top of page

Елена Твердислова: «Я поняла, что память – генератор человеческого в человеке». Интервью с...





Елена Твердислова: «Я поняла, что память – генератор человеческого в человеке». Интервью с Е.С. Твердисловой







Беседовал С.Е. Эрлих



Твердислова Елена Сергеевна, кандидат филологических наук, писатель, литературовед, переводчик с польского языка. E-mail: helenatverd@gmail.com


Автор книг:

Поэзия: «Стихи, написанные для одного человека», М., 1994; «Иерусалимские строки. Без тебя и с тобой», М., 1996; «В гостях у птиц», Иерусалим, 2020).


Проза. Романы: «Рисунок тени», М, 2005; «Сего дня – сегодня», М., 2008;

свыше 150 рассказов разных жанров (сипуры, биографизмы, замыслы») – публикации в России, Израиле, Польше («Литературные автобиографизмы. Сюжеты на страничку», Kraków, 2015).


Литературоведение: Вацлав Гавел: Литературный портрет (в соавторстве с И.А. Бернштейн), М., 1992; «Венок из васильков и руты: Адам Мицкевич в переводах Филиппа Вермеля», М., 2004; «Наедине с одиночеством. Папа Римский Иоанн Павел II. Литературный портрет», М., 1995; «Чужая тайна: о Чингизе Гусейнове – писателе и азербайджанце. Литературоведческий роман». М., 1996; «Фотографичность в поэзии Бродского как событие мысли», М.-СПб., 2021. А также около 100 статей о И. Бродском, русской и польской поэзии и литературе, философии и др.


Переводы с польского языка: Поэзия: Марек Скварницкий. Интенсивная терапия. Избранное». М., 2012; а также Папа Римский Иоанн Павел II (Кароль Войтыла). Избранное в двух тт. : стихи, пьесы, научные труды и др., М.,2003; Он же. «Личность и поступок. Антропологический трактат», М.,2010; Юзеф Тишнер. Избранное в двух тт. («Мышление в категориях ценности», «Философия драмы», «Спор о существовании человека»), М., 2005; Роман Ингарден. «Книжечка о человеке», М., 2010; Кшиштоф Михальский. «Логика и время. Хайдеггер и современная философия», М., 2010; Он же. «Пламень вечности. Эссе о мысли Фридриха Ницше», М., 2012; Анджей Валицкий. «Россия, католичество и польский вопрос», М., 2012; Тереза Оболевич. «От имяславия к эстетике. Концепция символа Алексея Лосева», М., 2014. Эльжбета Тоша. «Состояние сердца. Три дня с Иосифом Бродским», М.- СПб., 2017 (Серия «Книга света»); Иоанна Ольчак-Роникер. «В саду памяти», М., 2006.



С.Э.: Расскажите о вашей семейной памяти: как глубоко она простирается и как повлияли на неё сталинские репрессии?


Е.Т.: Травматичность памяти в нашей семье началась с Революции, которая очень быстро наложила на всех свою лапу: на каждого по-своему. Начну с материнской стороны. Я разобралась во всех наших корнях и теперь знаю гораздо больше, чем знали мои родители, во многом двигаясь по сложившейся легенде. И мне страшно обидно, что их уже нет в живых. Почему-то считалось, что дед у нас (для нас с сестрой прадед), который приехал с Украины, и с него начинается для нас отсчет – других предков не знаем, был украинцем. Но я слышала, что его звали Василий Самуилович, и однажды спросила у мамы, откуда отчество. Она ответила, мол, это же имя библейское, что меня удивило: «С каких пор на Украине украинцев называют библейскими именами? Этого никогда не было». Но только теперь, когда я получила (благодаря отцу, который сохранил) и вывезла весь архив семьи, наткнулась на свидетельство, удостоверяющее, что он менял фамилию. Я спросила Чингиза[1]: «Был Касапкин, а стал Косупко, в 80-м году. Какая разница?». Он ответил: «Побег из черты оседлости». Всё встало на свои места. Фамилия была типично еврейская для украинских земель, а прадед уже входил в силу как бизнесмен (тогда говорили – промышленник). Думаю, он крестился, чтобы бежать, и они с прабабушкой приехали в Москву, осели в Останкино, известной еврейской слободе, купили там землю и быстро превратили ее в поместье, с барским домом, садом-огородом, конюшней и тп., а в городе была хорошая квартира на Таганке, где выросли их дети. Квартира перешла сыну, моему деду, когда тот женился и привез из Екатеринослава (название сохранялось до 1924 г.) невесту, будущую мою бабушку. С того времени его родители прочно осели в Останкино. Любопытная деталь: когда нас с сестрой, маленьких, привозили на дачу – так теперь назвалась их усадьба, в гости к прабабушке Ольге, которая жила с дочерью и нянькой Агафьей, нас поприветствовать обязательно выходила какая-нибудь еврейская семья, которая временно проживала в домике – бывшей конюшни. И это, опять же, не обсуждалось.

У прадеда его дело началось с текстильной фабрики, он поставил ее сразу там же в Останкино. Недавно израильская подруга, занимаясь кружевом как промыслом, нашла в списке фабрик, действовавших до революции на территории главных городов России, их производство: «Трикотажная и красильная ф-ка». И хотя был указан другой их промысел – «вяз.фуфайки, окраска бум. пряжи», однако подняться им позволили (со слов мамы) рыболовецкие сети, которые ткали, а потом уже увлеклись кружевом. У нас дома этих кружев стояли мешки по углам. В доме начали капитальный ремонт, и мы с мамой их выбросили. Всё, что мешало ремонту (жили-то тесно), терзавшему нас целое лето 1961 года, мы выносили на помойку. Я вспоминаю об этом с ужасом. Более того, когда подошла очередь подоконников – добротных, тяжелых (их меняли на новые), обнаружили под ними огромное количество деловых бумаг, по которым мы могли бы в перестройку что-то себе вернуть. Были там и доллары. Но на предъявителя. Поэтому воспользоваться ими мы уже не могли. (Правда, я сыну дала их с собой в Израиль в 1991 году, и, кажется, он сумел их продать). Самое смешное, после такого капитального ремонта - меняли абсолютно всё: двери, окна, трубы, ставили ванные, через несколько лет дом сломали и нас выселили. Таков был хозяйский принцип властей. Но вернусь к прадеду, постепенно он обзавелся контактами с Вологодской кружевной промышленностью и со своими изделиями они уже выходили на мировые рынки… В доме у нас хранилась вязанная кружевная юбка «в пол», без единого шовчика – изысканная вязь цвета льна, прямо на меня. Носить ее не решалась. Но как-то к Чингизу приехала аспирантка, я ее ей показала и, увидав юбку, попросила её для Музея текстиля. Я согласилась, написала сопроводительную записку, указала фабрику, владельцев… Ныне от нее не осталось и следа. В 1917 году её экспроприировали и превратили в фабрику музыкальных инструментов. Отбирали всё, никто не сопротивлялся – бесполезно было, да и страх брал верх, боялись лишнее слово сказать. Интересно, что прадед – по сохранившимся фотографиям – всю жизнь выглядел как хасид: в неизменной черной шляпе, чёрном сюртуке, белой рубашке – завершала костюм длинная седая борода, - всё это пряталось за внешними атрибутами русской жизни. Вот одна сторона моей жизни – сразу скажу: драматическая. Советская власть феноменально умела разрушить не только наработанное и нажитое, но и людей истребить: чистками и войнами.

Другая сторона (увы, не менее драматическая) – семья бабушки Клары, они жили в Екатеринославе, у бабушки было три сестры (Анна, Доя, Ева) и брат (Моисей, ставший Мишей): все они считали, что после революции, ликвидировавшей черту оседлости, получили огромную возможность для самореализации. В Екатеринославе они выросли и получили образование, до революции это был один из интеллигентнейших городов России. После революции перебрались в Москву (кроме Евы, она осела в Питере). Вся их семья была еврейская – тут уж не спрячешься. Их мама не работала; они жили в заметном достатке. Чем занимался отец, мы с моими родственниками так и не выявили. У них был свой дом, дети учились музыке у самого Генриха Нейгауза (жил с ними по соседству), прославившегося на весь мир созданной им методикой музыкального образования: к нему за консультациями приезжали со всего мира. Все его ученики, в том числе и мои Смотрицкие, прекрасно знали музыку, да и английский тоже. Доя до последних дней посещала концертный зал Консерватории и следила за карьерой уже сына – Станислава Нейгауза, или как они называли его между собой, Стасика, его мать (напоминаю на всякий случай) - Зинаида Николаевна, стала потом женой Пастернака. Бабушка Клара, которую мы с сестрой звали бабуля, проявляла большую начитанность, сыпала цитатами по любому поводу, всегда кстати, но начала медленно и неостановимо болеть – потом выяснилось, что у нее паркинсон, когда слегла. А в молодости Клара поступила в Одесскую консерваторию, где училась по классу вокала. у неё было колоратурное меццо-сопрано – редкий голос, такой был у Зары Долухановой, у нас в доме считалась кумиром. Так и слышу возглас взрослых: «Лена, помолчи, Зара Долуханова поёт!», - радио было включено круглые сутки. Бабушка, наверное, тогда находилась дома на каникулах, встретилась с дедом, который лежал в госпитале в их Екатеринославе, а потом демобилизовался из армии, и влюбилась в своего ненаглядного Николеньку. А его еще в 1914-м году забрали на Первую мировую, которая в России плавно перешла в Гражданскую, он был ранен, по-видимому, в конце войны, лежал в госпитале, когда сюда вошла армия Буденного, Гражданская война заканчивалась, и его комиссовали. Я думаю, все эти войны его истерзали. Он был изящный человек. У меня долго хранились пепельница и чайничек для заварки чая, с которыми он ходил на Первую мировую... Когда я узнала, что эти вещицы прошли фронт, я оторопела. Они стояли у меня дома отдельно, но потом пепельницу забрала сестра и у нее она потерялась, а чайничек разбился. У родителей, надо заметить, все эти вещи авторитетом не пользовались, они вообще стремились купить всё новое и современное, а на самом деле – стандартное. Отец долго пользовался пепельницей деда, не придавая ей значения. Он вообще не скрывал своего удивления, когда заметил, что многие вещи я попрятала: «Мы это барахло выносим на помойку, а она оттуда таскает!»

Как встретились дед Николай с Кларой - к сожалению, не знаю. Но он сразу решил на ней жениться. И ее мать, моя прабабушка Мария-Пися, женщина очень строгих правил, поверила незнакомому молодому человеку?! Согласилась отпустить дочь с ним в Москву? Тогда никаких телефонов не было, письма шли долго, чтобы получить согласие его родителей, убедиться в его порядочности…Дочери же 19 лет! Догадка пришла молниеносно и простейшая: он ей признался, что еврей, рассказал их семейную тайну, которую не знать не мог. И всё! Других аргументов не существовало. Это единственное, что могло ее убедить. Кстати, я не нашла никаких сведений об их с Кларой бракосочетании, думаю, его и не было, хотя я массу документов из архивов получила, вплоть до свидетельства о ее рождении, выданного синагогой Екатеринослава. Дед в своей семье был первенцем, отец все надежды возлагал на него. Родители любили его сильнее всех, он и вправду был талантливее братьев (было еще двое – Алексей и Павел, и две сестры – Серафима и Мария), но он и раньше всех ушёл. После того, как на работе ему предъявили обвинение, дело передали в суд, он отказался от адвоката и выиграл его. Однако сразу после суда ему стало плохо, его увезли в больницу, где он вскоре умер. Ему было 48 лет. Возможно, это ему помогло избежать более горькой участи, потому что победа на суде лишь выигрывала время: вскоре за него снова взялись бы… Маме досталась от него антисоветская закваска и непреходящее горе: советская власть всё у его семьи отняла. И еще неутоленная любовь: он ее обожал, называл Рыбухой (или Рыбонькой). Когда нам с сестрой исполнилось по 16 лет, мама подарила ей сережки, а мне тонюсенькое колечко с крошечным бриллиантиком и заметила: «Папа мне подарил его на мое двенадцатилетие». Я не скрыла удивления: «Такой маленькой уже кольцо?». – «Ну, он считал, что я уже достаточно взрослая». И лишь приехав в Израиль, смекнула, что к чему: это же была бат-мицва! Так что ненависть мамы к советской власти было чем питать. Конечно, на эту тему помалкивали. Но поскольку мой отец был более-менее лояльный (пытался им быть), правда, в партию вступил, когда ему было под 60, т.к. его ставили большим начальником на работе, он как-то лавировал. И их бесконечные споры по ночам в определённой степени меня сформировали. Мои студенческие подруги мне не раз говорили: «Ты у нас настоящая жертва революции! Все хоть что-то, но от нее получили, а твоя семья потеряла всё».







«…он от неё не скрыл, что он еврей …»



Сама по себе история скрытых семейных отношений больше рисует время, чем то, что происходило в реальности с людьми. Конечно, бабушка с дедом Николаем были счастливы, он её просто боготворил, при всей своей сдержанности и легкой иронии, которую помнили в квартире, был значительно старше неё. После его смерти она помешалась. Сильнейший стресс у нее начался внезапно. Она радовалась, что дело выиграно, придя навестить деда в больницу, сразу пошла к врачу просить отпустить его домой – по просьбе Николеньки. А врач, внимательно посмотрев на нее, проговорил: «Голубушка моя, мы со дня на день ждем его смерти. У него надорвано сердце!». Она еле добралась до дома – началась желтуха, её немедленно увезли в больницу, в инфекционное отделение.

Восемнадцатилетняя мама осталась одна, с ней была соседка, которую она любила и звала Татаней (от тетя Наташа). Через несколько дней, как и предрекал врач, отец умер, хоронили его в Останкино всей родней. Прошла неделя, и соседка говорит маме: «Я иду на рынок, вернусь, и мы с тобой поедем на кладбище». Принято было после похорон часто навещать ушедших. А через 15 минут возвращается со словами: «Танёчек, война!» Узнав про войну, бабушка, которую вскоре выписали, просто впала в прострацию. Целыми днями она сидела неподвижно, уставившись в одну точку. Мама её спешно увезла в эвакуацию. Опять же, помогли соседи. Они много доброго для нас сделали, не в пример, как правило, жуткому поведению проживавших в коммуналке. За бабушкой не раз прибегали, чтобы помогла уладить очередной вспыхнувший на чьей-то кухне скандал, часто буквально на ровном месте, она как-то умела ладить с разъяренными людьми. Соседи сохранили за нами комнаты, благодаря чему бабушка смогла, написав Косыгину и подтвердив, что наша жилплощадь пустует, вернуться из эвакуации, где кстати, мама встретила отца, которого забрали с 5-ого курса Бауманского и отправили поднимать военную промышленность в Красноярск.

Все в квартире так или иначе были травмированы советской властью, поэтому держаться за неё никто не собирался – все всё потеряли. Соседи с первого этажа, узнав, что начались подселения, решили прийти к нашим жить: лучше вместе, чем не понятно с кем. Отсюда ощущение некой родственной близости, которой мало кто в коммунальных квартирах мог похвастаться.

Как-то случайно я услыхала, как маме говорила ее Татаня: «Вы на Лену не давите, она умная», - и подумала: «А разве они на меня давят? В принципе нет». И даже более того. Отец был на стороне всех моих книжных увлечений. Он меня не порицал, он знал, что я по ночам читаю; мама ругалась ужасно, а он покрывал. Бывало, утром будит меня в школу (в пять легла), я ничего не соображаю, а он мне тихо: «Читала опять?» - «Угу». - «Ну, спи, я записку напишу». Папа во мне это по-своему берег.

У него – любопытная родословная. Прежде всего – фамилия. Нам всегда говорил дед, что фамилия от имени боярина Твердислава, который служил Александру Невскому. Возможно, такой боярин был, не случайно мне на экзамене по древнерусской литературе наш педагог Николай Иванович Либан поставил пять, когда на вопрос, что я знаю про свою фамилию, я рассказала версию деда. Но потом я прочитала у Александра Михайловича Панченко об Исидоре Твердислове как одном из первых русских скоморохов. И неожиданное продолжение истории… Пару лет назад я нашла у себя на странице в фейсбуке отрывок из вышедшей книги русского философа В. Иванова «Похабы на Руси», где повествуется и об Исидоре Твердислове. Вкратце: заинтересовавшись тем, как на Руси говорят правду, этот немец прямиком из своей Германии, с одной Псалтырью на латинском в руках, явился сюда в самые лютые времена Ивана Грозного. Царю он понравился достойным поведением: не плевал в священников, не громил алтари, высказывался аккуратно – его и прозвали Твердислов. Между прочим, у нас фактически нет однофамильцев, более того, и отец, и дед Саша, в свою очередь его отец, буквально были помешаны на чистоте и порядке: всё должно было стоять и лежать на одних и тех же местах, за столом отца я делала уроки, ничего со стола не то что брать, сдвигать не имела права, как и перекладывать. А вокруг отточенные карандашики, линейки, ластики (могла только облизываться) – сказывалась любовь к немецкому ordnung…. И всё это мне не помешало лет с 12 излазить всю внутренность его стола и там найти уйму того, что от нас с сестрой скрывали. Оказывается, отец был до мамы женат, но дочь усыновил второй муж его жены. Узнала всё: их имена, где живут, чем занимаются, ведь родители между собой о них говорили, полагая, что мы не поймем. Но у меня ушки на макушке… Когда я выходила замуж, отец решил посвятить меня в свои тайны, а я по молодости лет нетерпеливая, оборвала его: «Я всё знаю». И скороговоркой пересказала. «Давно?» - «Лет с двенадцати…». А было мне уже 21! Отец потерял дар речи.

Как-то он обронил, что, мол, его дед по линии матери (моей другой бабушки) был поляк и просил разузнать в Польше о нем, куда я стала ездить регулярно, занимаясь переводами с польского. Я знала, что он – Тадеуш Богушевич, и больше ничего, спросила у отца, кем он был и что делал. Отец чуть не возмутился: «Он же был товарищ (т.е. зам!) министра просвещения в Петербурге!» Я в ответ: «Поляки в Петербурге… – в те годы все были продажные. А настоящие уехали в эмиграцию, сразу, после разделов Польши, ведь её лакомое Королевство Варшавское (!) вошло в состав России. Кто после этого пойдёт служить ей?» Раз – и отрезала. Мол, даже интересоваться не буду. Потом, конечно, мне было стыдно за мой ответ – ведь никаких подробностей я не знала – ничего не знала! Отца я своей категоричностью, безусловно, задела. И вот однажды, находясь в гостях у своей польской приятельницы, как-то обронила, мол, у моего прадеда фамилия Богушевич… А она мне с удивлением: «Это же известный польский аристократ! Можно разузнать поточнее», - и посоветовала «Золотую энциклопедию». Я полезла в нее и выяснила, что эти Богушевичи пришли в Польшу в ХVIII веке как армяне (то ли по крови, то ли по вере), ополячились, нашла конкретно их семью, из пяти человек, и о самом прадеде - единственном, у кого не было семьи: официально он женат на нашей прабабушке не был, красавицу Прасковью даже выдали замуж – для проформы, она была из простых русских, жила в Вышнем Волочке. Но потому, какая досталась ее дочери, нашей бабушке Надежде после нее посуда, мебель (ее отец оставил соседям – я и пикнуть не успела!), а в придачу и портрет, свидетельствовало и о достатке, и о происхождении. Портрет молодой красивой женщины, в стиле Брюллова (как в задумчивости заметил однажды пришедший к нам в Переделкино электрик, который, оказывается, учился на искусствоведческом), висит теперь в нашей Цур-Адассе над пианино. А пан Богушевич остался холостым. Любопытно, что свою дочь он отдал в созданный пансион для незаконнорожденных детей российской знати, учрежденный Николаем II: девочкам давали отчество Ивановна и фамилию Иванова, а мальчикам – Николаевич и Николаев. Несмотря на то, что я потом слушала в Венеции лекции на эту тему в связи с тем, что у них был большущий пансион, в котором росли незаконнорожденные и получали всё то, что должны получать дети знатных и богатых, мои наблюдения за бабушкой Надеждой породили у меня двойственное чувство, потому что она была крайне спесивая! Ну, как же – к ним «на бал царь приезжал»! Всех остальных можно было презирать. Я не помню, чтобы она чем-то увлекалась, а потом делилась этим с нами. Отца она, конечно, уважала и ценила, потому что он снабжал ее всё время деньгами, а нас она даже не любила. Мы с сестрой её так и звали «бабка Надя», не питая к ней никаких чувств. Я поняла, что подобное двойственное воспитание – не на пользу, а во вред. Другое дело - как воспитывать таких детей и как их не бросать… Наверное, не выделять как детей лишь высшего сословия. Но не только среди аристократов были подобные случаи. Аналогичной, например, была судьба Корнея Чуковского, отец которого его даже не признал. Однако приехал к уже взрослому сыну – видимо, познакомиться со знаменитостью, а Чуковский его выгнал. Меня это удивило - не ожидала такой реакции от Корнея Ивановича… Мне ужасно жалко, что, когда я была последний раз в Польше (еще до пандемии), мне сказали, что могут познакомить с потомками рода Богушевичей, фамилия живёт и поныне. Я тогда не успевала и отложила свой визит «до следующего раза»… Теперь-то я знаю, что следующего раза не бывает. И сейчас даже понятия не имею, живы ли те люди, которые хотели меня им представить.

К сожалению, в нашей семье это никому не было интересно, ни отец, ни мама этим не интересовались и уж тем более не занимались, да и я начала поиски, когда их не стало...


С.Э.: Боялись говорить!


Е.Т.: Конечно. Я вам больше скажу: бабка Надя повыбрасывала всё, что имело отношение к ее отцу, тому самому Тадеушу Богушевичу – прежде всего связанные с ним документы. Даже его фотография наполовину сломана, нижняя часть выброшена, так как именно на ней были запечатлены на его груди ордена. И все царские! «А вдруг его увидят, а вдруг ее посадят?!» Отец, архивариус по природе, даже не успел глазом моргнуть, как выяснилось, что ни бумаг, ни документов нет. А жаль – я по ним смогла бы получить в Польше гражданство. В то же время любопытно было наблюдать, как проявлялась в отце его аристократическая жилка, он считал, что именно в семье во всём должна быть справедливость, мог, например, дать по губам нам с сестрой, если мы дерзили бабушке, хотя сам с ней в это время не разговаривал. Помню, когда я была уже замужем и сын родился, вдруг приехала мама, которая разругалась с отцом и весь вечер мне на него жаловалась. Выслушивая ее, я осторожно спросила: «А может, вам лучше развестись?». И она мне с нескрываемым ужасом: «Ты что, он самый благородный человек из всех, кого я знаю!» В отношении меня с сестрой-двойняшкой он установил неукоснительное правило - никогда нас не разделять, чтобы всё было одинаково и поровну, прямо-таки железная справедливость: сделали одной, делайте другой. И получалось иногда так, что, если наказывали одну, а бывало за что, другая тут же шла к ней и разделяла это наказание. Но тут вмешиваться родители уже не решались, получалось некое государство в государстве. Мы с сестрой были очень дружные: не то, что не дрались, даже не ссорились никогда, как-то умели друг другу уступать – родители от этого иногда даже терялись – мы никогда не признавались в грешных делах другой: не знаю, понятия не имею – и всё! Наше рождение спасло бабушку, утратившую к тому времени всякий интерес к жизни, по-видимому у нее была затяжная депрессия. Появление малюток в столь непредсказуемых обстоятельствах эвакуации встряхнуло ее. Представляете, в доме не было не то, что пеленок – похожего материала: выпаривали мешковину из-под сахара! Отец целый день на заводе. Здесь, в Красноярске, он работал при Королёве, они делали «Катюши», все сотрудники вокруг него были мощного накала. Отец работал по двадцать часов, приходил домой, несколько часов спал и снова бежал на работу. Но дома он, конечно, больше внимания уделял сестре. Она родилась слабенькой, недоношенной, и всё свободное время, пока не сваливался в сон, он держал ее на руках – тогда ведь не было никаких трубочек… Мои внуки, тоже двойняшки, причем первый крепкий и здоровый мальчик, второго матери даже не показали, а сразу положили на такого рода установки дополнительного питания, явно недоношенного: даже их вес совпал с нашим: 2.400 и 1.900 кг! Когда я пришла посмотреть маленького, я увидела крошечное тельце, увитое трубочками, включая нос, и просто зарыдала. Ко мне тут же подошла медсестра и, взяв под локоть, повела к выходу, сказав, что время кончилось. Я оторопела: что это значит? В Израиле регламентируют время в таких больницах?! Спустя пару дней мне сын снова предложил навестить малыша: был час ночи, ему надо было что-то срочно отвезти жене. Когда мы туда вошли, я думала, нам предстанут по углам ночнички, а в огромной палате горел полный свет, кто-то из детишек орал, а медсёстры ходили и смеялись. Почему? Потому что они взяли девочку на руки, а она начала писать прямо на них, во все стороны - они и умилялись. Вот тут я смекнула: нельзя плакать, в Израиле можно только смеяться, потому меня и выгнали! Это был для меня хороший урок. А тогда в Красноярске для нас не могли достать ничего: ни пеленок, ни распашонок, ни детского мыла... И вдруг сотрудника отца срочно посылают в Москву. Мама тут же дала наш адрес и сказала, что можно приехать туда и даже переночевать. И верно: сотрудника пустили. Когда он уезжал, соседка выбросила из его чемодана все вещи и напихала детскими, поясняя: «Вы переживёте, а девочек надо утеплять: у вас там зимы лютые!» Это родителей очень выручило.

Что еще запомнилось из того времени? Смерть Сталина… У нас в квартире у единственных был телефон на весь подъезд. Однажды он зазвонил ночью, звали нашего соседа по лестничной площадке – милиционера (он был, кажется, подполковник). Тот быстро что-то выслушал и, повесив трубку, произнес: умер Сталин. Все повыскакивали из своих комнат, я так и запомнила стоящие ночные рубашки в полумраке, обсуждали, разумеется, будущее: что будет дальше. Никто не плакал. Говорили про лагеря и надеялись на амнистию.

Отец был в то время в командировке, а когда вернулся, глубокой ночью, я услышала его взволнованный шепот: рассказывал маме, как они с друзьями бежали по крышам до самого Дома союзов, а потом спустились и пробрались в Колонный зал. Мама его слушала-слушала и тихо так произнесла – вроде себе самой: «Это ж надо, такая гнида, а столько чести!» Отец, едва сдерживаясь: «Ты что?! Сошла с ума? Он же многое сделал для страны! Он выиграл войну». «Да какую войну он выиграл?! Где пропавшие без вести?» - у неё были к нему свои требования. Ее тетя по линии отца – Серафима, или, как она ее называла, Бабука (была к ней привязана), получила уже после 9 мая извещение, что ее сын Павел – такой же, как мама рыжий и с великолепным голосом, пропал. Из-за этого она даже пенсии по нему не получала, мол, а вдруг он там остался – подразумевалось, по-видимому? Запад же! Кстати, эта мысль мне тоже приходила в голову, ведь я всегда, оказавшись за границей и в первую очередь в Польше, ездила смотреть кладбища советских солдат и нигде не нашла его фамилии. «Там у них», как говорила одна наша знакомая, не осталось незахороненных – в отличие от России, которыми завалены болота на Псковщине…







Смерть Сталина




Так во мне возникала и укреплялась совсем другая система координат. Да к тому же я попала в поколение, которое было свободным. Начиная со смерти Сталина и дальше – страна жила без особой идеологии. Когда я закончила школу, отец стал меня уговаривать пойти по его инженерной части. Тут он мог меня устроить. Но я сказала «нет». Я собиралась стать музыкантом, да сломала руку. На этом моя карьера кончилась. Разумеется, я могла быть музыковедом, педагогом – не все же становятся исполнителями, но меня уже завлек искус литературы – мой большой внутренний посыл. Отец пытался найти мне всяких репетиторов, но все твердили: «Не морочь девочке голову, она туда не поступит, потому что поступить туда нельзя!» Однако моя учительница литературы - ученица известного специалиста по Маяковскому и нашего, будущего преподавателя на факультете, Виктора Дмитриевича Дувакина, напутствовала маму, когда та пришла, растерянная, за советом, не зная, как меня отговорить: ей уши прожужжали, что, провалюсь в университет! Евгения Петровна её успокоила: «Пусть идёт, она поступит, там таких любят». Мама сопровождала меня на всех экзаменах, сидела в коридоре, где я сдавала вступительные, и неизменно ждала. Так прошел ее отпуск. Когда я без всяких рекомендаций поступила-таки в университет, родители гордились больше меня, почему-то уверенной в том, что обязательно поступлю, мне же хотелось там учиться! Отец на радостях повез меня в книжный магазин на Кузнецком мосту и, введя туда, произнес: «Покупай всё, что тебе надо!» Я оторопела: «Но ведь это – дорого!» – «Я взял ссуду». – «А ваш кооператив?», - на который они копили деньги, спокойно ответил: «Ты заслужила!» В отце снова заговорила его аристократическая жилка: он умел совершать благородные поступки, от души, не отдавая себе в этом отчета. Хотя потом стал пить… У мамы была своя всё поглощающая работа – она преподавала хоровое дирижирование в училище при Консерватории, работала у Надеждиной в «Березке», уча балерин петь просто и красиво (заграницу из-за отца ее тогда не пускали) во время их танцев, а потом создала хор таксистов – мужской, который пользовался большим успехом, с ним она побывала во всех соцстранах, в Грузии, кажется Прибалтике… Она умерла внезапно, после срочной операции по онкологии, в 1986 г. А спустя время я увидела про этот хор передачу на ТВ, где ее даже не упомянули. Но это уже были другие времена, и все думали, что жизнь начинают заново, что означало - можно чужое выдать за свое… Маму в училище студенты очень любили. Когда ее хоронили, в училище была организована торжественная гражданская панихида, ее друзья играли на разных инструментах, пел хор, на котором ее студенты тренировались, так вот, когда ее тело подвезли на катафалке к училищу, они его остановили и по Мерзляковскому переулку пронесли гроб на руках, как бы давая ей возможность проститься со знакомыми местами.


С.Э.: А куда вы поступали?


Е.Т.: На Филологический факультет МГУ. Русское отделение. Сначала я поступила на романо-германское, но увидав, сколько там надо заниматься языком, перешла на русское – мне хотелось изучать литературу. Отцу потом звонили те же его друзья, которые его отговаривали, и спрашивали: «Как тебе удалось? Как ты это сделал?», - а он отвечал, что я поступила сама, однако никто не верил. Но такое было ровно один год, когда около преподавателей не лежали списки тех, кому и какую отметку ставить. Я же попала в поколение абсолютно открытое, честное, мы все до сих пор дружим – представить себе невозможно! – живя в разных странах, всё время общаемся, отзываемся, всё друг про друга знаем... С 1961 года!


С.Э.: Вы сказали, что ваш отец работал с Королёвым. Он что-то рассказывал о Королёве?


Е.Т.: Может, что-то и рассказывал, не запомнила. Королёв был человеком далеко не жёстким, и работать с ним было интересно. А, кроме того, Королёв себя не жалел, и для всех это был пример. Отец при нем чувствовал себя комфортно, но, когда тот уехал, ему на смену появились другие люди, он начал с ними, извините за выражение, собачиться. И проситься на фронт. Но его не отпустили.


С.Э.: Вы рассказали о травматической памяти ваших дедушек и прадедушек. Расскажите теперь о своём травматическом опыте: как вашего сына призвали в Афганистан?


Е.Т.: Когда только началась афганская война, ему было уже 10 лет, я стала причитать: «Какой ужас! Как бы туда не попал мой Денис!» Мне возражали: «Какие глупости! Причём здесь он?!» Я: «Нет-нет, такая затяжная война. Ой, как это опасно!» И что в реальности оказалось? Выяснилось, что нас, родившихся во время или сразу после войны, было мало, а потому и наших детей тоже оказалось мало. На самом деле для страны они были на вес золота. И вот этих детей, вместо того, чтобы холить и лелеять, по изданному приказу стали призывать в армию ВСЕХ, сняв заслоны и ограничения: где бы ты ни был и где бы ни учился – идёшь служить в армию, потому что, как говорила моя подруга, «дерьмографический взрыв». Я не знала, что делать, мысль об армии во мне всё время кипела. И мы начали искать ему убежище. Нашли какую-то часть, где было спокойно, по рекомендации близкого приятеля маминой подруги, генерала, который заметил: «Отсюда не берут и сюда никакие распоряжения не приходят»…


С.Э.: Где находилась эта воинская часть?


Е.Т.: Под Харьковом. Мы ездили в Харьков на день присяги, и мои друзья, уже жившие тогда в Москве (отказники), но сами из Харькова, договорились, чтобы нам на один день уступили квартиру, и мы могли бы спокойно вместе посидеть. Но у сына оказалась маленькая каптёрка, и мы решили пообщаться тут. Так мы с ним скоротали время. А меня по-прежнему не отпускало ужасное предчувствие. И оно сработало… Это, конечно, была для меня не просто травма. Это был удар, который я никогда не прощу России. Потому что так обращаться с молодёжью, с теми, кто вообще чудом выжил, нельзя! Во всём этом есть безумная жестокость. И ощущение полного рабства. Кому была нужна эта война? Чего добилась наша страна, вторгшись в Афганистан – абсолютно чужой и неизвестный край! Ничего нет страшнее незнания! Каждый день для меня был испытанием, я ждала с минуты на минуту от Горбачева завершения войны и вывода войск, а он решился на это только тогда, когда ему Рейган кукиш показал – говорю резко, но суть ясна. Когда сын вернулся, его переполняли колоссальная благодарность и любовь к Горбачёву. А я возражала: Горбачёв такой же, как любая власть, все себе на уме, мои симпатии давно кончились. Как обычно, придя домой, сын всегда сначала заглядывал к нам, заходит в комнату, а по телевизору показывают, как Горбачёв сгоняет с трибуны Сахарова. Он знал о нем и его заступничестве за тех, кого отправляли служить в Афган. Сын изменился в лице и спустя какое-то время сказал мне: «Мама, я хочу уехать». Однако вскоре он заболел, у него открылась очень тяжёлая язва желудка, и врачи мне признались, что, если бы не знали ситуации, подумали бы, что он выпил какой-то кислоты, мол такого не бывает просто так… А потом, наблюдая за ним, мне доверительно поведали: его, мол, надо отсюда увозить, куда-нибудь за границу. Здесь он не выживет – всё надорвано. Я: «Да куда? Кроме Израиля у меня никого нигде нет!» Врач: «Так ведь это замечательно! Там его поправят! И медицина там прекрасная!» Мы быстро начали его оформлять, уже недели через две получили вызов и вскоре он смог уехать. Был один момент: нужно было заполнять приглашение, но знать человека, к которому едешь. Сын мне признался растерянно: «Но я же о нем ничего не знаю!». Тут мне позвонили органы и спрашивают, что это за человек. Я говорю, что родственник по линии моей прабабушки. Они новый вопрос: почему сын этого не знает? Я в ответ: «Интересное кино! Я буду ему рассказывать про родственников заграницей?!» Тема была исчерпана.


С.Э.: Расскажите, пожалуйста, о службе сына.


Е.Т.: Сыну, можно сказать, повезло, потому что он окончил медицинское училище. Но с этим училищем тоже оказались сложности: я же выяснила, как можно избавиться от армии, и умоляла его воспользоваться моими советами, якобы с ним случаются нехорошие вещи… А он мне на это: «Мам, ну пойми, я – медик, не могу врать медикам!» И успокоительно: «Ничего со мной не случится, всё будет нормально». Не пошёл на обман.

В армии у него была подготовка на стрелка. Но уже в самолёте выяснилось его медицинское образование, и сына определили на работу в госпиталь в Баграме. Он мне потом говорил, что самое сильное впечатление производила гибель его сверстников. Он уже прошёл всякие анатомички, вскрывал трупы, знал пожилых людей, повидал смерти. Но эти смерти были неожиданными и очень травмировали.

Он попал в Афганистан в последние два года, когда советская армия готовилась к уходу. То есть, он уже участвовал в выводе, но был и на настоящей бойне. Например, их отправили под Термес, на большую битву, наверное, одна из последних, он работал там «скорой помощью», - получал раненых прямо с передовой и после первой оказанной им помощи - осмотреть рану, сделать перевязки и т.п., их отправляли по госпиталям. Однажды, когда он уже вернулся в Баграм, за ним пришли и сказали, что за воротами его ждет афганец. «Иду и думаю, – рассказывал он мне, - сейчас меня прикончат». И вдруг, тот ему: «Я тебе привёз мешок винограда за то, что ты был последний, кто принял моего брата – он умер на твоих руках, и ты ему закрыл глаза». Вот такой совершенно неожиданный поворот. Однако год и восемь месяцев он, как штык, там пробыл. Он поведал поучительные вещи об афганцах, сразу, например, сказал, что ни один из них никогда нам служить не будет, потому что у них совершенно другие представления и внутренние отношения, всё по-другому устроено; и то, что наши офицеры могли войти в дом к афганцу и стоять в трусах перед его женой, не обращая внимания на то, что та без чадры, требуя воды попить, было настолько непозволительным, что потом его находили удушенным или зарезанным. Советское офицерье не понимало, что это было абсолютно недопустимо, за такое безобразие убивали. Не говоря о том, что все они были заядлые игроки, и, естественно, им нужна была выпивка. А как достать? Бежали к афганцам и предлагали за ящик водки ящик оружия… Или просто продавали – деньги же тоже были нужны. Но были и приличные офицеры: когда сын только явился в часть, его отозвал в сторону их командир и, водя пальцем перед лицом, проговорил: «Я тебя заставлю родину любить! Чтоб никуда не лез!» Увы, этот человек, защищая своих малолеток, сам сломался, и, как водится, сразу после вывода войск его куда-то сплавили, а наобещали с три короба…







Афганистан




Под впечатлением наших разговоров, когда я была уже у него в Израиле, написалось стихотворение:

Сыну-афганцу


В глазах страдание скрипело,

ты свет не зажигал.

Мотив будил в тебе умело

рисунок гор, где ты бывал,

и, поднимаясь на вершины,

любуясь красотой,

ты забывал, что убивают.

Ты застывал…

Тянула тяжесть,

шагать мешала,

сугроб хитер:

клинками ножниц не отсечешь.

И не забудешь воронку

с землей навзрыд.

И бесполезный вопрос:

Болит?


Денис написал великолепный рассказ, но потом писать перестал. Причём, Чингиз, когда прочитал, сказал, что, если бы он сам писал в его возрасте так, был бы сегодня Шекспиром. В его натуре вообще появилось какое-то безразличие к тому, кто прочтет и как оценят; какой будет в жизни статус – это его совершенно перестало волновать - по сей день. Он поступил в Художественную Академию «Бецалель», в Иерусалиме, - знаменитую на весь мир. Учился на Отделении фото, защита диплома там была строгая, придерживались «классики», а то, что он представлял комиссии, далеко выходило за рамки их требований, друзья заранее его предупреждали, что такие работы не принимают. Он волновался, я вместе с ним, но его фотокартины, сделанные по специальной технологии, приняли и даже высоко оценили. Однако работать фотографом он не сумел. Его пригласили в очень хороший, даже престижный журнал, там ему стали давать задания – что и как фотографировать. Он фотографировал, но ему говорили, что им нужно «вот так». Он возражал: «Так нельзя». И началось… Он считал, что может быть только в таком виде, а в другом он не может поставить свою подпись, потому что это неграмотно. И с ним попрощались. Так несколько раз он нарывался на непонимания и отказывался выполнять заказ по-ихнему, в конце концов, после нескольких попыток, вернулся к своей прежней должности медбрата в хорошей больнице Израиля. Там он и поныне работает.

То, что он довольно быстро приехал в Израиль, а не остался в России, его, безусловно, спасло. В России я даже плохо себе представляю, что бы он дальше делал и как бы он вообще жил. Всё-таки, тут иная ситуация, совсем другая атмосфера – о тебе заботятся, тебя берегут, а не бросают, куда ни попадя. Несмотря на то, что тут его тоже призвали в армию, и он прошёл полгода службу, это была совершенно иная ситуация. По пятницам, на шабат, его отпускали домой, он возвращался с автоматом и, придя, убирал в шкаф: так было положено. Вместе с нами в большой коммунальной квартире на съем жил молодой араб, который учился в университете – не помню, на каком факультете. И он с живостью его обо всём расспрашивал, а сын с удовольствием рассказывал, я же, видя их, стоящих и беседующих на кухне, с трудом сдерживала смех: речь-то шла об армии против арабов! Но это были арабы на стороне Израиля – прежде всего те, кто тут родился, все они прекрасно понимали, что войны им всем ничего не сулят, сами служат в этой армии. Среди них есть очень толковые врачи, я уж не говорю о ресторанах.


С.Э.: Вы живёте в Израиле и встречались с людьми, пережившими Холокост и приехавшими потом в Израиль. Какое было к ним отношение вначале и как оно потом менялось?


Е.Т.: Для того, чтобы понимать, как менялось отношение к тем, кто возвращался из страшных фашистских лагерей и выходил из своего безнадежного положения, надо сначала рассказать историю об Эйхмане. О нём и суде над ним я узнала из очерков известного философа Ханны Арендт, которая давно жила в Америке, выступала со своими лекциями и периодически ездила на этот суд в Израиль, заодно, чтобы и с родственниками повидаться. Итак, 1960 год, кто-то в Израиле прослышал, будто бы в Аргентине есть молодой мужчина, который хвастается своим отцом – де, был большим человеком у Гитлера. Естественно, спецслужбы этим фактом заинтересовались, поехали туда, стали следить, установили, что это тот самый Адольф Эйхман – «архитектор Холокоста». Выкрали его виртуозно, с большим риском для репутации Израиля, который потом Аргентина обвинила в нарушении прав по защите ею суверенитета своих граждан и только спустя много лет принесла официальное извинение за сокрытие у себя нацистских преступников (когда тех уже и на свете не было). Но Израиль остановить не могло ничего. Именно на этих поисках преступников, улизнувших от правосудия, и возмужала знаменитая израильская разведка «Моссад»… Эйхман преспокойно возвращался домой, откуда-то вечером, чуть позже обычного, к нему подошли что-то спросить по-испански, и тут же, сдавив горло, чтобы не крикнул, связали и положили в подъехавшую машину. Вся эта операция, в итоге, длилась 9 дней, его держали связанным в специально заготовленном для этого доме, в окружении соответствующей охраны, допрашивая для того, чтобы удостовериться – нет ли тут ошибки. Всё было разработано до мельчайших деталей. И чтобы не привлекать постороннего внимания, вывезли на своем же самолете Эль-Аль, который сначала привез в Аргентину, а потом увозил обратно приехавшую сюда на какое-то празднество израильскую делегацию. И при этом все работали, как один механизм: никто не ошибся, не сорвался, я потом об этом читала, есть и в Википедии, но до сих пор не могу поверить, как могла так слаженно действовать целая команда разных людей! Об этом факте оповестили даже правительство Израиля! О том, кого везут, команде самолета, разумеется, должны были сообщить. Всё, в итоге, провели чисто-гладко и доставили преступника в страну на суд. Вот этот суд и стал поворотным в судьбе и жизни Израиля. Именно тогда израильтяне услышали подлинную правду и узнали о том, в каких условиях содержались еврейские заключенные и что это были за лагеря. И вообще, через какие испытания прошли их соотечественники!

Здесь я должна сделать остановку и пояснить, что происходило в стране на самом деле. Вы думаете бедных освободившихся и чудом выживших встретили в Израиле с любовью и распростертыми объятиями? Как бы не так! Тех, кто какими-то чудесными путями вернулся, учитывая, что их, когда подплывали на лодках, расстреливали уже с берега Израиля английские солдаты. Новый виток ужаса начался в момент, когда они столкнулись с полным неприятием своей судьбы в своей! стране: для жителей Израиля они были попросту баранами: «Пошли сами на смерть как на бойню! Вы что не могли сопротивляться, воевать?» А как объяснить, что за сопротивление, если пикнешь, тут же пять человек рядом с тобой пустят в расход – вот наказание. И все боялись допустить любой промах. Разве такое расскажешь? Ни описать, ни представить себе! У бедных девочек, случайно выживших, родители любой ценой удаляли с руки номера, чтобы не было видно, вырезали, зашивали, пусть лучше маленький шовчик, иначе их не возьмут замуж. К ним не просто относились как к чужим, их презирали открыто! Никуда не брали, они ничего не могли сделать, они были всеми загнаны. Я разговаривала с психологами – вот, кто знал истинное положение вещей, и они в один голос говорили, что сложно даже описать, в каком те находились состоянии, ведь приехали уже больными и опять должны были как-то приспосабливаться и выживать. И только благодаря суду неожиданно всё стало вставать на свои места, он невольно способствовал выявлению истины. Сейчас, когда я смотрю праздники Холокоста по ТВ, не выходит из головы, как всех их, тогда спасшихся, искренне и дружно травили. Потому что здесь другие евреи. Они это делали не со зла и не по дурному умыслу, а просто не могли поверить (как, впрочем, и весь мир), через что те прошли. И всё время думаю о том, как бы мы ни переживали, такой ужас, который свалился на головы бедных спасшихся и оказавшихся в Израиле, невозможно ни с чем сравнить – какая-то запредельная драма. Сложившаяся ситуация оставалась до начала 60-х годов, т.е. суда, а значит, почти 13 лет люди жили под моральным и психологическим гнётом. Получается, что Нюрнбергский процесс этого вопроса не касался? Судьба евреев еще никого не волновала? Там занимались немцами. Сразу подчеркну: то, что к еврейским узникам со временем возникло внимание, а теперь и сочувствие, уважение, - заслуга самих евреев. И только. Поэтому для меня всенародный праздник победы над Холокостом сегодня – это и праздник с извинением перед теми, кого не приняли сразу, унижали, не считали за людей. Об этом стараются теперь не вспоминать и не говорить, жертв, доживших, почти не осталось. Сейчас ими гордятся! Но ведь и они не вспоминают пережитого – удивительно стойкие и светлые люди: они счастливы, что здесь осели, у них есть дети, внуки, правнуки… Израильтяне на редкость открытый и сердечный народ. Если вы встречаетесь на улице, обязательно здороваются, не помню, чтобы кто-то на кого-то кричал или выговаривал за что-то. Мы с подругой ехали из Израиля в Москву, и она, выйдя из туалета в аэропорту, мне говорит: «Ну вот, теперь точно знаю: я – дома! – А что случилось? – Мать на своего ребенка кричит». В Израиле это немыслимо. Дети растут веселыми, раскованными. Со стороны посмотреть – распущенные, невоспитанные. Но нет, их готовят к трудной жизни, но в нее они должны войти счастливыми и отгулявшими.

Но, пожалуй, самый важный вывод, который я для себя сделала, - неукоснительный ответ: тех, кто уничтожал евреев, ждало неминуемое наказание, их выслеживали и ловили спецслужбы от лица страны. Вспомните позорный теракт на Олимпийских играх в Мюнхене в 1972 году против израильской команды. Голда Меир поклялась найти всех, совершивших злодеяние, и с ними расправиться. И правда, ни одного не забыли. Это – не месть, не самосуд, а подлинное заступничество за своих и отстаивание права быть. Сама деятельность Моссада постепенно стала приучать к тому, что за любое убийство преступника ждет неминуемое наказание: его найдут и обезглавят. Тогда я поняла, что память – генератор человеческого в человеке. Борьба за его достоинство. У Бродского есть прекрасные строки: «Темнота по плечу/ тем, в ком памяти нет». Причем, по-моему, только в Израиле существует неписаное правило, которое распространяется на всё, включая армию: любой ценой спасать человеческую жизнь. Если угрожают террористы – ради спасения заложников соглашаться на все их требования. Того, что произошло с так называемым Норд-Остом в России, в Израиле в принципе быть не смогло бы. Более того, если пошел в разведку и попался – сдавать всё и всех, но спасти себя. Представляете - действовало: окружение быстро догадывалось о провале и успевало замести следы.







Отношение к жертвам Холокоста




С.Э.: Не принимали Те, которые переехали в Израиль еще до Второй мировой войны?


Е.Т.: Да, ведь тут собрались самые разные люди, были и те, кто стал сионистами, в основном – выходцы из Германии. Об этом великолепно написано очень интересной израильской писательницей, запечатлевшей именно этот срез жизни страны: Науми Френкель. Ей посчастливилось приехать в Израиль еще до войны, тогда как вся ее семья, разумеется, погибла. «Проза Френкель повествует о жизни и истории еврейского народа, сложившейся уже в Израиле, о становлении страны и движении киббуцников. Люди, здесь оказавшиеся, обстоятельства, которые вынудили их сюда приехать, далеко не по зову сердца, а по жесточайшей необходимости, - мало кого тогда интересовали. Попасть после духовно насыщенного и материально обеспеченного, богемного Берлина, где она родилась, в тогдашнюю Палестину, было сильнейшим ударом для пятнадцатилетней девушки. В этом возрасте не понимаешь, что значит «спаслась», когда в 1933 году, вместе с группой молодежи и уже подозревая, какие процессы назревают в стране, Наоми Френкель попадает в сухой, жаркий, подчиненный строгим правилам, аскетичный край. Возраст романтики - наперерез жестким будням, и своеобразный парадокс: отсутствие духовной жизни, из которой уехала, подарило ей собственную жизнь». - Привожу отрывок из своей статьи, написанной по поводу фотовыставки очень интересной фотохудожницы, приехавшей в Израиль из Питера, Галины Зерниной (показательно, как все они говорят не из России, а из Питера – особый город, таким был всегда. Но это отдельная тема.) Все ее серии фотографий, а у нее уже было несколько выставок, так или иначе посвящены памяти и судьбе: об этом сами названия: «Неразгаданная Наоми Френкель», «Тоска по лучшей жизни» (Януш Корчак) и «На единой волне» (Иосиф Бродский).

Сколько было разных гонений на евреев! Кажется, сюда приехали представители всех еврейских общин, существовавших в мире. Судите сами – 72 языка, очень большая смесь, но как-то языки сохраняются, иврит хорошо и быстро крепчает – все на нём говорят, за исключением ультраортодоксальных еврейских религиозных общин, которые не признают иврита как разговорного языка, считают его языком божественным и в качестве замены перешли на английский. Когда я слышу английскую речь у детей, я уже знаю, что они учатся в ортодоксальной еврейской школе.

А поначалу считали, что надо создать плавильный котёл и перемешать в нём всех со всеми, но последующая жизнь, тоска людей по оставленной родине, ее специфических особенностях, наконец, даже еде – показала, что они были приехавшим очень важны. И тогдашние руководители страны во главе с Давидом Бен-Гурионом приняли обратное решение: позволить людям создавать свои сообщества. Так возникли разного рода центры, где можно просто общаться: особо – приехавшим с Украины, особо – из Белоруссии, своеобразным центром русской культуры стала Русская библиотека в Иерусалиме, которую с самого ее основания именно с этой идеей создавала ее многолетний директор Клара Эльберт. Сейчас все эти проблемы стали далёким прошлым.


С.Э.: Вы сказали о языках Израиля, о евреях из разных стран. В связи с тем, что сейчас Путин называет «операцией по денацификации», огромная часть новых эмигрантов прибыла в Израиль. Расскажите, пожалуйста, как к этой новой волне относятся, и какие перспективы у русского языка – исчезает ли он или всё-таки будет существовать на земле обетованной?


Е.Т.: Трудно делать какие-то предсказания. Хотя наша Русская Иерусалимская библиотека вроде бы признана одной из лучших на Ближнем Востоке. То, что касается русского языка, во многом зависит от родителей, потому что с детьми нужно изначально говорить по-русски, тогда они будут быстро и легко усваивать язык. Мне пришлось взяться за внуков и заниматься с ними. Они ходили в специальную школу целый год, то есть у них уже была подготовка. Однако, надо сделать оговорку: мальчики были двойняшки, и когда были маленькими, проблема с говорением встала очень остро. Им было вполне достаточно собственной компании, и до тех пор, пока они не пошли в садик (в год и девять месяцев), и их не развели по разным группам, они плохо поддавались осваиванию речи, хорошо понимая друга. И только спустя какое-то время начали говорить в соответствии с возрастом. А девочку, которая их моложе на 7 лет, как-то не смогли заинтересовать, но я говорю с ней по-русски и перевожу потом. К сожалению, сын быстро перешёл с детьми на иврит, да и мама, которая из Эфиопии, со своим амхарским не решилась с ними говорить, и звучал в доме только иврит. Кроме меня и Чингиза (который вообще не говорит на иврите), в доме никто по-русски не разговаривает. А удачные примеры есть: внучка Чингиза вышла замуж за грека, они живут в Кембридже. Сразу после рождения сына договорились, что она будет с ним общаться только на русском, а он – на греческом. И мальчик к своим четырём годам великолепно владеет этими языками, а детский садик научил его английскому – с прекрасным произношением. На мой взгляд, в Израиле у тех, кто знает русский и пошел в филологию, есть шанс окунуться в славянскую стихию. Несмотря на то, что здесь повальное увлечение английским.







Русский и другие языки в Израиле




С.Э.: Когда в конце 80-х, 90-е приехало много советских евреев, в Израиле были телевизионные каналы, газеты на русском. Эта инфраструктура ещё сохраняется, или это уже уходящая натура?


Е.Т.: Это всё сохраняется, только теперь многое вошло в Интернет. Бумажные газеты выпускаются не в таком количестве, больше в цифровом формате.


С.Э.: То есть, русские СМИ в Израиле продолжают работать?


Е.Т.: Да, конечно. И они достаточно смелые, открыто выражают свою позицию, без стеснения. Другое дело, что Израиль не хочет, что называется, нарываться. Слушая, как русская власть передёргивает факты и говорит неправду с абсолютной легкостью, что называется, на голубом глазу, я не могу понять, почему это проглатывает Байден, почему это проглатывает Европа. И остается только руки развести, когда стали отказывать русским беженцам, мол, пусть бунтуют у себя. Они не представляют, что будет с бунтарями, выступи они открыто против? Это всё равно, что отправлять на самоубийство. Ведь их специально в тюрьмах травмируют: бьют по голове, перебивают колени, ломают ребра… Не может Евросоюз этого не знать! Или они ждут, когда сторонники и противники Путина перебьют друг друга? Но потом вспоминаю, что точно так же Европа не принимала евреев, когда они бежали от Гитлера. Есть страны, где запрет на всё русское доходит до абсурда – даже в Польше! Мой друг-поляк сложившуюся в их стране ситуацию объясняет так: «У нас очень много украинцев, мы не знаем, какие приедут русские. А если они начнут внутри войну между собой, или будут выяснять отношения? Это совершенно невозможно. Мы же не можем их разъединять, и вообще заниматься этим вопросом».


С.Э.: Надо сказать, что украинцев они как раз принимают. В Германии очень много украинцев. Они не принимают русских.


Е.Т.: Это-то меня и удивило, почему никто не видит, что бегство русских – тоже протест. Учтите, что в России нет нормальной армии, не хватает оружия, но силовики действуют слаженно и по-садистски жестоко. В такой механизм лучше не попадать – даже если выживешь, вернешься инвалидом. Америка готова идти на переговоры, а это – делать уступки, от чего отказывается Зеленский… Кстати, сын ездил туда помогать и встретил там своего приятеля-афганца, украинца, с которым вместе работали в госпитале, – тот увидал в газете его фотографию с малышом на руках и фамилию, тотчас же к нему поехал. Он давно покинул Украину, живет тут и работает.


С.Э.: Сын ездил помогать беженцам?


Е.Т.: Да, официально, по желанию, конечно, от больницы, где работает, была направлена в Польшу большая группа. Он рассказывал, что люди в полном безумии, потому что вообще никак не могут осознать, просто осмыслить, что произошло. Так было в самом начале. Сейчас они уже пришли в себя, более-менее ориентируются в том, что делается. Однако, сама сложившаяся ситуация и полное молчание… Молчание России меня всегда поражало. Этому отчасти можно найти свои объяснения: Россия – страна пространств, часто между собой мало связанных. Все живут, как на своих островках, что ощущается даже в Москве. И вторая особенность – легко всё разрушают: созидают быстро, талантливо, но короткое время, а потом наступает долгий период разрушений, и вот в таких разрухах люди живут, привыкли. Я никогда бы с этим не смирилась, созрело это ощущение во мне сразу, будто чайник поставили на плиту, этой плитой был Афганистан. Когда я окунулась в афганскую войну, я почувствовала вокруг сплошную тишину, будто ничего не происходит – рожь с полей убирают. Я заставила себя написать что-то вроде исповеди: как и что переживаю, ожидая сына, дав симптоматичное название «В Бермудском треугольнике», - в те годы изучали это явление. Написав, отложила написанное и стала ждать. Сын уже звонил из Союза, он как раз вышел, а значит – кошмар кончился, иначе я не стала бы рассказ публиковать. Внезапно узнаю, что в Москве проводится конкурс женского рассказа. Ну, думаю: это – для меня! И послала туда. Выяснила, когда будут объявлены результаты, приехала на их вечер. На рассказ – ноль внимания, даже имени моего не назвали, как участницу, – будто меня и не было вовсе… Только потом мне предложила Маша Михайлова, ныне профессор МГУ, опубликовать его в своем феминистском журнале. Но я была потрясена: участницы - женщины, члены жюри – женщины, и полное равнодушие к теме войны, которая велась 10 лет! Мне, в который раз, стало стыдно за страну и ее интеллигенцию. А о женщинах и не говорю…

Тогда я мучилась полным отсутствием информации. Для этого я в 12 ночи включала «Голос Америки». После того, как всё прослушала, я переходила на «Немецкую волну», далее переключалась на польские каналы, но поляки об Афганистане не говорили ничего, зато они отражали положение в мире. У них как раз началась Солидарность, и они очень смело всё анализировали. А заканчивала свои ночные бдения Би-би-си и ложилась спать в 5 утра: то есть, с полночи я лежала в постели и слушала радио. Я была так подкована, что любому могла очертить сегодняшний день. Среди нас, моего поколения, «молчать» не получается: есть интернет, телефон, знакомые и друзья, и мы живем в разных странах. Теперь не скажешь, что СМИ молчат, просто они придумывают реальность.







«…молчание России всегда меня поражало»




А писать – постоянно и не формально, меня приучили письма к сыну. Мы с мужем писали их ежедневно. Это был своеобразный дневник, который к сожалению, Денис был вынужден оставить там.


С.Э.: Те письма не разрешили взять?


Е.Т.: Был очень ограничен вес, и надо было чем-то жертвовать. Ведь то, что запечатлели наши письма, своими словами не передашь… Но сохранились его письма к нам, их я ни разу не открывала и не перечитывала – до сих пор не могу. Когда я узнала, что он попал в Афганистан… он прислал оттуда письмо… Не пойму, как у меня всё в доме осталось целым… Пришла в себя, увидев вокруг лица – внимательные и растерянные. Оказывается, муж вызвал «Скорую»: мне стало плохо. Узнав причину моего состояния, врачи сели рядом с моей постелью: «Мы ничего сделать не можем». Это был главный лейтмотив. Я работала в престижном институте – ИНИОНе, в «Отделе литературоведения за рубежом», там ко мне обращались только так: «Можно тебя спросить? Можно тебе сказать?» Я могла прийти на работу, могла не прийти, могла сказать, что не в состоянии что-то сделать, опоздать. Все успокаивали: «Ничего, не страшно, не волнуйся, мы за тебя сделаем, мы за тебя подежурим». В этом смысле полный комфорт. Но вокруг, чтобы это кого-то волновало, других людей… Десять лет! Просто обходили как постороннее, такой момент вообще не существовал. Как и в 68-м Прага… Всё было чужим. Я сразу и безвозвратно потеряла родину.


С.Э.: Как относятся к тем, кто сейчас приехал в Израиль?


Е.Т.: Повезло тем, кто по своим документам смог быстро приехать. Были такие, кто не смог найти подтверждения (как наш родственник – своему отцу) – надо искать, связываться с архивами, не все это умеют. Но поскольку приезжают постоянно, Израиль этим не удивить.

Была огромная «алия» в 91-м году! Это сразу сказалось на настроении Израиля. 2008 год, я коротаю ночь с маленькими мальчиками (отправив невестку спать, чтобы отдыхала), смотрю телевизор, а по бокам сопят малыши: то одного покормлю, то второго... Вот тогда я увидела, как менялась жизнь внутри страны. 50-е, 60-е, даже 70-е годы – мрачные, безысходные… И абсолютно депрессивные фильмы! В 70-е, 80-е – жуткий криминал. Документальные и художественные фильмы быстро отражали реальность как таковую. И вдруг пошли комедии – это уже после 90-х. Положение, настроение – всё становилось другим! И как это ни ужасно звучит, интифада пошла на пользу - покончила с криминалом. Наступило время, когда возникла необходимость всё отслеживать, не скроешься, плюс – какие могут быть у тебя с арабами связи, если они устраивают набеги и взрывы? Целенаправленная борьба с интифадой, конечно, должна была почистить всё и всех. Поэтому теперь можно спокойно ночью одной идти по улицам Израиля и не волноваться, что к тебе подбегут и вырвут сумку. Что совершенно непредставимо в России – только брать такси и ехать до своего подъезда…

По нашим улицам днем и ночью, даже такого маленького городка, как Цур-Адасса, постоянно курсирует машина «миштары» - полицейская. Как-то, спустя уже много лет, я осталась дома с одним из мальчиков, второго сын повез в бассейн, где они занимаются по сей день. Проходит минут десять, думаю: пойду к ребенку – что он там один делает – скучно же! Поднимаюсь, а его нет! Обошла весь дом, вокруг, вышла на улицу – нет! Звоню сыну, он тут же в полицию, те сразу распоряжение на ворота городка, чтобы следили, если пройдет ребенок или какая машина – а вдруг? Он мальчик красивый… Звонят сыну и говорят: из магазина только что вышел похожий малый, с пачкой корнфлекса, идет и его ест. Сын позвонил мне, я уже встречаю во дворе – смотрю, идет, веселый, счастливый, за ним машина, выглядывают оттуда и рукой мне машут (чтобы он не заметил), мол, всё в порядке? Я им в ответ тоже рукой помахала, открыла калитку, впустила ребенка, хочу спросить, а почему ты мне не сказал, что идешь в магазин (мама их отпускает, но с обязательным предупреждением), да началась истерика, не могу остановиться, ребенок перепугался, стал меня обнимать-целовать, побежал в дом мне кофе на машине варить… Почему-то из-за них бывают слезы, а так это здесь и не просится…

Так вот, возвращаясь к Вашему вопросу, новые репатрианты гармонично вошли в нашу жизнь. Это приехали интеллигентные и образованные люди, которые вынуждены были уехать по разным причинам: кто-то работу потерял, кому-то запрещали говорить, оставаться было нельзя. Хорошо, что есть такая возможность! Хотя, конечно, это немного другая «алия» - мы ехали осознанно, именно в Израиль!


С.Э.: В Facebook всё время идут обсуждения. Те, кто уехал давно, говорят: «А что ж вы там сидели с этим путинским режимом до сих пор, вы что не видели, что там делается?!» Нет таких упрёков к тем, кто сейчас приехал в Израиль?


Е.Т.: Я таких упрёков сама не слышала, но могу себе представить. Подобных суждений очень много. Далеко за примером ходить не надо, вспомните, как встретили тех, кто вернулся после лагерей: «Что вы, как бараны шли на бойню?» Люди, получив хорошую добрую реакцию встречи, не всегда остаются такими же в ответ. Это как правило. Конечно, многие из понаехавших в те годы не могли сразу получить выгодное место. Тогда как нынешняя «алия» приехала сюда к людям, которые уже их знали, а потому им и не так сложно устроиться, сориентироваться, найти себе работу. Другие возможности и запросы. Они не стали каким-то неожиданно упавшим грузом. У некоторых дети уехали в Европу. Другое дело, меня возмущает, когда люди приезжают бесплатно, на всём готовом, получают паспорта и уезжают с ними в Европу. Это использование Израиля как плацдарма, тогда как мы все перед ним в долгу и должны по мере сил на него трудиться. Я считаю это важнейшей нашей задачей. Скажу больше: знаете, кто так спрашивает и упрекает? Сами же понаехавшие. Нынешние израильтяне никогда не позволят себе такого, а наши запросто: Ты кто еврей – по маме или по папе? Теперь любят отвечать: по президенту!

Трудно вообразить, но я мечтала об Израиле лет с 5! Меня воспитывала бабушка, которая в 48-м году столкнулась с официальным антисемитизмом. Это было для нее и всей их родни настолько неожиданно, ведь от этого уже успели отвыкнуть, даже счастье испытывали, закрывая глаза на истинный непорядок: ушла черта оседлости, они востребованы, и вдруг такая гадость! Все были в шоке. Родственники собирались между собой и тихо это обсуждали. А говорили ведь только об этом! Откуда кого выгнали, кому и что запретили… Если бабушка к ним ехала, она всегда брала нас с сестрой, не оставлять же одних, когда родители на работе… Мне запомнился момент, когда я вхожу в комнату, а у окна стоит моя бабушка и вытирает занавеской (!) глаза. Она была безупречного воспитания! И чтобы такое – плачет?! Плакала в семье всегда я, поэтому ещё кто-то плакать не мог по определению… Это была моя привилегия! Я удивлённо: «Почему ты плачешь, бабуль?» И она произносит фразу, в которой я не поняла ни слова, но именно поэтому запомнила на всю жизнь: «У евреев теперь есть своё государство». Был 1948 год!

А в 1967 мы уже с мужем (он был тоже еврей) решили репатриироваться. Мне ужасно хотелось! У нас в университете начались отъезды. Правда, вскоре пошло такое… Одна из моих сокурсниц, узнав, что ее друзья улетают, прямо из Прибалтики, где отдыхала, махнула в Шереметьево, никого об этом не извещая, но её увидели и донесли, по возвращении из отпуска ее из университета, где преподавала, уволили. Эти вещи были, конечно, непредсказуемы для нас, но выезжать уже можно было. Помню, что стала говорить об этом с отцом (зная, что у мамы был взрывной характер), и доверительно поведала про Израиль. «Ты дашь нам согласие?» Надо было получать разрешение родителей. Если он даст, то и мама даст, это я знала. Если бы он вспылил: «Ты откуда это взяла? Ты что, сошла с ума? Это что еще за мы хотим ехать в Израиль?» и в таком духе… А он мне с некоторым ужасом: «Мы сейчас с мамой наконец нашли работу, о которой мечтали и которой хотим заниматься. Если ты уедешь, нас отовсюду выгонят, мы ничего уже не сможем восстановить». Мне, конечно, в голову не пришло предложить им ехать вместе. Была занята исключительно собой: я же строила всё это для себя! И не подумала, что в соседней комнате лежит больная бабушка, которую можно было бы там лечить. У неё был паркинсон, и она, бедная, пролежала так в лёжку 12 лет… Ответ отца меня сразил: я была обескуражена.






«…нас отовсюду выгонят, мы ничего уже не сможем»




Потом настало время, и я собралась уехать с сыном. Но встретила Чингиза, а он мне: «Подожди немножко, уедем вместе, мне в университете предложили интересный курс…». Разумеется, национальные литературы были в МГУ востребованы. И я ждала…20 лет, стремглав поехали в связи с его здоровьем. Тут его несколько раз просто спасали. Это тоже важная вещь.

А новые беженцы – из тех, кого я вижу – хорошо устраиваются. И все им помогают. Но всё равно, это совершенно не то, что было в 90-е годы, когда учёные-физики должны были мести мостовые, а женщины, после работы в министерстве культуры, - мыть подъезды, потому что другой работы не было. Теперь это делают приезжие по найму, существуют специальные фирмы. А тогда страна была неразвита, в отличие от сегодняшнего дня, когда невооруженным глазом видно, где, в ком и какая потребность.


С.Э.: Завершающий вопрос у нас тоже традиционный: вы писатель и переводчик, расскажите, пожалуйста, о ваших творческих планах.


Е.Т.: Прежде всего, я закончила перевод с польского языка большого и чрезвычайно интересного труда о Достоевском – со своими подходами, обилием цитат, скрупулезно построенными доказательствами того, что русский писатель философом не был, но он был генератором идей, невероятно повлиявших и влияющих по ныне на философию. Отсюда и название: «Достоевский и лаборатория идей». Автор – польский философ Вроцлавского университета Ян Красицкий. У нас с ним сложились любопытные, но очень типичные для Польши отношения: в процессе перевода я нуждалась в советах, мы стали переписываться, и очень быстро, зная друг друга лишь заочно, перешли на «ты», и теперь, в ожидании издания, общаемся, как близкие друзья. Надо сказать, что самые церемонные отношения всегда складываются среди русских, я уж не говорю про имя отчество, которое и в Израиле, и в Польше нелепо, но его употребляют, на ты переходят крайне редко и с большим трудом. А я, находясь фактически в Израиле с 1991 года, а в Польше – десятью годами раньше, привыкнуть к этому никак не могу.

О моих творческих планах. Главное для меня отныне – написать родословную. Именно написать, потому что кроме меня, это уже не сделает никто. Вторая, очень важная задача, которой я занимаюсь на данный момент интенсивно, т.к. есть журнал, где можно мой материал опубликовать, да и тема невероятно притягивает – выявить и описать истинные взаимоотношения Марины Цветаевой и Константина Родзевича, который, с моей точки зрения, сыграл невероятно важную роль в её жизни. Можно сказать, ключевую, потому что он – единственный, кто ее любил так, как в этом нуждалась ее личность, и тем оправдал ее жизнь. Он меня привлёк прежде всего формой поведения – не боялся уронить свою репутацию, но сохранить для Марины то, что ей дорого. Мое чутье меня не подвело: я узнала, что на протяжении знакомства с ней он писал ее портреты, они стояли у него в комнате… Есть ее прижизненные портреты и написанные уже по памяти, но главное – она об этом даже не догадывалась, ни в одном ее письме никаких упоминаний… Не знал никто! Дочь Цветаевой Ариадна Эфрон считает, что он отправил их в музей Марины Цветаевой в Москве в 1970 г. Но это невозможно: дату его основания считают 1990 г., а не стало Ариадны в 1975 году. Есть какая-то нестыковка, которой я сейчас занимаюсь. Письма к ней Родзевич тоже бережно сохранил. Кстати, он был довольно известным резчиком по дереву. Я подумала, значит всю жизнь он носил её в себе. Человеком он был невероятно скрытным, хотя подавал себя как «обаяшу», остроумного весельчака и пустого светского малого, не боясь кривотолков. Говорили о нем нелицеприятные вещи, по-своему истолковывая их взаимоотношения, но, когда я стала читать все сказанные им слова, я увидала в них заслон. И портреты… У меня возникло чувство, будто она к нему приходила. То есть они общались не только экзистенциально, но и мистически – ее письма к нему позволяют так думать еще и потому, что она ощущала себя не человеком, а Душой, что кстати, бывает, правда, таким людям у нас ставят диагноз шизофрении. Но Марину спас ее поэтический дар, ее ремесло писателя, а когда оно стало глохнуть, она не смогла жить. Есть тут еще одно объяснение, по крайней мере, для меня: она попала в тотальное окружение зла, а ему нельзя противостоять – из него можно только уйти. После ее гибели письма к ней Родзевича исчезли, однако ее видели с ними в Елабуге – она их носила с собой (по замечанию видевших). Потом они пропали. Марина на самом деле очень его любила: открыто, щедро. Но он первым понял, что она не сможет оставить своего Сережу, который к тому же был его другом… Шло вразрез с его правилами. Здесь интересно всё, но прежде всего – высота Духа, который был им свойствен и не разгадан посторонними, толковавшими их роман как очередное ее чудачество, а с его стороны – игру… Тогда как более бережного отношения к себе она не знала.







Цветаева и Родзевич




Он умел феноменально скрывать всё, что происходит у него внутри именно потому, что был разведчиком КГБ. Или, может быть, поэтому он был разведчиком. И надо отдать должное: за ним не числилось никаких убийств, он никого не предал и не погубил.


С.Э.: В отличие от мужа Цветаевой.


Е.Т.: Вот именно. Эфрон сдал всех (Марину не оговорил!), как только попал в советские застенки. Но он сошёл с ума! Да и вообще был слабым человеком. Я не пытаюсь его осуждать. Просто Марина устала от всей этой жизни. Человек обладает душой, каждый из нас, но мы же абсолютно не знаем, какая у нас душа. Она у нас где-то в глубине и, может быть, мы с ней познакомимся, когда нас не станет – уйдём, и тогда эта душа нам откроется. Если читать её стихи правильно, становится видно сразу: она была не просто человек, а живая Душа. И нуждалась в чисто человеческом присутствии, отсюда ее потребность в тактильности: для неё очень было важно, чтобы её трогали, любое физическое прикосновение, именно человека с человеком. Лишь одно из ее признаний: «Люди поддерживали во мне мою раздвоенность. Это было жестоко. Нужно было или излечить – или убить. Вы меня просто п о л ю б и л и», - писала она ему. И это – не единственное ее признание. Может быть, этого Родзевич и не понимал, но то, что она уникальна по природе, очень хорошо осознавал. И полностью принёс свою репутацию в жертву тому, чтобы сохранить с ней их внутренние отношения. Есть фотография 1930 г. Родзевич стоит рядом с Эфроном и его руки буквально сживают плечи Мура. Конечно, это ребенок любимой женщины, но чувствуется в его руках еще что-то… Ведь отец ребенка - Сергей, утверждала Марина, и мнения своего никогда не меняла. А Родзевич, в итоге, безропотно с этим согласился. В любом случае руки знают больше, чем выражает лицо.

Ещё я занимаюсь Бродским. Опять же, начала неожиданно для себя. Хорошо помню, как видела по телевизору вручение ему Нобелевки, после чего все в Союзе заговорили о нем: какой замечательный, гениальный поэт… Мне стало неинтересно петь в этом хоре. Прошло много лет, мы жили с Чингизом в Доме творчества (а дачу сдавали, чтобы было на что ездить к детям заграницу), к нам пришёл в гости Тимур Зульфикаров – прелестный человек и поэт, но абсолютный эгоцентрик. Он стал нас убеждать, что Нобелевскую премию должен был получить он, а её отдали Бродскому. Такое недоразумение! Разговоры в стране с тех пор были только об этой премии. Зульфикаров продолжал: «В Америке меня спрашивали: „Вы можете себя сравнить с Бродским?” А я отвечал: „Ну, как вам сказать? Я пальма, которая растёт на просторе, а он – пальма в кадке”». Мне вдруг стало не по себе, и такое ощущение, будто Бродский нас слышит. Откуда? Ведь он живёт в Америке, как он может там услышать то, что говорят в нашем Доме творчества?! Однако неловкость не отпускала… И тут Тимур заговорил о смерти Пушкина (он не только большой и оригинальный поэт, но и провидец – тонкий и чуткий), мы все замерли, потому что он даже не произносил, а распевал слова, и это было очень красиво, в свойственном ему стиле создавал картину шагавшего верблюда, как тот шел из пустыни, двигался, величаво поднимая высокие ноги, пока не достиг кабинета поэта, чтобы засыпать песком умирающего Пушкина… Вдруг вижу, что у нас занавеска на окне колышется. А мы окна – была зима, январь – заклеили. Будто к нам явилась сама смерть. Мне стало холодно и даже страшно. А утром Чингиз вернулся с завтрака (я не ходила) и говорит: «Умер Бродский». Я сразу: «Так значит, он к нам приходил. Я же всё время чувствовала его рядом». А со временем меня стало это мучить: «Для чего он приходил? Ведь он же для чего-то приходил, просто так такое не бывает!». Чингиз в ответ: «Когда-нибудь узнаешь»…

Спустя лет десять мне попадается книга Штерн о нём, и там она разносит в пух и прах стихотворение «Дорогая, я вышел поздно вечером…» (и не единственная, кстати!). Прочитав его, я увидела, что оно потрясающее! Было два часа ночи, я разбудила Чингиза и стала ему, в нетерпении, это стихотворение читать, говоря, что это - одно из лучших лирических произведений вообще в русской поэзии. А он в ответ: «Хорошо, хорошо. Давай завтра поговорим, я хочу спать!». Я будто помешалась, постоянно о об этом «шедевре» размышляю, со всеми обсуждаю, оно мне не давало покоя. В это время я приехала в Польшу, там у меня был приятель-русист, который спрашивает: «Что у Бродского есть метафизическое?» Я говорю, что как-то с метафизикой его не связываю. Если уж его и рассматривать в философском аспекте, то, скорее, - феноменологически, имея в виду прежде всего специфическое общение его Я с сознанием и подсознанием, как и ощущение времени, а оно определяет всё. И с Лешеком тоже стала обсуждать полюбившееся мне стихотворение… Когда я вернулась домой, меня ждал большой и серьезный перевод трудов Юзефа Тишнера, философа, был невероятно важной фигурой в Польше в период их перестройки, но сосредоточиться не могла. И вдруг в интернете натыкаюсь на приглашение принять участие в конференции на тему «Метафизика и русская литература». Я решила рискнуть – ведь был отбор, если получится, напишу, наконец, о стихотворении. Тут же возникло название «Эпитафия метафизике» (спасибо Лешеку за разговор), я послала его вместе с планом, а для своего анализа прибегла к уже опробованной методике Бродского, примененной им для разбора стихотворения Марины Цветаевой «Новогоднее»: слово за слово, строка за строкой… Так возникла статья. Я считала, что теперь успокоюсь, но не тут-то было – Бродский не захотел отпускать.








Смерть Бродского и эпитафия метафизике


Статья понравилась, она вошла в книгу, мне ее прислали. Продолжая заниматься Бродским и читать о нем, я стала замечать, что его поэзия очень фотографична, будто открыл глаза, и увидел как в объектив: он подсказывает первые строки. Я вспомнила, что у него отец был фотограф, что он учил его фотографировать. Мне рассказывал его племянник Миша Кельмович, когда приходил к ним еще мальчиком, как его усаживали перед объективом, и Бродский под руководством отца делал его портреты. Он был хорошим фотографом, многие его снимки гуляют по интернету, но главное, это его спасло в ссылке. Тяжёлые физические работы были ему абсолютно не по силам, односельчане это заметили. Сердце не справлялось. Ему предложили быть фотографом. Так он стал выездным фотографом и даже организовал что-то вроде фотоателье… Не хочется тут останавливаться на чудовищной нелепице самой ссылки и суда. Зато в Норенской (под Архангельском) его полюбили, со временем здесь открыли первый в мире (!) его музей. Но об этом я узнала значительно позже, работая над книгой со специфическим названием: «Фотографичность в поэзии Бродского как событие мысли». Окончательно его сформулировать, да и в целом воплотить мой замысел мне помог философ Руслан Лошаков. Из современных ученых на русском языке он – единственный мыслит философскими категориями! Как он знает и читает Бродского! Мы познакомились с ним на фейсбуке, а встречаться стали на польских конференциях, которые регулярно проходили в Польше до пандемии.

Спустя почти три года, когда работа была закончена, я нашла в предисловии, сделанном Бродским к английскому изданию русской поэзии, его слова: «Стихотворение должно быть фотографией». Я замерла, от неожиданности не способна была даже ликовать! И всё приговаривала: «Как здорово! И всё уже готово». Кстати, у Лошакова есть жена, с которой Руслан всегда приезжал в Польшу - Леночка. Она не филолог, но очень тонкий и вдумчивый литератор: пишет стихи, чрезвычайно начитана, великолепно ориентируется в литературе, читает на разных языках, в том числе и на шведском – они живут в Стокгольме, но главное для меня – ее восприятие. Леночка каким-то неуловимым образом, кажется, что налегке, но всегда всё продуманно, сумела объединить нас, совершенно разных людей, живущих в разных странах, в некий семинар, благодаря которому мы ежемесячно встречаемся, один из нас делает некое сообщение на предложенную тему, сам же ее и выбирает, представляя собственный портрет того или иного писателя, поэта, философа, музыканта… И мы все это обсуждаем. Не раз мы устраивали и вечера Бродского – делились «своим» поэтом.

В понимании фотографичности у Бродского мне, конечно, очень помогла учёба сына в Бецалель, своего рода Академии художеств, он выбрал Отделение фото, и я с удовольствием наблюдала его занятия. Когда я приезжала, он брал меня в его поездки «на натуру» - делать снимки, сообщал, как надо их выстраивать, советовался, делился замыслами. Учеба его невероятно увлекла. Было что-то чарующее в том, как мы ночью куда-то отправлялись, он расставлял свою аппаратуру, поясняя, что для чего и т.д. А вокруг тишина и только звездное небо… Разумеется, сын прочитал мою книгу и сделал свои замечания: в чем я права, а где есть натяжки, много им было дополнено, где похоже, или нет. Прочитала мои штудии и фотохудожница Галя Зернина, снабдив очень интересными наблюдениями и подсказав психологические нюансы некоторых технических ухищрений. То есть, я применила тут ещё и большую профессиональную экспертизу.

Книга оказалась удачной, её высоко оценила Валентина Полухина.


С.Э.: Биограф Бродского.


Е.Т.: Да. О ней надо сказать отдельно, хотя она известна всем. Валентина Платоновна Полухина - не просто биограф, а в широком смысле биограф всего наследия Бродского, его стихов и прозы, поэтики и вербальной культуры, его окружения и его увлечений. Нобелевскую премию может получить любой, часто это зависит от тех, кто выдвигает. Но я не знаю другого такого поэта, у которого был бы такой внимательный и разносторонний биограф: она успела взять интервью у огромного числа его современников, благодаря чему запечатлелось и время, в которое он жил, и специфическое состояние, настроение многих стран; собрать вместе все его собственные интервью. Она выстроила, совместно с другим его биографом – Львом Лосевым, автором прежде всего книги о Бродском в серии ЖЗЛ, хронологию творчества поэта буквально по дням… О ней можно говорить, как об институте исследований. Между тем для меня главная ее заслуга – она познакомила, свела вместе и подружила друг с другом всех его детей: Андрея Басманова, Анастасию Кузнецову и Анну-Марию Бродскую. И все они не просто общаются между собой, а творчески взаимодействуют – дочери выпустили книгу «Поклониться тени» (Центр современной литературы, 2020), как бы в продолжение одноименного эссе Бродского, посвященного английскому поэту Уистану Хью Одену. Я уж не говорю о ее внимательном отношении ко всем коллегам и другим исследователям Бродского… Андрей стал фотографом и выпустил в прошлом году альбом, подобрав к своим фотографиям старого в прямом смысле Питера стихотворения отца. Полухина очень звала меня к себе в Англию, хотела, чтобы я обязательно к ней приехала, но я не могла из-за ковидных ограничений, а потом её не стало… Для меня лично это невероятная и невосполнимая потеря. Прибавьте к этому ее чрезвычайно внимательное отношение ко всем коллегам: она выказала мне такую открытость, заинтересованность, умение сразу войти в суть просьбы. Один пример: мне надо было точно обозначить для одной сноски в своей монографии о Бродском страницы издания, но его у меня не было, а в цитате, как я выяснила потом, были перепутаны авторы. Написала ей и спросила, нет ли у нее этой книги – она была ее редактором, с просьбой уточнить. Она ответила, что книга есть, поискала и сказала, что найти ничего не может, видит плохо… Но проходит три часа – на моих часах 2 ночи, я получаю от нее имейл: Ура! Нашла! Во всём разобралась и установила истину, устранив путаницу!

Опять же через Бродского я неожиданно окунулась в ленинградскую послеблокадную атмосферу, благодаря конференции «Ленинградская литература 50-70 годов» (что-то вроде «вокруг Бродского» в связи с открытием его музея «Полторы комнаты» в Питере). И когда я стала прочитывать и изучать других поэтов этого поколения, связанных с Бродским вроде бы лишь самим местом и временем проживания, а в действительности – системой ценностей, главная из которых – абсолютная достоверность (Л. Аронзон, А. Альтшулер, В. Уфлянд, В. Кривудин, Л. Ентин, Р. Мандельштам и много других, не считая не менее одаренных и ярких художников – Е. Михнов-Войтенко и др., фотографов – Б. Смелов и др., за ними пришли музыканты...), я вдруг обнаружила у всех них феноменальное сходство – в позиции полной и нацеленной изолированности – не просто эстетической, а принципиально экзистенциальной, с блокадниками – то же мироощущение и стремление выразить себя, своё чувствование – не состояние, а именно восприятие жизни через себя. Они не были ни советские, ни антисоветские, а как сами себя гениально назвали, «мимосоветские». То есть были сами по себе, со своим сильным внутренним миром и колоссальной ответственностью за правду: никаких эстетических уловок, выражалось только то, что сами испытывали, как воспринимали. Не скажу, что эстетика, но позиция была аскетичной. И это делало их невероятно свободными и подчеркивало их разность, которая не мешала им сосуществовать, причем целыми школами... Совершенно неповторимый и уникальный опыт человеческого художественного бытия. Словно это было продолжением той изоляции, через которую прошли блокадники, только у тех она была вынужденная, но в ней они себя сформировали, уже ни на кого не надеясь, кроме как на Небо, тогда как у этих – целевая, в какой-то степени взятая из их опыта. Очень помогают дневники и записи блокадников, которые в последнее время стали появляться, находят, раскрывают и расшифровывают архивы, которых много, причем не только в самом городе, а заграницей, и невольно напрашивается сравнение с тем, что писали они и что после осталось… как это интересно! Столько сходств и перекрещиваний! Словно блокадный город что-то такое в себе выработал и сохранил, что позволило поколению после блокады в этот итог окунуться и пойти дальше. А какой это клад для тех, кого интересует мистика, особенно Питера, давно признанная. Можете себе представить, что одним из первых в блокадный Ленинград вошел с армией по льду Ладожского озера великий наш поэт-мистик Даниил Андреев (сын Леонида). Для меня это стало провидением: впоследствии он описал представшую ему заснеженную, но всё еще живую картину города в поэме «Ленинградский апокалипсис» (кстати, сидя во Владимирской тюрьме!). С Галей Зерниной мы задумали сделать что-то вроде книги-альбома, она сейчас занимается поиском мест для своих фотоколлажей (очень условное определение), в котором попытаемся соединить опыт блокадников с поисками нового поколения – через память города. Одна работа у меня уже есть: «Аронзон и Бродский как наследники эсхатологии Ленинграда», - но это еще только нащупываемая идея, которая нас очень влечет. Можно сказать, контекст…

Поразительно, как умалчивали об этом страшном опыте, через который прошли блокадники, и столько лет – не одни власти, сами люди предпочитали не вспоминать! Причины были разные, но тон задавали верхи, сосредоточившись на героизации – так легче было закрыть глаза на страдания и муки оказавшихся фактически брошенными и предоставленными сами себе… Я и сама ничего об этом не знала бы, но жертвами блокады стали бабушкина родная сестра Анна (тетя Анюта), которая жила с мужем Александром (дядя Саша) и сыном Шуриком в Ленинграде. Именно он, после того, как они осели в Москве, стал моим ближайшим другом и посвятил в подробности этого кошмарного бытия. Свою статью я посвятила ему – он постоянно незримо со мной. И то, что я хоть так могу оправдать их страдания, меня утешает… Тётя Анюта не хотела даже слышать наши разговоры – так они настрадались. От Шурика я узнала, что они, для того, чтобы согреться – на книги не хватало сил: их же еще надобно было «раздеть» - оторвать обложку, растерзать страницы, - жгли ватманские эскизы Родена, который – огромную свою папку – подарил дяде Саше, когда тот жил в Париже. И у меня невольно вырвалось: «Боже мой, вас спасло великое искусство!». Буквально в последнюю минуту их вывезли, хотя они не хотели уезжать, им было уже всё равно, но их принудил Борис Загурский, муж их младшей сестры Евочки, умершей еще до войны. В последующей жизни они, конечно, много мыкались, вновь столкнувшись с чертой оседлости. Со временем получили квартиру, Шурик женился, родилась внучка Галочка – постепенно они успокоились. Это были чрезвычайно интересные люди, этнографы, много ездившие по Дальнему Востоку, встретились они в Японии, куда попали, убегая от Гражданской войны. Однако и тут было неспокойно – дядю Сашу могли принудить к мобилизации, как белые, так и красные. Скрыться им удалось в Индонезии, где они уже обосновались, он работал на большом предприятии, она преподавала музыку и английский язык, но узнали про голландскую экспедицию и пристроились к ней, всё оставив. Они собрали свыше тысячи предметов труда и решили вернуться в Советскую страну, которой и подарили свою коллекцию – в ленинградский музей Петра Великого. Так они оказались в Ленинграде, где получили квартиру, и мама, которая к ним приезжала на каникулы, мне рассказывала, что более элегантной и со вкусом обставленной квартиры она в жизни своей не встречала. Всё это они бросили, спасаясь от блокады, квартира досталась чужим, которые присвоили себе всё, что там было, а Шурика, приехавшего в 70-е годы просто посмотреть бывшее жилье, даже на порог не пустили. Как часто бывает, о них забыли настолько, что, когда в музей Петра Великого пришла работать молодая голландка (выйдя замуж за русского) Вильгельмина Герардовна Трисман, она захотела найти «тех самых» Эстриных, наслышанная о них еще у себя на родине, но никто не знал, что с ними и где они. Упорства ей было не занимать, наконец, она напала на их след, однако в живых был уже только дядя Саша. Постепенно она привлекла к ним внимание, ими стали заниматься специалисты, и всплыла история с тем, как была даже подготовлена книга об их путешествиях, но грянули очередные военные события на Ближнем Востоке (Шестидневная война, 1967 и война Судного дня, 1973), - всё рассыпалось. Опять наступило преступное молчание, правда теперь уже мы во многом разбирались, научились слушать голоса, и, зная, как прослушиваются телефоны, с новостями ездили друг к другу. Все, кто хотел, был в курсе событий.

Однажды, уже в двухтысячные годы, Шурик и Галя мне говорят: «Ты - филолог, займись ими, поищи рукописи». На это ушло 7 лет, я разыскала человека, который занимался Индонезией, жил там, бывал на лекциях дяди Саши – уже после войны, Михаил Членов. Он об этих лекциях мне рассказывал и очень помогал… Путеводной нитью в поисках была подруга-востоковед Ира Карапетьянц, которая буквально продумывала каждый мой шаг: «Позвони тому-то. А теперь спроси у того-то. Я слышала, что после смерти того-то, архив мог перейти к такому-то, надо найти к нему дорогу...» И архив был найден! Семь лет пролетели с большим интересом, я регулярно ездила в Питер, проводила время в музее, библиотеках, не переставая удивляться тому, что, анализируя деятельность дяди Саши, советские учёные-мужи, среди которых были весьма уважаемые, не понимали: «Как он мог так точно охарактеризовать труд, всё разобрать и систематизировать, не имея специального образования?!» Я поясняла: Он закончил 4 класса хедера, где на иврите изучали Тору, а это была великая книга жизни, все понятия труда были в ней разложены по полочкам. «Причём это здесь?» — возражали мне. Просто никто не знал основ воспитания евреев. Тогда как это была фундаментальная подготовка к жизни, которой просто не учитывали.

Когда работа моя была закончена, я передала книгу их внучке Галине Эстриной, и уже она занималась ее подготовкой к печати, дополнила материалами из музея, личным архивом, я к тому времени уже жила в Израиле. А чтобы ее поскорее издали, не теряя времени на поиски, деньги нам дал сын дяди Саши и тети Анюты – Александр, наш Шурик.







Хедер, Тора и понятия труда




Я благодарна судьбе за то, что сумела погрузиться в уже ушедший мир. Со мной регулярно ездила в Питер студенческая подруга, которая в те годы преподавала сначала латынь, а потом зарубежку в Элистинском университете, Надежда Трубкина, мы жили на квартире ее друзей Лены и Вениамина Витязевых, Веня нам играл на своем пианино, мы слушали музыку под вкусную еду… И ни слова о работе, деньгах, как прожить в тяжелые времена... Питер позволял погрузиться совсем в другую атмосферу… Отсюда моё знание блокады и чувство приобщённости не просто к этим событиям, а к их миру. Я очень люблю Краков, Париж, Кембридж – каждый со своим очарованием и какой-то особой жизнью для меня. Но Питер – необыкновенный, мистический город, в нем я живу и ощущаю его сразу, сойдя с поезда. Там даже небо другое… Серое, низкое, но не падает, а укутывает…

Однако, что интересно: если в Питере я обретала потусторонне, в общении с ним, то в Иерусалиме я познала жизнь: бытовую, обыденную, и духовную, но прежде всего историческую, ведь тут прошлое – яркое, выразительное, говорящее – на каждом шагу. Словно получила всё сразу – друзья, коллеги, интересы, вкусы, какая-то невыразимая свобода духа, непреходящее ко всему внимание – всё привлекает и желание это запечатлеть. Здесь царство замыслов!

Мне хочется снова привести стихотворение и им закончить: оно точно выражает мое здесь состояние: постоянного откровения и узнавания…


Как свечечки горят огни за городом…

Дождь, ветер, чудо – колдовство.

Тень не скользит.

Туман висит над пропастью.

И тишина в молитве спит.


С.Э.: Спасибо вам за интервью!


Е.Т. А Вам за приглашение, вопросы, благодаря которым я сформулировала суть и нашла определение многим явлениям, бывшим со мной. Мне захотелось подарить Вам книгу о моих Эстриных, я Вам об этом сказала, но Вы ответили, что Вам удобнее электронный вариант, которого у меня не было. И можете себе представить, спустя столько времени (книга вышла в 2018 году!) моя сестра, которая фактически ее издавала, вдруг получает из издательства электронный адрес этой книги (файл «Из издательства-верстка.zip» - https://disk.yandex.ru/d/QRMykQZw29ZmjA ), который я Вам и читателям «Исторической Экспертизы» с удовольствием посылаю. Небо нас слышит!»

[1] Интервью с Ч. Гусейновым см. https://www.istorex.org/post/чингиз-гусейнов-твоя-речь-переводимая-в-текст-более-исповедь-перед-самим-собой-нежели (прим. редакции «ИЭ»)







"Историческая экспертиза" издается благодаря помощи наших читателей.


127 просмотров