top of page

Валентина Пизанти: «Рост культуры памяти и ее институтов приводит к усилению влияния отрицателей...





Валентина Пизанти: «Рост культуры памяти и ее институтов приводит к усилению влияния отрицателей Холокоста». Интервью с В. Пизанти










31.01.2023



Валентина Пизанти, профессор семиотики Университета Бергамо (Италия). Публикации ученого посвящены следующим проблемам: отрицание Холокоста, расизм, анализ политического дискурса, нарратология, юмор, интерпретирующая семиотика, риторика, семиотика свидетельств.


Автор книг:

Guardiani della memoria e il ritorno delle destre xenofobe (Bompiani, 2020; English translation The Guardians of Memory and the Return of the Xenophobic Right, Primo Levi Editions, 2021);

Abusi di memoria: negare, banalizzare, sacralizzare la Shoah (Bruno Mondadori, 2012);

La Difesa della Razza: antologia 1938-1942 (Bompiani, 2006);

L'irritante questione delle camere a gas: logica del negazionismo (Bompiani 1998, new edition 2014).



Valentina Pisanty: “The more Memory Culture grew and the more institutionalized it be-came, the more the deniers gained visibility”


Valentina Pisanty teaches Semiotics at the University of Bergamo. She has published articles and essays on Holocaust denial, racism, political discourse analysis, narratology, hu-mour, interpretive semiotics, the rhetoric of memory-making and the semiotics of testimony.





Дорогая профессор Пизанти, первый вопрос обусловлен тем, что наш журнал специализируется на исследованиях памяти. Ян Ассманн считает, что семейная память современных людей охватывает не более трех поколений (промежуток 80-100 лет). Эта гипотеза хорошо соотносится с советской реальностью, где люди боялись рассказывать о предках из «эксплуататорских классов», а также о родственниках, попавших под каток сталинских репрессий. Из советской мнемонической перспективы Италия смотрится как другая планета с ненарушенной преемственностью, где люди живут в старинных домах в средневековом антураже. Приложима ли гипотеза Ассманна к Италии? Как глубока ваша семейная память?


Ваше представление об Италии как о планете ненарушенной преемственности должно быть пересмотрено. В Италии также присутствовали разрывы по генеалогическим линиям. С девятнадцатого века страна пережила массовую эмиграцию, не говоря о постоянной внутренней миграции (прежде всего с юга на север) между различными частями страны, объединившейся только в 1861. Считаю, что гипотеза Ассманна достаточно убедительна независимо от того, к каким географическим, культурным или историческим обстоятельствам она применяется. Если под семейной памятью мы подразумеваем набор историй, анекдотов, «мифов основания» и т.д., передаваемых от одного поколения к другому, то резонно предположить, что все эти нарративы явственно сохраняются лишь в живой памяти тех, кто нам их рассказывает, но не тех, кто их слушает. Мы храним лишь смутные воспоминания о том, что наши деды рассказывали нам о своем детстве и, может, об их родителях, но я сомневаюсь, что наши внуки запомнят наши рассказы о лично незнакомых им далеких предках и смогут передать их своим потомкам. Возможно, мы способны цепляться только за память о тех людях с кем мы взаимодействовали, а все относящееся к более раннему времени увядает в забвении или хранится в виде того, что Юрий Лотман назвал «семиосферой»: коллекций фотографий, видео или аудиозаписей, писем, дневников и т.д. Разумеется, это не относится к тем, кто принадлежит к знатным или к знаменитым семьям, оставившим заметный след в истории. Если бы моя фамилия была Борджиа или Гарибальди моя семейная память покрывала бы больший промежуток времени, но в таком случае она бы, используя терминологию того же Яна Ассманна, превратилась бы в культурную память, доступную представителям всего человечества.


Советская пропаганда рассказывала нам о массовом итальянском Сопротивлении под руководством коммунистической партии в годы Второй мировой войны. Мы обожали партизанскую песню Белла Чао. Поэтому я был поражен, когда обнаружил в древнем городе Вероне только один памятник партизанам-антифашистам и скромный мемориал жертвам Холокоста. В тоже время там насчитывается с десяток памятников, прославляющих «наших» танкистов, летчиков, моряков, военных водителей и т.д. с неявными, но ощутимыми отсылками к эпохе Муссолини. Два из этих памятников особенно красноречивы:

1) Вот надпись на установленном в 1971 памятнике Девятому батальону саперов, где в числе их подвигов перечисляется форсирование Днепра и Дона














2) На средневековой городской стене Вероны установлена мемориальная табличка: «Многочисленным сынам [города], принесшим себя в жертву в войне в пустыне, павшим в эпической битве под Эль-Аламейном (23/X – 6/XI 1942), которые представили новым поколениям пример героической преданности и верности долгу».


















Является ли это скрытое прославление фашистского прошлого спецификой Вероны или это общеитальянское «место памяти»? Могли бы вы рассказать, как память о Второй мировой войне передается в вашей семье?


Верона – это город, тяготеющий к правым. Здесь был идеологический центр Республики Сало, ее принципы были сформулированы и провозглашены в Вероне в ноябре 1943, а сегодня, если говорить о преобладающих в городе политических симпатиях, тут пользуется популярностью крайне правая Лига Севера (Lega Nord). Поэтому меня не удивляет малочисленность памятников, посвященных левому крылу партизан-антифашистов. При этом в приведенных вами примерах речь идет не об открытом воспевании фашизма, а, скорее, о растворении фашистской памяти в более широких националистических и колониальных чувствах. Другие итальянские города и регионы, такие как Пьемонт, Лигурия, Эмилия-Романа и Тоскана, более предрасположены к сохранению своей партизанской памяти. И эта память, замечу попутно, связана не только с коммунистической партией. Хотя большинство партизан, действительно, были коммунистами, представители других политических сил также участвовали в Сопротивлении. Это явление, скорее, не было столь массовым, как оно представлялось в советской пропаганде и в итальянском публичном дискурсе, начиная с 1960-х и до тех пор, пока на рубеже 1980-х и 1990-х Сопротивление не было отодвинуто на второй план культурной памятью о Холокосте. Хотя в количественном измерении partigianiбыли не особенно многочисленны (большинство итальянцев не присоединились к Сопротивлению), тем не менее, это основополагающая глава современной итальянской истории. Само по себе Сопротивление было не в состоянии одолеть нацистов и фашистов, тем не менее, Германия была вынуждена держать здесь в заключительный период войны несколько дивизий, так нужных на других участках фронта. Впоследствии этот факт позволил обосновать почтенный контр-нарратив тому моральному и политическому банкротству, к которому Италия пришла при фашистском режиме. После войны Сопротивление стало краеугольным камнем итальянской демократии, конституция страны носит открыто антифашистский характер. Не все итальянцы чистосердечно отождествили себя с этими ценностями. Кроме ностальгирующих фашистов, негодующих во имя своих политических верований, от которых они и не думали отказываться, по поводу прославления Сопротивления, молчаливое большинство предпочло забыть о своем прежнем сочувствии фашистскому режиму. Для них важным было не прославление фашистского прошлого, а стремление уклониться от обсуждения этого прошлого. Расхожее выражение “Italiani brava gente” (Итальянцы – славные люди) формулирует самонадеянный стереотип, с помощью которого итальянцы десятилетиями снимали с себя ответственность, избегая упоминаний о своей вовлеченности в колониальные и антисемитские преступления фашистского режима.

До 1990-х мало кто, кроме историков, знал о том, какую роль итальянский фашизм сыграл в подготовке нацистских депортаций 1943. Мало кому было известно о расовых законах 1938 или о роли фашистской пропаганды и предшествовавшей ей католической пропаганды в распространении агрессивной антисемитской риторики, которая в не столь откровенных формах сохранялась в итальянском культурном ландшафте и в послевоенный период. Не было исследований, посвященных фашистскому журналу «Дифеза делла рацца» (Difesa della razza, защита расы), который издавался в 1938–1943 с целью разрабатывать и распространять «научную» доктрину расы для оправдания колониальной политики и государственного антисемитизма. Первая итальянская выставка, посвященная фашистскому изводу расизма, состоялась в 1994 и, несмотря на то, что на ней экспонировался душераздирающий набор антисемитских и злобных расистских стереотипов «домашнего изготовления», она не смогла существенно изменить общее представление итальянцев о себе как чрезвычайно доброжелательном сообществе, которое никогда не было одержимо враждебными чувствами к своим меньшинствам.

1990-е были временем, когда дрейф к мягким формам исторического ревизионизма был составной частью господствующего либерального дискурса, выражением чего, еще задолго до завершения «спора историков» (Historikerstreit), была широкая популярность Эрнста Нольте на страницах влиятельной «Корьере делла Сера» (Corriere della Sera, вечерний курьер). После падения советской империи потребовалось принять якобы пост-идеологическую позицию, фактически уравнивающую нацизм и коммунизм и провозглашающую пришествие золотого века либеральной демократии, эпохи не только в равной степени осуждающей все тоталитарные режимы, но и оставляющей в прошлом монструозное наследие двадцатого столетия.

В этом контексте я вспоминаю свое участие в 1998 в телевизионных дебатах на третьем национальном канале, в финале которых ведущая безуспешно попыталась организовать сцену публичных объятий писательницы Хельги Шнайдер (Helga Schneider), дочери члена СС, служившей в охране Аушвица, и узницы той же фабрики смерти Лилианы Сегре (Liliana Segre), символизируя тем самым, что все раны уже исцелены и теперь мы можем вместе двигаться вперед к лучшему будущему без расизма и дискриминации.

Таков был преобладающий настрой, которому попытался бросить вызов депутат парламента Фурио Коломбо, когда в середине 1990-х начал крестовый поход с целью учредить Национальный день поминовения, подразумевая критику активной роли, сыгранной муссолиниевским фашизмом в годы преследований итальянского и европейского еврейства. Законопроект имел целью не исцелить, но погрузить палец глубже в собственную рану и держать его там по меньшей мере до тех пор, пока итальянская культура не отнесется серьезно к своему собственному расистскому и антисемитскому прошлому. Таким образом впервые был официально сформулирован вопрос: «А как обстоят дела в нашем доме?». Шоа не была, как итальянцы долгое время внушали себе, несчастливым историческим происшествием, возникшим в результате неосознанной ошибки, но итогом намеренных и широко пропагандируемых намерений совершить убийства, т.е. дело не в каких-то напрямую не относящихся к итальянской нации нюансах, а в специфическом итальянском преступлении, которое итальянцы десятилетиями заметали под ковер.

Коломбо изначально предлагал установить в качестве Национального дня поминовения не 27 января (день освобождения Аушвица в 1945), но 16 октября — день облавы в римском гетто в 1943, подчеркивая тем самым соучастие итальянцев в нацистских депортациях. Но Туллия Зеви (Tullia Zevi), возглавлявшая в то время Союз еврейских общин Италии, убедила его выбрать 27 января, с целью поместить итальянское поминовение Шоа в общий европейский контекст (ср. резолюцию Европейского парламента 1995). Это решение породило серьезное недопонимание смысла данного закона. Многие глубоко укорененные неверные представления итальянской национальной памяти только укрепились в общественном сознании. А именно:

1) Тот факт, что Шоа не является специфическим итальянским преступлением и лагеря смерти находились за пределами Италии, понимается таким образом, что итальянцы не несут реальной ответственности за истребление евреев.

2) День поминовения 27 января скорее является днем торжества по поводу окончания кошмара и начала созидания на руинах двадцатого века послевоенной общеевропейской идентичности и, возможно, еврейской идентичности, чем возможностью критически подойти к осмыслению темных страниц нашей национальной истории.

Закон вызвал усиление требований ультра-националистических партий, жаждущих реабилитировать «положительные стороны» итальянского фашизма. Возникла полемика по поводу якобы существующей необходимости расширить понятие жертв, включив «все жертвы» Второй мировой войны, в том числе тех (в большинстве своем фашистов и их сторонников), кто был убит югославскими партизанами в Истрии и Далмации. Я не хочу входить в детали болезненной истории массовых убийств в Истрийских пещерах (Istrian Foibe), но ограничусь тем, что память об этих преступлениях стала pièce de resistance (главным блюдом) крайне правой риторики, направленной на то, чтобы «уравновесить» одно преступление при помощи другого.

Другой более тонкий способ, с помощью которого крайне правые партии эксплуатируют риторику и политику памяти, порожден итальянским законом о поминовении. Возможность отдать дань памяти, соблюдая стандартизированные ритуалы поминовения Холокоста, позволила широкому кругу политиков сомнительных взглядов пройти своего рода обряд очищения, необходимый для того, чтобы претендовать на ответственные политические позиции. Наконец, с годами ксенофобские правые партии научились удалять из принятых способов поминовения Холокоста их историческое содержание, чтобы обходными путями приписать себе роль преследуемых жертв. Это не только итальянский феномен, но, на мой взгляд, это самый тревожный побочный эффект трех десятилетий космополитической культуры памяти на всем глобальном Севере.

В заключительной части этого вопроса вы спрашивали о моей семейной памяти о Второй мировой войне.

Мой отец происходит из семьи евреев, не соблюдавших иудейские обряды и переселившихся в Милан, где он родился, из Болгарии. Во время войны он был семилетним ребенком, когда его родители сумели сбежать в Швейцарию (другие члены их большой семьи не были столь счастливы). Я встречала моего деда по отцовской линии и была впечатлена им, хотя он не особенно хотел распространяться о своем опыте Первой (он был тогда солдатом) и Второй мировой войн. Мой отец удивительным образом сохранил добрые воспоминания о Швейцарии, особенно о времени, когда родители смогли соединиться после месяцев, проведенных в разных лагерях беженцев. Он любил вспоминать свое детство в Невшателе. Моя мать родилась в католической семье и ее отец, как многие итальянцы в эпоху Муссолини был фашистом (я никогда не видела его, но, судя по семейным воспоминаниям, он не был антисемитом), в то время как ее мать была аполитичной и главным образом занималась вопросами питания, обихода и воспитания детей в тяжелые годы потрясений. Во время войны они прошли через все тогдашние трудности, включая счастливое избавление от бомбежек союзников в ходе освобождения Милана, но рассказы об этом были полностью очищены от политического анализа.

В результате воздействия этих несовместимых семейных памятей мы с братом почти ничего не знали о Второй мировой войне до тех пор, пока наши родители не решили, что мы уже достаточно взрослые, чтобы знать «как оно было на самом деле». В основном это были официальные культурные каналы, такие как знаменитый минисериал «Холокост» (1978) и поездка в Дахау, о которой я до сих пор вспоминаю как о кошмаре. Вечером после поездки в Дахау — мне было девять или десять лет — мы ужинали в печально знаменитой мюнхенской пивной «Хофбраухаус» (Hofbräuhaus), где я узнала детали путча 1923 года, и там к нам подошел плаксивый баварский пьяница, которого я приняла за одержимого чувством вины старого нациста. Ночью меня начал бить озноб, который я тогда объяснила впечатлениями предыдущего дня. Согласно категориям современных исследований травмы я стала тогда свидетелем второй руки, свидетельствующим о свидетельстве, через которого травма может передаваться следующим поколениям.


Ряд специалистов были вовлечены в исследования памяти под влиянием своей семейной памяти. Что привело вас к изучению коллективной памяти?


В моем случае нет прямой связи, хотя, рассуждая задним числом, возможно, сказалось отсутствие ясности с семейной памятью в отношении Холокоста, что подстегивало мой интерес к исследованию этой темы. Я приступила к ее изучению еще в середине 1990-х, когда писала докторскую диссертацию по семиотике в Болонском университете, где моим научным руководителем был Умберто Эко. Будучи студенткой, я с большим интересом занималась интерпретацией нарративных текстов, тем как одна и та же история может быть по-разному прочитана в зависимости от целей и стилей мышления читателей. Меня особенно привлекали параноидальные стили осмысления (моя дипломная работа была посвящена эзотерическим интерпретациям Красной шапочки). Умберто Эко предложил применить те же методы к анализу работ отрицателей Холокоста, при этом он не знал, что я наполовину еврейка. Его главный совет был не тратить силы на доказательство того, что отрицатели Холокоста являются отвратительными лжецами. Это и так понятно. Необходимо выяснить, как они мыслят и стоит ли за их безумными рассуждениямиобщий метод? Поэтому я старалась понять, каким образом отрицатели читают те же самые документы, что и историки (дневники Анны Франк, письменные свидетельства Рудольфа Гесса и Курта Герштейна и т.д.) и при этом используют их как доказательства того, что, согласно их утверждениям, Холокост является выдумкой сионистской пропаганды и т.п. Как они осмысливают эти документы, как сводят концы с концами, какого рода выводы делают, как преодолевают возникающие противоречия? Какой контр-нарратив они предлагают с учетом того, что множество независимых источников однозначно подтверждают факт геноцида? Я использовала «текстоцентричный» метод медленного чтения текстов отрицателей, чтобы уловить механизмы их параноидальной логики, которые я сверяла с интерпретацией тех же текстов историками, что позволило избежать прямого общения с отрицателями и обойтись как без интервью с ними, так и включенного наблюдения.

Моя диссертация была опубликована в 1998 и с тех пор я занимаюсь ритуалами и практиками культуры памяти, прежде всего связанными с днями поминовения Холокоста. Это были годы, когда политика памяти достигла пика: Яд Вашем, многочисленные фильмы о Холокосте, в том числе «Список Шиндлера» Спилберга и «Жизнь прекрасна» Бенини, Мемориальный музей Холокоста в Вашингтоне, проект строительства общеевропейской идентичности на основе нарратива о жертвах Холокоста… Все это привело меня к осмыслению парадокса: рост культуры памяти и ее институтов приводит к усилению влияния отрицателей Холокоста, других антисемитов и крайне правых расистов. Их цель не столько доказать, что Холокоста на самом деле не было, сколько получить общественное признание: раз с ними ведут дебаты, то их точка зрения имеет право на существование. Они долго добивались этого. Отрицатели Холокоста появились уже в 1940-х, но никто не обращал на них внимания до 1978, когда Дело Робера Фориссона (Robert Faurisson) разразилось сперва во Франции, а потом отозвалось эхом по всей Европе и в США. Что же привело к тому, что в 1978 отрицатели оказались в центре внимания? А в том году на экранах США и Европы демонстрировался минисериал «Холокост». Питер Новик в своей книге «Холокост в американской жизни» (The Holocaust in American Life) отмечает, что воздействие сериала было не только масштабным, но и противоречивым. На волне шумихи вокруг «Холокоста» французские газеты решили, что пришло время опубликовать провокационные письма Фориссона, в которых он утверждал, что нацисты не использовали газовые камеры, что в свою очередь породило напряженную дискуссию о пределах свободы высказываний, участники спорили, что является более скандальным: утверждать, что Холокоста не было, или запрещать кому-либо высказывать свои взгляды пусть даже ложные и отвратительные? В результате возрос интерес к дебатам о Холокосте, после чего возникли прочувствованные дискуссии о том, кто имеет право говорить от имени жертв, что в свою очередь привело к новому витку дебатов... В 2021 я опубликовала книгу «Злоупотребления памятью» (Abusi di memoria), в которой сфокусировалась на том, как отрицание, тривиализация и сакрализация памяти о Холокосте (и возможно любой травматической памяти) работают совместно подобно винтикам одного слаженного механизма. Каждое из этих трех риторических «устройств» непроизвольно приводит в действие два других. Отрицатели и тривилизаторы пробуждают защитные реакции у тех, кто именуют себя «хранителями памяти» и порой требуют монопольного права на легитимное использование памяти. Отрицатели, с одной стороны, обвиняют хранителей сакрализованной памяти в ее искажении ради достижения своих целей (порой такое случается на самом деле), с другой – используют упрощенные построения тривилизаторов, доказывающих, что ничего из ряда вон выходящего не происходило. Тривилизаторы в свою очередь играют на противоречиях отрицателей и хранителей и используют их, чтобы производить и продавать свой «массовый» продукт памяти, и т.д.

Ваша недавняя провокативная и плодотворная книга «Хранители памяти и возвращение ксенофобских правых» посвящена чувствительному вопросу памяти о Холокосте. В Предисловии к ней Майкл Ротберг так формулирует ее главную тему: «Действительно ли так восхваляемая память о Холокосте с ее взаимосвязанными лозунгами: “Никогда не забудем!” и “Никогда снова!”, — не просто не сумела предотвратить подъем правых сил, но, что гораздо печальней, даже поспособствовала этому политическому повороту?» (p. 7). На мой взгляд возможны три спекулятивных причины того, почему «хранители памяти» так и не смогли учредить память о Холокосте в качестве основы космополитической (глобальной) памяти и идентичности: 1) Концепт глобальной памяти и идентичности является чистой утопией, так как нация-государство в прошлом, настоящем и будущем выступает наиболее обширной из возможных форм эффективно функционирующего сообщества; 2) Не Холокост, а другое историческое событие (события) должно было стать стартовой точкой строительства глобальной памяти и идентичности; 3) Менеджеры памяти о Холокосте допустили непростительные ошибки в процессе глобального «масштабирования». Какая из этих трех причин представляется вам ведущей или может быть есть четвертая причина?


Первая, хотя две другие тоже сказались. Я не уверена, что нация государство является наиболее обширной из возможных форм эффективно функционирующего сообщества. Но я точно знаю, что спущенный в 1990-е «сверху» проект «сломать контейнер» национальных памятей, чтобы разработать единую антитоталитарную сфокусированную на жертвах память и собрать на ее основе европейскую идентичность оказался в лучшем случае весьма нереалистичным.

Первая причина сказалась потому, что память, в отличие от истории, по определению носит субъективный, односторонний и пристрастный характер. Те, кто внедряют представления о прошлом исключительно с точки зрения памяти, в какой-то мере всегда отрицают беспристрастную природу исторической науки. Ведомо это им или нет, «хранители» в любом случае внедряют «частнособственнический» принцип в менеджмент конфликтов памяти. Они не считают необходимым выяснить, «как это было на самом деле», их даже не интересует, какими разными способами могут представляться воспоминания об одних и тех же событиях, их цель — объявить единственно правильной «нашу» точку зрения на события, которая автоматически отвергает все другие версии. Наследие сохраняется в виде неотчуждаемой памяти (опыта), которую ни одна историческая реконструкция не в состоянии освободить от ее субъективного содержания. Таким образом, наследие передается через односторонний рассказ об этом опыте, принятие которого дает право обозначать себя как «мы». Совладельцы памяти и члены группы делегируют право управлять ею. И это обстоятельство, как можно догадаться, поднимает ряд важных вопросов, которые все как один связаны с расплывчатостью местоимения «мы». Кто имеет право устанавливать «правильные» коммеморативные форматы, разрушающие другие возможные версии? Что происходит с памятями, которые не могут передаваться в согласии с господствующей парадигмой (например, память сторонников Республики Сало в годы гегемонии памяти о Сопротивлении), и как они воскресают в периоды политической нестабильности, когда властные отношения между господствующими памятями, конкурирующими контр-нарративами и безмолствующим большинством подвергаются реорганизации? Как объяснял Морис Хальбвакс, память служит интересам, чувствам и проектам тех, кто ею управляет, в то же время культурные фильтры, через которые отбираются эпизоды, достойные быть увековеченными, зависят от господствующих интересов и мыслей сообщества, к которому принадлежат менеджеры.

Именно по тому, что она основана на «частнособственническом» восприятии истории, память постоянно порождает конфликты среди сторонников различных способов присвоения прошлого, как это демонстрируется обличительными речами, которые десятилетиями вспыхивают вокруг менеджмента коммеморативных ресурсов (не только относящихся к Шоа). Постоянные диспуты заставляют думать, что борьба за контроль над памятью не продукт недоразумений, но мощный внутренний источник ее существования.

Добавлю, что нарратив жертв, неоспоримой парадигмой которого является память о Холокосте, стремится к акцентированию пассивной роли своих протагонистов, что делает такие нарративы особенно неподходящими для использование в рамках прогрессивной политической повестки (см. новаторскую работу Даниеле Глиголи «Критика жерты» (Daniele Giglioli Critica della vittima, 2014)). Давайте не забывать о заявленной цели культуры памяти продвигать этическое мышление. Если «Никогда больше» что-нибудь да значит, то эта максима подразумевает усилия с целью осуществить изменения. Всякий раз, сталкиваясь с первыми признаками дискриминации любого меньшинства (не обязательно своего собственного), люди, разделяющие это торжественное обещание, обязаны активизировать свою деятельность. Им необходимо анализировать системные причины конфликтов, которые ведут к этой несправедливости, понимать лежащие в их основе механизмы, рассматривать альтернативные сценарии и осуществлять коллективные действия, посредством которых эти сценарии могут стать реальностью. Но ведь жертвы это по определению те, кто лишены возможности что-либо изменить. Как всеобщая идентификация с жертвами величайшей из исторических травм может способствовать принятию на себя коллективной ответственности в отношении насилия в прошлом и настоящем? Поэтому, отвечая на второй пункт вашего вопроса, следует отметить, что продвижение ответственного гражданского поведения, не важно — локального, национального, либо глобального — не может полностью основываться на нарративе Холокоста. Без того, чтобы детально не рассматривать механизмы вовлечения (в том смысле, который предложил Майкл Ротберг), включая целый набор макро- и микро- решений, сделанных под давлением множества причин, которые вели к одной или другой исторической катастрофе, нет смысла заявлять «Никогда больше!». Но это означает отказ от перспективы жертв, которые по определению не виноваты, и подразумевает отождествление себя с тем, что Примо Леви определил как «серую зону», в которой большинство из нас действует большую часть своей жизни.

И в заключение, относительно пункта 3, ошибки хранителей памяти слишком многочисленны, чтобы перечислять их задним числом. Главная ошибка, на мой взгляд, состоит в превращении памяти в ценность, вместо того, чтобы использовать ее как средство для ориентации в настоящем и концентрации на достижении будущих целей.


На мой взгляд, вы сделали настоящее открытие, указав на противоречие между глобальной рамкой и попытками внедрить в общественное сознание представление об «уникальном в своей уникальности» (А. Рой Екхардт, A. Roy Eckhardt) Холокосте, который «качественно отличается от всех массовых убийств в мировой истории» (p. 97). Следуя этой концепции, Мемориальный музей Холокоста в Вашингтоне выпустил в 2019 «Заявление по поводу позиции Музея в отношении аналогий с Холокостом», в котором «однозначно отвергает любые попытки провести аналогии между Холокостом и другими историческими и современными событиями» (https://www.jewishexponent.com/2019/07/10/academics-holocaust-museum-statement/). Я считаю, что узко националистическая концепция «несравнимости» является главной причиной того, что проект глобальной идентичности на основе памяти о Холокосте провалился. Каково ваше мнение по этому вопросу?


Отказ от аналогий равносилен запрету думать. Чтобы понять сложную динамику любого события, необходимо сравнивать его с другими событиями, отмечая общие черты и различия. Это ни в коем случае не ведет к отождествлению разных событий, сколь схожи и сколь предосудительны они бы не были.

Подчеркивая аргумент «уникальности в своей уникальности», сторонники запрета сравнивать что-либо с Холокостом демонстрируют, что они на самом деле не заинтересованы в более глубоком исследовании исторических фактов и, следовательно, в лучшем их понимании, чтобы предотвратить повторение подобных преступлений, вопреки тому, что они неустанно твердят по этому поводу, прибегая к стандартной риторике Холокоста. Похоже, что они больше заинтересованы в установлении монополии на право интерпретировать геноцид евреев. Придавая сакральный статус Холокосту, они сворачивают тем самым дальнейшие исследования и публичные дебаты, путем обвинения любого, кто подходит к историческим фактам с других точек зрения (например, усматривая преемственность между антисемитскими и колониальными преступлениями), как играющего на стороне антисемитов. Такой подход не имеет ничего общего с углублением понимания событий Шоа и условий, благодаря которым Катастрофа стала возможной, но, скорее, является стремлением политического использования памяти об этой трагедии.

Вы отмечаете, что утверждения о «несравнимости» сосуществуют с учреждением памяти о Холокосте как парадигмы для других коллективных памятей. В современном публичном дискурсе Холокост предстает в качестве одновременно исключения и правила, как парадоксальный прототип, который не предусматривает уподоблений себе. Но каким образом Холокост может быть в одно и то же время и всеобщей парадигмой и «уникальным в своей уникальности» событием? В этом и состоит суть проблемы. Все апории «космополитической памяти» скрываются в противоречии между предполагаемой универсальностью базового нарратива и неизбежной специфики его практического использования. Прилагаемый к широкому спектру исторических контекстов, приспособленный для «универсального» использования нарратив Холокоста формировал политическое воображение последнего тридцатилетия, сводя каждый конфликт к противостоянию преследуемых и преследователей. В результате конкуренции жертв обвинения в оскорблении их памяти переносилась на представителей соперничающих групп. Хранители памяти, включая представителей Мемориального музея в Вашингтоне, стремятся свести эти диспуты к тому, кто из соперничающих сторон имеет больше прав, чтобы высказывать свои практические требования с помощью словаря Холокоста. Когда они находят какое-либо сравнение неприемлемым, они выдвигают аргумент несравнимости. С другой стороны, они поддерживают те сравнения универсалистского характера, которые помогают укрепить легитимность хранителей.


Вы пишете, что огромная популярность сериалов «Клан Сопрано» (The Sopranos), «Декстер» (Dexter), «Во все тяжкие» (BreakingBad), «Ходячие мертвецы» (The Walking Dead), «Игра престолов» (Gameof Thrones), «Острые козырьки» (PeakyBlinders) и других отражает «тенденцию к социальному дарвинизму» (p. 217), эгоистический поворот общественного сознания. Я считаю, что это важное наблюдение демонстрирует, что в ситуации нынешних глобальных вызовов люди неадекватно реагируют, используя в качестве образцов поведения нарративы волшебной сказки, где герои стремятся заполучить добычу не для всего человечества, не для всей нации, а исключительно для своей семьи или банды. Могли бы вы рассказать подробнее об этом опасном этическом повороте нашего времени?


Работая в 2015–2020 над книгой «Хранители памяти», я потратила множество часов на просмотр сериалов 2010-х годов. Все они ставят своих героев в ситуацию гипер- конкуренции, где не действуют никакие социальные договоры, и кратчайший путь к поражению лежит через следование общепринятым социальным нормам. Это скроенный по лекалам социал-дарвинизма мир дистопии, которая является метафорой неолиберализма, где категории добра и зла заменены дихотомией победителей и проигравших. Нас приглашают идентифицироваться с безжалостными и аморальными (анти)героями, успешными социопатами, одаренными исключительными навыками выживания, которым присущи оппортунизм, односторонность, умение лгать и манипулировать другими (неслучайно все эти ценности играют важную роль в бизнесе). Судя по успеху, эти сериалы привлекли внимание людей самых разных идеологических ориентаций, отсюда можно заключить, что в данных нарративах закодирована реальность, которая в известной степени отражает представления людей о собственном жизненном пути.

Отталкиваясь от этих соображений, я начала размышлять о фигуре «Выжившего» как герое нашего времени. Возможно из-за американизации памяти фигура «Свидетеля» за последние десятилетия претерпела драматические изменения и в результате «Жертву» заместил «Выживший». Чем вызван этот сдвиг? Сразу после войны выжившие узники лагерей чувствовали стыд за то, что они были жертвами, так как их подозревали в неблаговидных поступках, с помощью которых они сумели выжить. С 1960-х позиция жертвы была пересмотрена. Вопрос ставился следующим образом: «Что они делали с тобой?», что означало общую ответственность граждан за то, чтобы травмированный выживший смог интегрироваться в общественную жизнь. С недавних пор, по моему впечатлению, вопрос: «Что они делали с тобой?» заменился на: «Как ты это сделал?», — т.е. как ты умудрился выжить, какую гибкость ты проявил и как нашел силы, чтобы выжить в аду лагерей? Заметна склонность видеть в факте выживания, прежде всего, личную заслугу, а не превратность судьбы, и смотреть на бывших узников как модель для подражания, чтобы самим лучше справляться с «ударами судьбы».

За последние десятилетия мы наблюдаем смену «паролей»: «эмпатия» (1990-е), «меритократия» (2000-е), «гибкость» (2010-е). Если мы их свяжем, то получим нарративную арку (сюжет) претензий и провалов политики либеральной демократии. От деполитизации (эмпатия в данном случае выступает как отрицание социальных и экономических конфликтов), через признание законным (во имя меритократии) сокращения социальных расходов, к неприкрытому социальному дарвинизму (гибкость), т.е. происходит обоснование сомнительных политических амальгам вроде «сочувственного консерватизма» (эмпатия плюс меритократия) Джорджа В. Буша или недавние призывы к чрезвычайной политике в китайском стиле (меритократия плюс гибкость), чтобы оправдать отказ от демократических процедур во имя бесконечного глобального кризиса.


Ваши творческие планы?


Последние годы я занимаюсь несколькими взаимосвязанными проблемами, одна из которых — анализ фашистского юмора. Кто были его жертвы и кто составлял целевую аудиторию? Каковы были специфические черты этого злобного и беспричинного (с нашей точки зрения) смеха? Есть ли преемственность между фашистскими шутками 1920-х и 1930-х и юмором современных ультра-правых? Обычно фашистские насмешки связывают с карательными мерами против социалистов в период, когда Муссолини захватывал власть, или с расистскими карикатурами в ведущих итальянских СМИ 1920-х и 1930-х, которые стали гораздо более откровенными после принятия в 1938 расовых законов. Но это только самые очевидные проявления более широкого соучастия, с помощью которого в течение двадцати лет режима Муссолини и возможно значительно ранее ковалась национальная идентичность, которая нуждалась в создании образа врага, чтобы его наказать и уничтожить без особых сомнений и беспокойства. Это точная противоположность подрывному импульсу развитых форм юмора, который насмехается над принятыми социальными правилами, демонстрирует их нелогичность, разрушает существующие союзы и вызывает смех, одновременно включающий и исключающий. Фашистский смех это совсем другое: его цель сомкнуть ряды, укрепить порядок, вселить уверенность, и подвергнуть критике отклонения от установленных норм. Моя цель понять, на каком интимном соучастии основывался этот юмор, какие чувства он питал, какие противоречия создавал. Все это для того, чтобы лучше понять различные оттенки (не только репрессивные) фашистского консенсуса. Возможно, что это направление станет моим долговременным проектом. «Планы на будущее» это обычно этикетка для того, чтобы задним числом назвать те вещи, которые мы уже начали делать.


Спасибо за интервью!


Библиография


Assmann, Jan, “Collective Memory and Cultural Memory,” New German Critique, 65, Cultural History / Cultural Studies, 1995.

Focardi, Filippo, Il cattivo tedesco e il bravo italiano. La rimozione delle colpe della seconda guerra mondiale, Laterza, 2013.

Giglioli, Daniele, Critica della vittima, Nottetempo, 2014.

Halbwachs, Maurice, Les cadres sociaux de la mémoire, Félix Alcan, 1925.

Halbwachs, Maurice, La mémoire collective, PUF, 1950.

Levi, Primo, I sommersi e i salvati, Einaudi, 1986 (English translation by Raymond Rosenthal, The Drowned and the Saved, Simon & Schuster, 1988).

Novick, Peter, The Holocaust in American Life, Houghton-Mifflin, 1999.

Rothberg, Michael, The Implicated Subject: Beyond Victims and Perpetrators, Stanford University Press, 2019.


"Историческая экспертиза" издается благодаря помощи наших читателей.




169 просмотров

Недавние посты

Смотреть все

Opmerkingen


bottom of page