Бухэнау К. Юго-Восточная Европа и Латинская Америка – далёкие и близкие. Различные пути формирования государства и их последствия
Аннотация. В статье исследуются различные формы и структуры интерпретации действительности в Юго-Восточной Европе и Латинской Америке. Автор считает, что в Латинской Америке основным принципом оценки общества, политики и международных отношений является социальная парадигма, т.е. когнитивное подчеркивание контраста между богатыми и бедными, наделёнными властью и безвластными. В противоположность этому в Юго-Восточной Европе развилась доминирующая национальная парадигма, которая склонна выделять национальные различия, а не социальные. Эта противоположность обусловлена различным имперским наследием: в то время как испанская колониальная империя оставила после себя общества c огромным социальным разрывом, Османская империя создала некоторую степень социального равенства среди своих христианских подданных.
К другим факторам относятся историческая память и география. Национальное освобождение в Юго-Восточной Европе было результатом конкурирующих исторических проектов, берущих начало в Средневековье и зачастую претендующих на одни и те же территории на довольно небольшом полуострове. Возникавшие в этой связи войны укрепили национальную идентичность и создали общества, привыкшие интерпретировать опасности посредством поиска национальных врагов. В Латинской Америке национальные государства возникли на основе колониальных провинций таким образом, что пограничные споры и войны между соседними государствами были редкостью. Здесь экономическая эксплуатация и господство как внутри общества, так и на международном уровне вышли на первый план в качестве основных тем дискурса, что скорее способствовало развитию общей латиноамериканской идентичности, нежели национальных идентичностей. Оба пути имеют глубокие последствия для современных интеграционных проектов, поскольку латиноамериканские государства (или гражданские общества) склонны к формированию коалиций для противодействия «неолиберальной» политике США. В то же время государства Юго-Восточной Европы редко могут сформулировать общие интересы, предпочитая идти в Европу изолированным путём и демонстрируя недоверие скорее к другим этническим группам, чем к Европейскому Союзу.
Ключевые слова: Латинская Америка, Юго-Восточная Европа, сравнительный анализ, национализм, колониализм, становление нации.
Сведения об авторе: Бухенау, Клаус – профессор, заместитель заведующего кафедры истории Юго-Восточной и Восточной Европы Регенсбургского университета; контактная информация: klaus.buchenau@ur.de)
Buchenau Klaus Southeastern Europe and Latin America – Far and Close. Different Paths of State-building and their Consequences
Abstract. This article explores different patterns of interpreting reality in Southeastern Europe and Latin America. It claims that in Latin America, a principal mode of viewing society, politics and international relations is the social paradigm – i.e. a cognitive stress on the contrast between the rich and the poor, the empowered and the powerless. Southeastern Europe, in opposition to that, has developed a dominant national paradigm, which tends to underline national differences rather than social ones. This contrast is rooted in different imperial legacies – while the Spanish colonial empire left behind societies with vast social cleavages, the Ottoman Empire produced a certain degree of social equality among its Christian citizens. Other factors are historical memory and geography – national liberation in Southeastern Europe proceeded from competing historical projects rooted in the middle ages, which often pretended to the same lands on a rather small peninsula. The resulting wars deepened national identities and produced societies used to interpreting danger in terms of national foes. In Latin America, the national states developed out of the colonial provinces, so that border disputes as well as wars between neighboring states were rare. Here, economic exploitation and domination – both within society but also on the international level – advanced as main themes of discourse, a fact that rather helped to develop a common Latin American identity than national identities. Both paths have deep consequences for contemporary integration projects, since Latin American states (or civil societies) tend to form coalitions vis-à-vis “neoliberal” US policies. Meanwhile, Southeast European states rarely articulate common interests but go their way to Europe in a rather isolated manner, displaying distrust rather of ethnic others than of the European Union.
Keywords: Latin America, Southeastern Europe, comparative analysis, nationalism, colonialism, nation-building.
Buchenau Klaus, professor, deputy chair for the history of Eastern and Southeastern Europe at the University of Regensburg; klaus.buchenau@ur.de
В Юго-Восточной Европе, как и в Латинской Америке, начиная с XIX в. много размышляют, пишут, обсуждают, выражают недовольство и возмущение собственной «отсталостью». Однако решения «общей» проблемы оказываются различными. В Латинской Америке уже достаточно рано вырисовывается социальная и антиколониальная парадигма, которая интерпретирует проблемы различного характера как социальные, в русле взаимоотношений между «верхами» и «низами». Прежде всего в Центральной Америке и странах Карибского бассейна этот дискурс является секулярным, левым и антиамериканским; он рассматривает вмешательство США как центральный момент с точки зрения собственных экономических интересов. Кубинский писатель Хосе Марти отмечал еще в 1889 г.: «Покупающий народ решает. Продающий народ служит. Когда один народ хочет умереть, то он продаёт только одному народу; если он хочет спастись, то он продаёт нескольким народам. Чрезмерное влияние одной страны в торговле переводится во влияние политическое» [Rama, 1975, с. 84].
Частым явлением в Латинской Америке времён холодной войны былa правая, опирающаяся на землевладельческую олигархию военная диктатура, которой противостояла закаленная левая оппозиция. Во многих латиноамериканских обществах социальный разрыв между элитой и народом в собственных странах (а также между богатыми и бедными частями света) воспринимается как основная проблема, и эта позиция переносится в политическую сферу. Поэтому фазы неолиберальной экономической политики сменяются левыми противофазами, когда правительства видят свою важнейшую задачу в равномерном распределении благосостояния (на национальном и глобальном уровнях). Эта схема влияет и на формирование научных теорий, о чем свидетельствует ведущая роль Латинской Америки и латиноамериканских авторов создании различных теорий зависимости[1].
Юго-Восточная Европа пошла по другому пути. Начиная с XIX в. доминирующий дискурс здесь определяют скорее национальные, нежели социальные аргументы. Формировавшийся в странах региона крестьянский социализм оказался в скором времени втянутым в водоворот национализма. Сквозь националистическую призму врагами нации казались одновременно и социальные угнетатели, но в случае ряда балканских регионов наиболее распространенный образ врага был связан с землевладельцем-мусульманином. Правда, как только его убивали, изгоняли или лишали прав и образовывалась собственная правящая бюрократическая прослойка, то, с точки зрения подчиняющихся, вопрос о справедливости вновь оказывался в повестке дня. Таким образом, и в Юго-Восточной Европе партиям социальной направленности удавалось преуспеть, однако, впрочем, ненадолго. Национализм, как правило, использовал в корыстных целях или же вытеснял тему социальной справедливости. Подобное можно наблюдать и у левых течений, в высшей степени догматически оформленных и управляемых извне, как, например, международное коммунистическое движение. Коммунистическая партия Югославии (КПЮ), которая в условиях социального кризиса стала крупнейшей коммунистической силой во всём регионе на выборах 1920-го г., так и не смогла – не только из-за государственных репрессий – долго удерживать свою популярность. Вместо этого, несмотря на принимаемые и здесь государственные контрмеры, смог стабилизироваться этнически ориентированный партийный ландшафт. Между тем КПЮ, будучи в подполье, частично приспособилась к действительности и тратила свою энергию в дискуссиях о национальном вопросе. Коммунистические режимы в Румынии и Болгарии между 1945 и 1989 гг., хотя формально и не отказывались от классового подхода, едва смогли бы укрепиться у власти без убедительного позиционирования национального вопроса (ср. с обостренным отношением к «братству и единству» у югославских партизан). Начиная с 1960-х годов они демонстрировали (особенно в Румынии) беспрецедентные попытки «вылазки» в национальный коммунизм. Вместе с тем авторитарное партийное государство, присвоив левую идею, дискредитировало ее настолько, что после распада Восточного блока о социальных вопросах речь ведётся всё реже, чем следовало бы ожидать перед лицом острых проблем в этой области.
Хотя недостатка в мотивах возникновения и усиления левых тенденций ни в коем случае не было, однако же ни стремительно растущая социальная дифференциация в межвоенный период, ни зачастую головокружительный социальный разрыв наших дней не смогли привести к появлению у левых партий серьёзных шансов на успех. Исключением осталась Греция, которая никогда не была коммунистической, однако позднее породила свой собственный левый популизм, не чуждый латиноамериканскому, который в 1980-е гг. при Андреасе Папандреу пережил свой первый, а после финансового кризиса, в годы правления левой партии СИРИЗА (2015-2019, ΣΥΡΙΖΑ, греч.), прошёл свой второй пик [Pappas, Aslanidis, 2015, с. 181-198].
Мы наблюдаем, как общества Юго-Восточной Европы и далее истолковывают борьбу за распределение ресурсов как межэтнические столкновения: распад Югославии в 1990-е гг. или сегодняшние Босния и Северная Македония могут служить здесь наглядными примерами. Проблема ромов (цыган) также частично относится к этой категории в том случае, когда венгерские деревенские бедняки причисляются окружающими к ромам, хотя сами себя таковыми не считают и не имеют родственников среди данной народности [Thelen, Rassel, 2014]. Другими примерами «национального крена» в политике в Юго-Восточной Европе являются проведённые зачастую по этническому принципу аграрные реформы, присвоение гражданства и тому подобное [Müller, 2005].
В чём же кроется причина такого преобладания социальной парадигмы в Латинской Америке и национальной парадигмы в Юго-Восточной Европе? И то, и другое не является чем-то само собой разумеющимся: в обоих регионах политические элиты имели возможность вдохновиться разнообразнейшими дискурсами своего времени. Различие, вероятно, заключается в потребностях. Латиноамериканские государства провозгласили свою независимость после того, как колониальный центр – Испания – рухнул под натиском Наполеона. Ответственными за принятие решений о провозглашении независимости были креольские элиты – аристократы с испанскими корнями, которые, однако, родились уже в колониях. С точки зрения испанской короны креолы рассматривались как потенциально нелояльные, поэтому колониальная администрация начиная с 1750 г. регулярно отдавала предпочтение управляющим, родившимся в Испании и владеющим там собственностью, и потому считавшимся легче контролируемыми [Anderson, 1983, с. 50-63; König, 2006, с. 116]. Проект независимости черпался в первую очередь из этого противоречия между креолами и «настоящими» испанцами. Во время и после французской оккупации Испании (1808–1813) креолы воспользовались благоприятным моментом и объявили свои колониальные провинции независимыми. Начавшееся в Латинской Америке государственное строительство являлось проектом элиты, даже когда его протагонисты ссылались на идеалы равенства и братства, порождённые Французской революцией, чтобы таким образом увлечь за собой остальную часть колониального общества. Элиты вскоре потерпели неудачу в формировании наций в своих государствах: слишком велик был разрыв между креолами, с одной стороны, и порабощёнными indios, с другой, а также слишком незначительным являлся средний класс, который мог бы восстановить равновесие. Даже в Аргентине, где рабовладение и расовые различия играли, скорее, незначительную роль и где сформировалось общество иммигрантов с преобладанием европейцев, ведущие креольские слои поддерживали пирамидальное общественное устройство с радикально отличающимися возможностями партиципации [Osterhammel, 2009, с. 501].
Дабы защитить свои интересы в качестве государственных руководителей и землевладельцев, креолы вскоре вытеснили из своей идеологии значительную часть европейской повестки национального государства, прежде всего ту её часть, которая провозглашает народ сувереном и требует установления соответствующей партиципации. Как до, так и после провозглашения независимости решающие разделительные линии проходили в этой связи между верхними и нижними слоями общества. Разделения между соседними государствами играли, напротив, незначительную роль. Креольская культура была присуща всем государствам, за исключением Бразилии. Территориальные же споры были редкостью, поскольку креолы, как правило, признавали внутреннее проведение границ испанской колониальной империи и лишь изредка учитывали границы ранее существовавших государственных образований, как, например, Ацтекская империя. Поэтому войны между латиноамериканскими государствами были, скорее, явлением нетипичным [Brading, 1994, с. 83-108][2]. Серьёзнейшей проблемой оставалась недостаточная внутренняя сопряжённость, разрыв между бедными и богатыми, низшими слоями населения и элитами. Следствием было широкое распространение социальных аргументов в политическом дискурсе: центральной была и оставалась тема справедливого распределения благ, как на локальном, национальном, так и на международном уровне (Здесь сыграло свою роль то, что экономика испанской колониальной империи имела «глобальную» направленность. В связи с этим латиноамериканская экономика в значительной степени строилась на экспорте сырья, а позднее – на вывозе сельскохозяйственной продукции. Следовательно, в экономическом плане уже изначально рассматривался широкий международный контекст). Внутренняя разрозненность, а также внешнеэкономическая зависимость способствовали поиску такого образа врага, на которого можно было возложить ответственность за имеющиеся проблемы и использовать в качестве элемента, консолидирующего общество. Решающий идеологический мотив укоренился начиная с конца XIX в., когда собственные землевладельческие элиты начали сотрудничать с новым гегемоном на севере – США, пришедшим на смену испанской колониальной державе в качестве носителя основной инаковости [McPherson, 2006, с. 10-17]. Социально окрашенный антиамериканский дискурс в определённой степени сблизил латиноамериканские общества, показал им общего противника и попутно увековечил традицию относительно мирных добрососедских отношений на континенте.
В Юго-Восточной Европе освободительные движения приняли совершенно другой оборот. В антиосманских восстаниях XIX в. вполне угадывается социальный аспект. Например, в Герцеговине, где в 1876 г. православные крестьяне подняли восстание против своих землевладельцев-мусульман. Исходное положение в двух регионах было, в целом, относительно равным. Как Испанская, так и Османская империи знали рабство, хотя и применяли его абсолютно по-разному: в то время как в испанских колониях рабы составляли основу экономики в качестве персонала латифундий, в Османской империи они традиционно привлекались к государственной и военной службе. Реальность испанских колоний совпадала с нашими сегодняшними представлениями о рабстве как с правовой, так и с социальной точки зрения, тогда как в Османской империи речь зачастую шла «всего лишь» о правовом статусе человека. При этом южноамериканские провинции Испании были по большей части организованы феодально, то есть в них господствовал строго иерархический порядок, который охватывал всё общество. Экономические интересы, целью которых была эксплуатация, играли здесь ключевую роль, вследствие чего фокус политических дискурсов был предопределён. Османская империя в свою очередь была государством, которое следовало принципу «наслаивания», предоставляя завоёванным немусульманским народам местное самоуправление и не придавая экономическим вопросам ключевого значения. Это подтверждает, например, делегирование значительной части торговли христианам (как местным жителям, так и иностранцам). Схожим образом было организовано и сельское хозяйство: только на равнинах с хорошим доступом к османской столице возникли приблизительные эквиваленты латиноамериканских латифундий. На остальных же территориях доминировало мелкое сельское хозяйство более или менее изолированных локальных сообществ – положение дел, которое частично усилилось после «национального освобождения» и как раз не способствовало размышлениям о глобальных экнономических связях, о справедливости и несправедливости международного обмена [İnalcik, Quataert, 1994, с. 5; Palairet, 1997, с. 361f.].
Центральными единицами социальной организации, из которых вышли балканские повстанческие движения, были деревенские общины, патрилинейные расширенные семьи и племена. Cецессионные движения 19-го века в этой связи создавались в значительной мере (у сербов в большей, у греков в меньшей степени отчётливо выраженно) снизу и считались в глазах современников в европейском сравнении особенно эгалитарными [Шемякин, 2006]. В латиноамериканских обществах, в которых классовые различия усиливались различным этническим происхождением и прежде всего цветом кожи, этот путь был не настолько легко преодолим.
Принцип «наслаивания» в османском государстве привёл в том числе и к тому, что в нижестоящей по отношению к османской элите среде смогли сохраниться языковые и религиозные культуры. В то время как Испания (а также и Португалия в своей колонии Бразилии) рассматривала католическое миссионерство как свою обязанность и таким образом передавала своё наречие и свои представления о ценностях вплоть до самых основ общества, Османская империя довольствовалась устранением немусульманских элит. Условия также не препятствовали образованию устной культуры памяти, в которой воспевалась доосманская государственность. Ещё до османских завоеваний Юго-Восточная Европа была в гораздо большей степени, нежели Латинская Америка, ареной конкурирующих государственных образований. Эта средневековая совокупность государств не может рассматриваться как национальная в современном смысле, хотя она и была время от времени разделена на основе культурных и лингвистических критериев – прежде всего на грекоговорящую Византию и на болгарское царство и сербское королевство, говорящие на славянских языках. Для балканских элит XIX в. эти традиции являлись, с одной стороны, значительной помощью при выработке аргументации; с другой стороны, они приводили в действие фатальный механизм, который до сих пор вызывал всё новые конфликты и всё новые волны национализма – каждый раз в ущерб социальной парадигме.
Поскольку средневековые Балканы были политически нестабильны, происходил передел границ, различные государственные образования конкурировали друг с другом за территорию (та конкуренция, от которой географически более обширная Латинская Америка, в сущности, была далека). В конце 19 в. установился образец, согласно которому «территориальное тщеславие» ориентировалось на память о максимальной территориальной экспансии того средневекового госудрства, которое воспринималось как собственный предшественник. Это мышление привело в 1913 г. к настоящей межгосударственной – Второй Балканской войне между балканскими странами, за которой последовали и дальнейшие (хотя и частично привнесённые в регион извне): Первая Мировая Война, приведшая также к обострению греко-турецкого конфликта, также разрешенного вооруженным путем; Вторая Мировая Война и, в конце концов, серия вооружённых конфликтов, ознаменовавших распад Югославии. Большая часть этих военных столкновений привела к внутригосударственной национальной гомогенизации и к национальной обособленности, направленной вовне [Yavuz, 2013, с. 33-35]. Другим возможным парадигмам пришлось отойти в сторону, так как, в противоположность Латинской Америке, Юго-Восточная Европа не обрела вновь доминировавший ранее образ общего внешнего врага, сложившийся по итогам 19 в., отмеченного антиосманскими настроениями и восстаниями. В отличие от Латинской Америки, социальные вопросы оказывались и оказываются второстепенными по отношению к национальным вопросам, притом даже тогда, когда у людей вне зависимости от их национальной принадлежности наличествуют плохие условия жизни.
Самовосприятие так же, как и внешнее восприятие, долго воспроизводило эти различные когнитивные образцы. В одной местной группе Amnesty International, в которой я работал в начале 1990-х гг., латиноамериканские конфликты считались социальными, даже когда в их основе лежали этнические различия (о которых, кстати, в самом регионе всё больше говорят начиная с 1980-х гг.). Конфликты в Юго-Восточной Европе считаются даже тогда этническими/национальными, когда социальные компоненты являются очевидными. Это распространяется как на внешнее восприятие, так и в ещё большей степени на самовосприятие. Например, албанские нападения на монастырскую собственность Сербской православной церкви в Косово в 1990-е гг. глубоко врезались в сербскую коллективную память. Однако то, что начиная с османских времён также и сербские (а точнее, православные) крестьяне охотно овладевали монастырским имуществом, загоняли своих свиней в монастырские леса, воровали дрова у монахов и в некоторых случаях даже нападали на них, не встречается в национальной литературе даже в сносках, несмотря на многочисленные документально подтверждённые доказательства [Buchenau, 2011, с. 201-203].
Как видно на примере развития арабского мира, помимо социальной и национальной возможна ещё одна парадигма – религиозная. Имеются в виду те ситуации, в которых границы группы или столкновения между группами в первую очередь могут быть охарактеризованы как религиозные и в которых наблюдается тенденция к подавлению всех остальных противоречий или же их переосмыслению с точки зрения религии. Например, как в случае конфликтов между суннитами и шиитами в Ираке или между Исламским Государством и его арабскими противниками. Ни в Латинской Америке, ни в Юго-Восточной Европе религиозная парадигма не смогла по-настоящему утвердиться, невзирая на то, что такая возможность (например, Балканские войны 1912–13 гг. или последняя Боснийская война) временами прорисовывалась. В Латинской Америке антиамериканизм приобретал порой черты католической критики протестантского севера, но это никогда не выходило за рамки начальных проявлений. Приверженцами такого взгляда были, как правило, представители креольской элиты – такие, как чилийский писатель Франсиско Бильбао, который в 1856 г. отвергал прагматический и материалистический дух протестантской Северной Америки: «Мы предпочитаем социальное – индивидуальному, красоту – богатству, справедливость – власти, искусство – торговле, поэзию – индустрии, философию – учебникам, чистый дух – расчётливости и долг – собственным интересам» [McPherson, 2007, с. 82].
Католицизм столкнулся с трудностями при распространении на остальные слои общества помимо элиты, поскольку в исторической памяти людей он был, очевидно, слишком сильно связан с колониальной историей. Иначе, чем в арабском мире, где начиная с конца XVIII в. всё чаще колонизаторами были христиане, а колонизируемыми – мусульмане, католицизм в Латинской Америке должен был справиться с непростой задачей: с одной стороны, быть орудием имперской власти, с другой – повседневным духовным утешением для широких слоёв населения. Нам известна также похожая проблема из отношений Габсбургской монархии с её поддаными-католиками. В данном случае, из-за меньшей асимметрии между правящими и управляемыми, это проявлялось в более слабой форме. В обоих случаях эта двойная функция подрывала авторитет католической церкви и препятствовала развитию религиозной парадигмы [Pike, 1964, с. 3-27; Schulze Wessel, 2001, с. 186-192].
Таким образом, в латиноамериканских дискурсах католические клирики редко почитаются как представители церкви. Скорее, они рассматриваются как люди, которые – будь то даже против воли Ватикана – вступались за народ. Ярчайший феномен в этом направлении – подъём теологии освобождения начиная с 1970-х гг., вследствие чего католический клир стал в большинстве своём «революционной силой», которая, однако, едва ли воспринималась как религиозный импульс как таковой [Schlegelberger, 1994, с. 177-211]. Некоторое время могло представляться, будто Латинская Америка заново изобрела марксизм: значительное присутствие левых теологов во время революции в Никарагуа, казалось, поставило политическую модель Советского Союза с её отношением к религии с ног на голову. При ближайшем рассмотрении это оказывается преувеличением, поскольку религиозная парадигма только лишь подчинилась социальной, но не заменила её. За эту способность духовенства адаптироваться сандинисты отблагодарили его возможностью и далее работать в социалистической Никарагуа [Heinen, 1995].
Многие конфликты в Юго-Восточной Европе имели религиозную окраску. Достаточно вспомнить о Четвёртом крестовом походе 1204 г., который довёл до крайности православно-католическую вражду; османские завоевания, которые были обоснованы джихадом; попеременные бойни в первую очередь между православными и мусульманами в 19-м и 20-м вв. Также стоит упомянуть и геноцид, организованный движением усташей во время Второй Мировой Войны, при котором религиозный критерий оказывался решающим между жизнью и смертью. Всё же дискурсы в обществах Юго-Восточной Европы в большинстве своём не создают впечатление того, что они следуют религиозной парадигме. Религиозные различия важны, но они, как правило, если и встречаются, то в качестве одного из аспектов национального. Религиозные аргументы в узком смысле редко становятся (и становились уже в 19 в.) предметом серьёзных обсуждений широкой общественности. Вопрос «почему» здесь практически никогда не задаётся вероятно потому, что большинство комментаторов (прежде всего сторонних и либеральных, но не только их) считают саму идею того, что религиозные вопросы могли бы стать одними из важнейших для общества, абсурдной и неевропейской. В остальном же наблюдатели ограничиваются тем, что с недоверием следят за увеличением числа религиозных аргументов и критикуют это. В этом уже отчасти и кроется объяснение: географическая близость к Западной Европе и ориентация на неё по большей части оказали сдерживающее влияние. Помимо этого, есть и другие факторы. Например, преобладание православия, чья иерархия зачастую становится на подветренную сторону политики и (в отличие от ислама и частично католицизма) крайне редко выступает с собственной повесткой по ту сторону монастырских стен. Традиционным же стало скорее лишь незначительное церковное влияние в сельской местности, которое привело к тому, что стандартизированные религиозные учения смогли раскрыть свой мобилизующий потенциал лишь весьма ограниченно. И не последнюю роль здесь играет ранее описанное преобладание национальной парадигмы, которая раскалывает надэтнические религиозные группы на «национальные регионы», подрывая таким образом притязание религий на универсальность [Buchenau, 2014, с. 667-690; Id., 2015, с. 259-280].
В заключение можно констатировать, что регионоведению (англ. area studies) есть чему поучиться на примере сравнения Юго-Восточной Европы с Латинской Америкой – в первую очередь посредством упомянутого в начале этого очерка эффекта отчуждения. В данном кратком обзоре обращает на себя внимание тот факт, что главным образом латиноамериканцы воспринимают «свою» территорию как регион в положительном смысле и усиливают эту групповую сплочённость с помощью конструирования объекта общей инаковости, воплощённой в США.
В Юго-Восточной Европе ничего подобного не происходит. Хотя сами общества и государства региональные названия, такие как «Балканы» или «Юго-Восточная Европа», не ставят под сомнение как таковые, тем не менее с ними зачастую не связывают ничего хорошего или не хотят себя к ним относить (в особенности, когда речь идёт о Балканах). Хотя «Европа» и является «другим» для многих обществ Юго-Восточной Европы, она преимущественно не расценивается как противник, и уж тем более не рассматривается в качестве собирательного и общего для всей Юго-Восточной Европы образа врага. Вместо этого отдельные государства взаимодействуют с ЕС, проявляя готовность в большей или меньшей степени приспосабливаться к его требованиям. Критика устанавливаемых «центром» правил игры является, в отличие от Латинской Америки, скорее исключением или же откладывается до того момента, когда то или иное государство вступит в ЕС. Потенциал инаковости, который часто приписывался региону по причине его незападных религиозных традиций (православие и ислам), при данных обстоятельствах редко исчерпывается.
Данные результаты исследования соответствуют внутренним различиям, выраженным главным образом в когнитивных фильтрах – парадигмах. Несмотря на то, что парадигмы и сами возникли на фоне доязыковых фактов, они всё же обосабливаются и приводят в итоге к тому, что схожие реальности интерпретируются по-разному. И именно поэтому требуются различные решения проблем толкования. Это становится наглядным на примере отношения к ещё одной парадигме – неолиберальной. Сегодня она (хотя несколько подбита пандемией и новым американским экономическим национализмом) распространяется в первую очередь с «Запада» к перифериям и вызывает как в Юго-Восточной Европе, так и в Латинской Америке стресс, связанный с процессами трансформации. У протестных голосов левых в Латинской Америке есть потенциал стать лидерами общественного мнения целого континента, достаточно лишь подумать о популярности таких фигур, как Фидель Кастро или Уго Чавес. В Юго-Восточной Европе бывший министр финансов Греции (Янис Варуфакис) недавно попробовал себя в схожей транснациональной роли «мессии». Однако отклик в странах-соседях по Юго-Восточной Европе оказался малозначительным несмотря на то, что и здесь возникает соблазн искать источник проблем не в своих действиях, а в правилах игры, заданных извне. Предположительно, причина тому кроется в традиции одиночной борьбы, которую оставила после себя национальная парадигма.
Таким образом, в Юго-Восточной Европе утвердилась национальная парадигма, в Латинской Америке – социальная; религиозная парадигма, напротив, не имела в обоих регионах никаких шансов. К развитию национальной парадигмы Юго-Восточной Европы невольно были причастны империи, прежде всего, Османская, которая привела к слиянию социальных и этно-религиозных различий. Переход социальных требований в этнические, а не наоборот, не в последнюю очередь уходит корнями в соперничество множества наций за небольшую территорию, что в свою очередь являлось причиной войн, способствовавших возникновению национальной идентичности. Эти войны укрепляли этнократические режимы, в которых «национально заслуженная» элита всегда могла получить значительную часть общественного благосостояния. В итоге возникли общества, склонные к национальной интерпретации подобных конфликтов, хотя где-либо ещё они бы рассматривались как социальные. Даже такие уважаемые и стабильные институты как, например, религиозные общины, подчинились данной логике. Сравнение латиноамериканских и хорватского католических дискурсов быстро бы обнаружило, насколько силён социальный фокус первого и национальный второго – и это внутри одной и той же, казалось бы, управляемой из единого центра католической церкви.
Хотя очерченные в данной статье исторические пути явно оставляют свой отпечаток и на нашей современности, некоторые различия ослабевают под влиянием глобализации и глобальных кризисов. Если исторически латиноамериканские политические партии достаточно ясно делились на «левые», «либеральные» и «консервативные», что определялось различием подходов к распределению материальных ресурсов, то сейчас все-таки происходит размывание границ между догмами. Во многих государствах региона деинституционализируются партийные системы, появляются разного рода популизмы; в некоторых случаях, этнические идентификации заменяют классовые (Hicken, Riedl 2018).
Так что наблюдается некоторое сближение ситуаций в Латинской Америке и Юго-Восточной Европе, хотя в плане этнонационализма и дальше первенствует последняя. За сближением, кажется, стоит общий механизм: поскольку теперешние государства – не только в упомянутых регионах – часто неспособны эффективно защитить своих граждан от все более частых кризисов (политических, экономических, миграционных, климатических, да и пандемических), то люди уже не доверяют стабильным политическим учениям, которые характеризовали классические партии от консерваторов до левых. Вместо этого, они чаще выбирают по принципам клиентелизма, личной харизмы лидера и тд. В этом отражается если не пессимизм, то по крайней мере потеря ясных ориентиров для будущего.
Литература
Anderson B. Imagined Communities: Reflections on the Origin and Spread of Nationalism. – London: Verso, 1983. – 160 p.
Brading D.A. Nationalism and State-Building in Latin American History // Ibero-amerikanisches Archiv. – Frankfurt: Iberoamericana Editorial Vervuert, 1994. – Vol. 20, Issue 1-2. – p. 83–108.
Buchenau K. Auf russischen Spuren: Orthodoxe Antiwestler in Serbien, 1850-1945. – Wiesbaden: Harrassowitz, 2011.
Buchenau K. Orthodox values and modern necessities / O. Listhaug, S. Ramet, D. Dulić (Eds.) // Civic and Uncivic Values, Serbia in the post-Milošević Era. – Budapest, New York: CEU Press, 2011. – p. 111–142.
Buchenau K. Religionen auf dem Balkan: Identität und Praxis vom Mittelalter bis in die Gegenwart / U. Hinrichs, T. Kahl, P. Himstedt-Vaid (Hg.) // Handbuch Balkan. – Wiesbaden: Harrassowitz, 2014. – S. 667–690.
Buchenau K. Socialist Secularities – the Diversity of a Universalist Model / M. Wohlrab-Sahr, M. Burchardt, M. Middell (Ed.) // Multiple Secularities beyond the West. – Berlin: De Gruyter, 2015. – p. 259–280.
Calic, M. Südosteuropa: Weltgeschichte einer Region. – München: C.H. Beck, 2016. – 704 S.
Heinen G. „Mit Christus und der Revolution“: Geschichte und Wirken der „iglesia popular“ im sandinistischen Nicaragua (1979-1990). – Stuttgart et al.: Kohlhammer, 1995. – 344 S.
Hicken, A., Riedl, R. From the Outside Looking In: Latin American Parties in Comparative Perspective / Mainwaring S. (Ed.) // Party Systems in Latin America: Institutionalization, Decay, and Collapse. Cambridge: Cambridge University Press, 2018. - p. 426-440.
İnalcik H., Quataert D. Introduction / Ead. (Eds.) // An Economic and Social History of the Ottoman Empire, 1300-1914. – Cambridge: Cambridge University Press, 1994. – p. 1–7.
Kaelble H. Die Debatte über Vergleich und Transfer und was jetzt? // H-Soz-Kult. – Berlin, 2005. – Mode of access: http://www.hsozkult.de/article/id/artikel-574 (Date of access: – 29.07.2015).
Kaller-Dietrich M., Mayer D. (2003). Geschichte Lateinamerikas im 19. und 20. Jahrhundert: Ein historischer Überblick. – Mode of access: http://www.lateinamerika-studien.at/content/geschichtepolitik/geschichte/geschichte-166.html (Date of access: – 30.07.2015).
König H.-J. Kleine Geschichte Lateinamerikas. – Stuttgart: Reclam, 2006. – 814 S.
McPherson A. Anti-Americanism in Latin America / B. O’Connor (Ed.) // Anti-Americanism: History, Causes, Themes. – Westport, CT: Greenwood World Publishing, 2007. – p. 77–102.
Müller D. Staatsbürger auf Widerruf: Juden und Muslime als Alteritätspartner im rumänischen und serbischen Nationscode. Ethnonationale Staatsbürgerschaftskonzepte 1878-1941. – Wiesbaden: Harrassowitz, 2005. – 537 S.
Osterhammel J. Die Verwandlung der Welt: Eine Geschichte des 19. Jahrhunderts. – München: Beck, 2009. – 1568 S.
Palairet M. The Balkan Economies c. 1800-1914: Evolution Without Development. – Cambridge: Cambridge University Press, 1997. – 415 p.
Pappas T.S., Aslanidis P. Greek Populism: A Political Drama in Five Acts / H. Kriesi, T.S. Pappas (Eds.) // European Populism in the Shadow of the Great Recession. – Colchester: ECPR Press, 2015. – p. 181–198.
Pike F.B. Introduction / Id. (Ed.) // The Conflict Between Church and State in Latin America. – New York: Knopf, 1964. – S. 3–27.
Politische und ethnische Gewalt in Südosteuropa und Lateinamerika / W. Höpken, M. Riekenberg (Hg.). – Köln et al.: Böhlau, 2001. – 273 S.
Rama C.M. La imagen de los Estados Unidos en la América Latina: de Simón Bolívar a Salvador Allende. – Mexico City: SepSetentas, 1975. – 166 p.
Schlegelberger B. Der Streit um die Theologie der Befreiung: Kirche im Spannungsfeld sozialer Konflikte // Ibero-amerikanisches Archiv. – Frankfurt: Iberoamericana Editorial Vervuert, 1994. – Vol. 20, Issue 1-2. – S. 177–211.
Schulze Wessel M. Konfession und Nation in den böhmischen Ländern / W. Koschmal, M. Nekula, J. Rogall (Hg.) // Deutsche und Tschechen: Geschichte – Kultur – Politik. – München: C.H. Beck, 2001. – S. 186–192.
Шемякин А.Л. (ред.) Русские о Сербии и сербах. Т.1 – СПб.: Алетейя, 2006. – 683 с. [Shemyakin A.L. (2006). Russians about Serbia and the Serbs [Russkie o Serbii i serbakh]. – Saint Petersburg: Aleteiya. – 683 p.]
Yavuz, M.H. Warfare and Nationalism: The Balkan Wars as a Catalyst for Homogenization / Id., I. Blumi (Eds.) // War and Nationalism: The Balkan Wars, 1912-1913, and Their Sociopolitical Implications. – Salt Lake City: The University of Utah Press, 2013. – p. 31–84.
Первая публикация: Südosteuropa und Lateinamerika – fern und nah. Unterschiedliche Wege zur Staatsbildung und ihre Folgen. In: Südosteuropäische Hefte 4 (2015) 2, S. 49-61. https://suedosteuropaeischehefte.files.wordpress.com/2015/11/sh-4-2-buchenau.pdf
Перевод с немецкого: Ольги Мельниченко, Университет в Регенсбурге, под ред. старшего научного сотрудника ИНИОН РАН, к.полит. наук Андрея Викторовича Белинского.
[1] Здесь прежде всего см. Kaller-Dietrich, Mayer, 2003, глава 5.
[2] К наиболее кровопролитной в XX в. латиноамериканской войне, Чакской войне 1932 – 1935 гг. между Боливией и Парагваем, привел не столько классический территориальный спор, имеющий давние исторические корни, сколько борьба за обладание нефтеносными территориями (прим. отв. редактора).