком и Леониде Андрееве, даже арцыбашевском «Санине» – это буквально тысячи статей и сотни книг. О Бунине вы наскребёте от силы 100 статей за всё время, где о нём как о гении практически никто не пишет. Да, хороший, талантливый писатель, но наравне с другими. Бунин вообще не очень вписывается в русскую ментальность, потому что для нас очень важна идейно-политическая составляющая, острота (что есть у Андреева, что есть у Горького). Для нас в литературе важна дискуссионность, спор, то, что акцентирует и активизирует наше понимание происходящего вовне. А Бунин казался холодным художником, который как-то непонятно элегически вздыхает о чем-то ушедшем. Конечно, критики, да и читатели его просмотрели. Сегодня устоялось понимание, что Бунин как художник – это абсолютная величина. А тогда такого понимания не существовало. Горький, конечно, очень хороший писатель, но в художественном плане Бунин – гений. Его работа со словом! Когда я читаю лекции, я говорю студентам: «Ребята, Бунин без конца переписывал свои «Антоновские яблоки» или рассказ «Братья», – а ведь даже непонятно, как к этому можно прикоснуться, потому что уже первый вариант идеален! Что там делать во втором, третьем, четвёртом?! Зачем???» Но это работа гения, который всё время ищет-ищет-ищет.
О пропущенной гениальности Бунина
У меня сейчас новый писатель, которого, я считаю, абсолютно недооценили. Это Иван Алексеевич Новиков. Он очень себе подкузьмил, что «перекрасился» в советское время, стал лояльным и вообще мэтром советской литературы. И в результате его знают, по сути, по одной вещи: дилогии «Пушкин в изгнании». Он возглавлял в Союзе писателей не одну комиссию – пошел и по административной линии. В итоге важный, седовласый, полный и т. д. А на самом деле вплоть до начала 30-х годов тайный символист, последователь идей Владимира Соловьева. Да и в художественном плане он такой, я бы сказала, изощрённый писатель. Он и мифопоэтику использует, и символику, и в области неореализма продвинулся. Я уже сделала много его книг, в которые вошло то, что не публиковалось в советское время. И здесь мне грандиозный помощник – библиотека имени И.А. Новикова в Мценске (он из тех краев). Я сейчас им всё время интенсивно занимаюсь, хочу как-то поменять мнение о нем. Нечто подобное у меня было в свое время с Борисом Зайцевым. Еще 20 лет назад о нем было известно только то, что он эмигрант и проживал во Франции. И когда была первая конференция, посвященная ему в Калуге, где собралось немного знатоков его творчества, я произнесла сакраментальную фразу: «Мы с вами ещё будем переживать время, когда имя Бориса Зайцева будет идти через запятую после имени Бунина». Надо мной не посмеялись, но подумали, что никому не возбраняется тешить себя какими-то нелепыми надеждами. А сегодня Зайцев такой же классик, как и Бунин. Он, может быть, не всем нравится так же, как Бунин, он более элегичен, более лиричен, не такой жесткий по палитре. О нём уже груды книг понаписаны, 11 томов собрания сочинений издано, он полностью вписан в панораму русской литературы наравне с гениями.
А с Новиковым я тоже пытаюсь работать в этом направлении. Самое главное – пытаюсь понять, почему его проглядели в начале ХХ века. Во многом это произошло потому, что долгое время он жил в Киеве. По профессии – не литератор, кончил земледельческое училище и сельскохозяйственную академию, работал по специальности. А когда он оказался в центре, уже была такая сложная обстановка в литературе, что он не вписался, и в начале 10-х годов сбежал на свою малую родину в Мценск. Он всё время был не на слуху. Вы знаете, тут вообще такое количество привходящих моментов, когда твоё положение зависит от множества случайностей, и это может сыграть роковую роль.
У меня есть версия, что если два конгениальных автора оказываются рядом и вместе, то они не «уживутся», один вытеснит другого. Есть у меня такой пример – с польским писателем Тетмайером. Пшибышевский и Тетмайер – два поляка. Тетмайер интереснее Пшибышевского, ярче, глубже. Но кто знает в России Казимежа Тетмайера? Все знают о Пшибышевском. Он прочно занял пьедестал еще в Серебряном веке, его переводили хорошие переводчики, им заинтересовались русские символисты. А Тетмайера на русский перевели очень плохо, и он никак не прозвучал. Он оказался абсолютно в тени своего менее талантливого современника, и никто его не вспоминает, не знает, и думаю, теперь уже и не вспомнит. Хотя для польского сознания Тетмайер по-прежнему очень важен.
У меня такой пример есть и среди поэтесс. Есть очень хорошая поэтесса Алла Ахундова. Такая же поразительно красивая, как Белла Ахмадулина, и, думаю, не менее талантливая. Но кто знает Ахундову, которая начинала рядом с Ахмадулиной? А ведь ее отметила сама Ахматова. Нельзя в одном гнезде оказаться двум таким птенцам, один всё равно будет бурно развиваться, а второй, может быть, вообще никогда не будет замечен. Если только не появляется кто-то вроде меня, кто начинает копать и кому-то рассказывать, что был ещё вот такой писатель и что он замечателен тем-то и тем-то.
С Новиковым, думаю, удастся. Он заслуживает внимания, особенно поразителен его странный роман советского времени про птицефабрику ̶ «Страна Легхорн». Внешне вроде бы обычный производственный роман про курочек, петушков – по этому разряду он и проходил в советское время. А на самом деле это роман про мировое яйцо, про древо жизни, он пропитан соловьёвскими идеями. И еще все это закручено в авантюрный сюжет про вредителей (совсем в духе 30-х годов) с невероятными аллюзиями на Шекспира, Лермонтова и другие литературные имена. Дело ведь происходит на Кавказе, и в театре ставится «Отелло», страсти которого повторяются в жизни героев.
С.Э.: Как на ваш взгляд «операция по денацификации» повлияет на гуманитарную науку и её развитие?
М.М.: Меня не очень убеждает оптимизм некоторых коллег по этому поводу. Потому что я, например, уже 20 лет очень тесно сотрудничаю с Китаем. У меня защитилось почти 10 китайских аспирантов. Можно даже сказать, что я сильно повлияла на развитие «китайской филологии» (я имею в виду китайскую русистику, конечно же). У меня очень талантливая девочка недавно защитилась по психологизму Ахматовой, у неё получилась глубокая работа. До этого была защищена диссертация по масонке Евдокии Нагродской, вдоволь посмеявшейся над умозрительными концепциями символистов. Прямо сейчас у меня выходит на защиту китаянка, написавшая о писателе, который начинал в Серебряном веке, был другом Горького, а потом оказался в эмиграции в Харбине, но в конце жизни вернулся в Советский Союз и стал правоверным советским писателем. Такая у него оказалась скитальческая жизнь. Словно предвидя это, он и выбрал псевдоним Скиталец. И все же, могу сказать, что китайская филология пока сильно отстаёт: идеологизация не действует на науку благотворно. Но прогресс все же налицо, к тому же сейчас мы её подтянули, открыли в Шеньчжэне первый совместный российско-китайский университет. И все же меня очень беспокоит, что у нас на факультете сейчас никого нет, кроме китайцев, ни одного человека другой национальности. Никто к нам не едет учиться. Даже монголов уже нет, индусов, никого. А я училась вместе с иранцами, киприотами, поляками. Да кого только не было! Еще 10 лет назад приезжали стажеры из Италии, Америки. Может быть, они и появятся! Но когда??? А сейчас у нас почти наполовину китайский факультет. И знаете, меня это тревожит, потому что я понимаю, как глубоко и правильно мыслит китайское правительство, подготавливая массу филологов, знающих русский язык. Китай явно наметил большую программу для взаимодействия с Россией. Китай будет нуждаться в знающих русских язык для того, чтобы адаптировать своих работников к «местным условиям» в Сибири и на Дальнем Востоке, возможно, и на Урале. Конечно, играет роль и то, что у нас по сравнению с западными университетами обучение дешевле, – но все же такое страстное желание изучать русский язык меня настораживает. Потому что я не вижу, чтобы самому Китаю было нужно такое количество именно русистов?! Но не будем о грустном. Мы сейчас говорим о науке.
Китай наметил большую программу подготовки знающих русский язык, которая в перспективе не совсем оптимистична для России
Конечно, сейчас филологическая наука поднимается в странах Азии на новый уровень. Я могу судить по индийской филологии. Но все-таки у нас русистика, филология качественно пока иная. Я не говорю о структуралистах, постструктуралистах, даже традиционная наша историко-литературоведческая культурно-историческая школа очень серьёзна и глубока, несмотря на сегодняшние попытки ее идеологизировать и выстроить по ранжиру. Меньше я знаю про Южную Америку, с ними я не соприкасалась. Но когда я искала какие-то журналы, заявленные в Scopus, то как-то мало этих журналов обнаружилось, видимо, русистика там не очень востребована. Но, может быть, там развиты другие направления филологии, другие языки, другие литературы… Не могу этого знать.
У меня всегда были очень тесные отношения с Польшей, потому что я полонофилка, мечтала всегда быть полонисткой, сама изучила польский язык, обожаю Польшу, даже мечтала выйти замуж за поляка, чтобы иметь возможность дома говорить по-польски. Готова была туда и переехать. Всегда невероятно счастлива была в командировках. Знаю неплохо польскую театральную школу – Кантора, Гротовского. Очень неплохо знаю польское кино. Так вот, я только что получила отказ польских коллег от сотрудничества. И это не касается меня лично – мы остаемся в дружеских отношениях, у меня там много друзей. Но ситуация их вынуждает так поступить… И с Литвой, с Украиной у меня были тоже очень тесные связи. А надо сказать, что литовская и украинская русистика всегда были очень сильными. Я долго сотрудничала с совершенно потрясающим филологом старой школы Марком Вениаминовичем Теплинским, он жил в Ивано-Франковске (слава Богу, он умер до всех этих ужасов, которые с нами происходят последние годы). Меня всегда там публиковали, но теперь это всё для меня закрыто, мне отчетливо дали это понять. Я не могу сказать, что меня вдохновляют публикации в китайских или индийских изданиях. Ну, наверное, меня там могут опубликовать, но я не уверена, что это меня самою как учёного будет стимулировать...
Я несколько раз публиковалась в замечательном издании Russian Literature (это журнал издается в Амстердаме и очень высоко котируется в филологических кругах). Могу признаться, что редакторы там очень тщательно работают со статьями. Я целый год перерабатывала по их требованию свою изначально вполне неплохую статью. И, надо признаться, что их требования и придирки были в общем справедливыми. Я вообще люблю, когда со мной работает редактор, потому что люблю взгляд со стороны. Я не самоупоённый учёный, который считает, что всё, что он делает,– это по определению гениально. Отнюдь!
Поэтому я с грустью смотрю на свое филологическое будущее: будем вариться в собственном соку. Он пока качественный, но нужны свежие вливания. А они пока как-то не вырисовываются… В мире будут проходить конференции, которые я уже не смогу посещать. Для меня как русиста отсутствие таких связей будет очень ощутимо. Сколько это будет продолжаться, трудно сказать. Думаю, что научные связи и восстановятся, но психологически мне пока как учёному будет трудно работать. Мне вообще трудно работать последние полгода, скажу вам честно. Я работаю очень много, может быть, даже слишком загружаю себя работой, чтобы буквально не выныривать в реальность. Хотя она во мне так ужасно присутствует, что я как от удара штыком просыпаюсь в 4 утра и первая моя мысль: «Что произошло за последние сутки?» Я вам честно это могу сказать. Не знаю, может я человек ненормальный...
С.Э.: Это общее состояние. Наверное, у всех был шок. Я первые два месяца целый день читал сводки, а потом понял, что я лично ничего изменить не могу, но могу сойти с ума. Поэтому сел за работу.
М.М.: Я тоже работаю-работаю-работаю, как вол, но это давящее чувство не оставляет. Кроме того, понимаете, очень трудно преподавать русскую литературу в контексте сегодняшнего времени, потому что вся она построена на оппозиции. И аллюзии возникают постоянно. Ну как рассказывать про Чернышевского и его «Что делать?»; как рассказывать про Некрасова, который вилял, чтобы спасти свой «Современник»? Все нормальные русские писатели только и знали, что бежали, как Тургенев во Францию, или Герцен в Англию, чтобы создавать вольную печать. Их буквально выдавливали из России. А кто оставался, страдал здесь, как Некрасов, как Салтыков-Щедрин. Я как раз сейчас им занимаюсь и думаю: «Боже мой! Ну, какой он бедный! Он не знал, как усидеть и как спасти свои “Отечественные записки”». Как всё время их прессовала цензура, как их всё время преследовали… Ну как об этом рассказывать? Ощущение такое, как будто 100 лет как не бывало, а мы все еще там... А что говорить про ХХ век, когда лучшие русские писатели оказались не здесь, а там. Так что есть трудности даже в элементарном преподнесении материала.
С.Э.: Остаётся преподавать Пушкина. Его «Клеветникам России», и «Бородинскую годовщину».
М.М.: Я всё равно люблю историзм. Я в этом плане такая марксистка и считаю, что всё надо объяснять, исходя из обстоятельств, в сравнении с предшествующим и последующим этапами. И поэтому я говорю о псевдопатриотическом подъёме во время русско-турецкой войны и о том, как он сказался на Гаршине, какое отрезвление пришло позже; говорю о русско-японской кампании, к какому взрыву она привела, что обнажила. Там же был наш чудовищный провал, который привёл к жутким последствиям – всё же убыстрилось безмерно.
С.Э.: Расскажите, пожалуйста, о творческих планах.
М.М.: Ой, только перечисление займёт очень много времени. Ведь я всегда работаю в нескольких своих излюбленных направлениях – это и пресловутая критика, и женское творчество, и незамеченные писатели. Иногда это совмещается, особенно когда речь заходит о женщинах. Начну с простого: у меня на очереди сейчас две важные рецензии, которые меня попросили сделать. Вышли два тома «Литературного наследства», посвященные народникам, Н.К. Михайловскому, журналу «Русское богатство»». Меня вообще интересуют народники, потому что они совершенно забыты нашей наукой. Никто, никто ими не занимается, не существует даже полного перечня статей Михайловского. Я даже не говорю о критике позднего народничества. Это очень интересный русский вариант: почвенничество, эсеры, скифство.
Вторая рецензия на книгу про писательницу консервативного, охранительного направления, противницу критического подхода к освещению событий в литературе. Меня интересует развитие консервативной линии в литературе, на которую тоже пока мало кто обращает внимание – была ли продуктивна, были ли там успехи. Это такие люди, которые не хотят видеть негативного и считают, что надо всё сохранять и позитивно оценивать. Мне всегда казалось, что на этом плацдарме нельзя создать ничего художественно совершенного. И вот меня попросили написать про эту писательницу. Она жила в середине XIX века, жила на Украине, на хуторе, уединенно. Ею восторгался С.Т. Аксаков и другие писатели-славянофилы. Следовательно, что-то можно было создавать и на этом поле. Посмотрим, какая получится рецензия. Я вообще очень люблю рецензионную работу.
С.Э.: А как её фамилия?
М.М.: Кохановская – её псевдоним, а реальная фамилия Соханская Надежда Степановна. Интересный вариант женской судьбы. Она отказалась от супружества, любви, потому что посчитала необходимым избрать миссию хранительницы старины. И я хочу разобраться в этом.
Только что я в соавторстве со своим бывшим аспирантом, сейчас живущим в Австралии, Андреем Кравцовым, написала большую работу в виде послесловия к романам Марии Веги. Это эмигрантка, ею написаны два удивительных романа, опирающихся на факты ее родословной и события ее собственной жизни. Они вышли в издательстве «Водолей». По-моему, я про неё придумала много интересного. В частности, что акмеистическая проза неожиданно дала такой всплеск в конце 1950-х годов, в то время как сам акмеизм порадовал только поэзией. А чуть раньше – тоже с моей ученицей, еще совсем юной, бакалавром, Женей Геронимус, написали послесловие к ранее никогда не издававшемуся в России роману Николая Оцупа «Беатриче в аду». А это уже – всплеск символистской прозы в конце 30-х. Он был написан в Париже с аллюзиями на Данте, блоковскую Прекрасную Даму и другие мифы символистов. Он тоже вышел в «Водолее».
Еще написано, опять-таки с моею ученицей, кандидатом филологических наук Анастасией Назаровой, совместно, предисловие к впервые издающейся после перерыва более чем в 100 лет тетралогии Евгения Чирикова «Жизнь Тарханова». Это тоже один из моих «подопечных». Но здесь есть определенный успех. Во многом возникший потому, что имею соратников в лице потомков писателя. В Нижнем Новгороде живет его внучка и правнук, и они делают невероятно много по увековечиванию памяти предка. Даже музей Чирикова создали. И теперь есть область литературоведения – чириковедение! А Настя кандидатскую по нему защитила. Надеюсь, что и докторская будет. Есть, кому продолжить начатое. А он такой самобытно русский писатель. Но тоже оказался в эмиграции. И умер на чужбине в 1932 году.
Из того, что хочу сделать, – это написать о писательнице, может быть, и не первого ряда, но, тем не менее, что-то чувствовавшей, а самое главное – точно отрефлексировавшей время. Это Валерия Перуанская. Я не буду говорить о художественных достоинствах, хотя там есть такие, безусловно. Но главное у нее – это как раз то, как наступало прозрение, прозрение людей советской формации после того, что они узнали на ХХ съезде. Мы никак не хотим согласиться, что советский человек, в общем-то неплохой по своей природе, поддерживал многое из того, что происходило, или предпочитал не замечать, существовал в каком-то другом измерении. Мы очень любим всех тыкать носом: «Ах, как вы могли не видеть?! Ах, как вы могли не замечать?!» Да, кто-то замечал, по кому-то каток прошёлся, а кто-то остался в стороне и был естественен в своём существовании. Ведь и сегодня многие живут по принципу «моя хата с краю…». И тем не менее для кого-то наступал момент истины, наступало это отрезвление. У неё есть роман «Грехи наши», где она как раз улавливает, что был такой грех – незамечание, невключенность. Мне очень интересно поработать над её текстом, который хочу тоже опубликовать с помощью ее семейного архива. Там в семейном архиве есть и дневники, которые когда-нибудь, может быть, решится опубликовать внучка. Я считаю, что вообще дневники – это самое интересное, что может быть. У меня вокруг сейчас есть уезжающие, которые уничтожают письма, записки, дневники родных. Я умоляю их этого не делать…
Также хочу опубликовать воспоминания отца и бабушки под одной обложкой. Мне прямо видится эта книга – с двумя разными векторами: мужским и женским, архиблагополучным и травмированным всем произошедшим в 30-е годы. Отец оставил 10 томов дневников, воспоминаний. К сожалению, большая часть их утеряна, потому что его другая семья не сохранила их. У меня же осталось только начало воспоминаний и какие-то отрывки других частей. Но даже сохранившееся так интересно… мужской и женский взгляд ровесников, оба родились на Кавказе, у одного абсолютно благополучная судьба, потому что он вписался в советскую действительность, он лауреат двух Сталинских премий, увенчан наградами, возглавлял лабораторию, был соратником Хрущёва. Я даже девочкой помню, как Никита Сергеевич приезжал к папе в 52-м году во время отдыха и о чём-то папа с ним шептался. Хрущёв тогда в 52-м году был ещё не очень значимая фигура, но всё равно. И благодаря этому, когда в 54-м году к нам приезжал Джавахарлал Неру, папа мне сказал: «Ты букет преподнеси не Неру, а Хрущёву». И я, действительно, преподнесла букет Хрущёву, сидела с ним рядом на трибуне на стадионе «Динамо», Микоян меня дёргал за косичку, а я через переводчика спросила Индиру Ганди, почему у неё в носу дырка с камешком. У меня даже есть газета «Правда», где я стою на этой трибуне. Так что для меня Хрущёв тоже такая важная фигура. А у бабушки… Ну, про это я уже говорила. Так что восприятие времени совершенно различное. Это как отражение эпохи в двух зеркалах, под разным углом к ней поставленных. Папина судьба выдающегося учёного и бабушкина – с укрыванием, со страхом, который поселился. И я – скрещением этих двух судеб – результат встречи отца с моей матерью. Хочу сделать такую книгу, потому что мне кажется она очень наглядной для понимания прошлого будет.
Букет Хрущёву
С.Э.: Я бы сразу предложил сделать не дилогию, а трилогию, потому что вам тоже есть что рассказать. То, что вы сейчас рассказали – это только небольшая часть ваших воспоминаний. Было бы очень интересно! Получилась бы семейная сага.
М.М.: Ну, не знаю… Я подумаю об этом. Многое хочется успеть. Есть еще незавершенный учебник по критике Серебряного века для филологов (он необходим, т.к. такого учебника не существует!), вместе с ученицей-китаянкой наметили сделать книгу об Ахматовой и «подахматовках», почти готова статья о драматургии С. Найденова, в чем-то опережавшего и Горького, и Андреева. А его считают их последователем и только. Ведь много очень наработано, хочется том своих статей собрать, среди них есть интересные и полезные для филологического сообщества. Успеть что-то ещё...
С.Э.: Очень интересное интервью! Спасибо вам!
"Историческая экспертиза" издается благодаря помощи наших читателей.