А.С. Стыкалин Рецензия: Kevin McDermott, Matthew Stibbe (Ed.). Eastern Europe in 1968. Responses..





А.С. Стыкалин Рецензия: Kevin McDermott, Matthew Stibbe (Ed.). Eastern Europe in 1968. Responses to the Prague Spring and Warsaw Pact Invasion. London: PalgraveMacmillan, 2018. 311 p.















Рецензируется опубликованный в Великобритании фундаментальный коллективный труд, в котором представлена реакция в СССР и социалистических странах Восточной Европы на Пражскую весну 1968 г. и ее подавление.

Ключевые слова: Внешняя политика СССР, Пражская весна 1968 г., вторжение в Чехословакию в августе 1968 г., реформы реального социализма, национал-коммунизм, мировая система социализма.

Сведения об авторе: Стыкалин Александр Сергеевич, кандидат исторических наук, ведущий научный сотрудник Института славяноведения РАН

Контактная информация: zhurslav@gmail.com



Abstract. A fundamental collective work published in Great Britain is reviewed, which presents the reaction in the USSR and the socialist countries of Eastern Europe to the Prague Spring of 1968 and its suppression.

Key words: Foreign policy of the USSR, Prague Spring 1968, invasion of Czechoslovakia in August 1968, reforms of real socialism, national communism, world socialist system





К 50-летию Пражской весны 1968 г. был опубликован рецензируемый коллективный труд, раскрывающий разные, особенно внешнеполитические аспекты этого интригующего социального эксперимента, который, по убеждению составителей книги, стал «наиболее амбициозной и далеко идущей попыткой» гуманизировать коммунистический режим, предпринятой после 1917 г. Особенно большое внимание уделено международному отклику на Пражскую весну и ее подавление (и прежде всего отклику в других социалистических странах), влиянию этих событий на само видение социализма и перспективы его развития – не только элитами, но и более широкими обществами. Редакторы-составители книги британские историки К. МакДермотт и М. Стиббе известны и подготовкой ряда других трудов по послевоенной истории стран Восточной Европы[1].

Истоки Пражской весны лежали в стремлении модернизировать, сделать более эффективным реальный социализм (сформировавшийся по навязанным советским лекалам), поставить его в большее соответствие довольно развитым национальным традициям политической культуры и специфическим условиям Чехословакии 1960-х годов, легитимизировав его тем самым в глазах собственных граждан. Такая задача стояла перед реформаторами не только в Чехословакии.

В Венгрии, ситуации в которой посвящена статья авторитетного венгерско-американского историка Ч. Бекеша, режим Я. Кадара, приведенный к власти осенью 1956 г. при прямой советской военной помощи, проделал в течение нескольких лет такую эволюцию, что уже к 1964 г. она воспринималась на Западе как государство, дальше других стран советского блока продвинувшееся по пути десталинизации. Пражская весна 1968 г. совпала по времени с развернувшейся в Венгрии реформой экономического механизма, что подтолкнуло Кадара к посредничеству между Прагой и Москвой в интересах спасения собственных, венгерских реформ. Более того, по мнению Ч. Бекеша, речь может идти о предпринятых с венгерской стороны попытках создания некоей реформаторской коалиции в составе Венгрии и Чехословакии, способной повлиять на Москву, добиться от нее согласия на осуществление экономических реформ в рамках советского блока, способных вдохнуть свежие силы в идею социализма.

До лета 1968 г. тренд дальнейших событий в Чехословакии в принципе не был ясен: останутся ли реформаторы в КПЧ главным двигателем перемен или активизация внепартийных движений подорвет монополию правящей партии в политической системе, что в конечном итоге может возыметь и далеко идущие внешнеполитические последствия. Внимательно наблюдая за процессами в соседней стране, опытный венгерский лидер опасался, что бесконтрольность реформ способна привести к их выходу за грань, приемлемую для Москвы, что угрожало повторением сценария осени 1956 г., т.е. новым советским силовым вмешательством во внутренние дела одной из социалистических стран. Обнародование в конце июня 1968 г. программного документа радикально настроенной интеллигенции «2000 слов», как и другие симптомы выхода чехословацкой прессы из-под партийно-государственного контроля, были восприняты в Будапеште как знак нежелательного развития событий у соседей и с этих пор Кадар думал уже не о реформаторском блоке двух стран, а о спасении собственных реформ, ради чего проявил склонность к далеко идущему компромиссу, заверив Москву в лояльности и готовности при необходимости принять участие в выработке совместных мер по пресечению угрозы социализму в Чехословакии (при этом последовательно продолжая отдавать предпочтение несиловому решению). Переговоры советских и чехословацких делегаций на высшем уровне в Чиерне-над-Тисой (конец июля – начало августа) тоже трактуются как результат кадаровского посредничества, хотя для этого, на наш взгляд, нет достаточных оснований. Как бы то ни было, венгерское посредничество не было свернуто, и последняя, 14-часовая встреча Я. Кадара и А. Дубчека состоялась 17 августа, всего за день до принятия в Москве принципиального решения о военном вторжении.

Как известно, в Кремле и на Старой площади не смогли адекватно оценить влияние так называемых «здоровых сил» внутри Чехословакии, способных «навести порядок» (в советском понимании). Ставка на них полностью провалилась и ситуацию пришлось разруливать вместе с теми, кто в ночь на 21 августа был увезен советскими десантниками из Пражского града под конвоем. Политический провал акции по смене власти в Чехословакии был очевиден и лидерам «братских» восточноевропейских компартий.

Говоря о позиции Кадара в дни, последовавшие за поддержанным им после долгих колебаний вторжением, Бекеш отмечает принципиальные различия между его подходом и линией польского лидера В. Гомулки. Если Кадар, осознавая неудачу с политическим обеспечением акции, с самого начала выступал за возвращение «команды Дубчека» (т.е. людей, в ночь на 21 августа арестованных и силой депортированных в СССР), то Гомулка стоял за формирование альтернативного правительства, по сути дела диктатуры, способной при помощи извне к «наведению порядка» жесткими методами. Можно согласиться с тем, что венгерский лидер надеялся, что часть реформаторского потенциала в Чехословакии удастся сохранить. Подчинившись блоковой дисциплине, он, однако, и в те дни не скрывал от своих соратников по партии, что считает силовое решение чехословацкого вопроса по меньшей мере преждевременным. А в ходе контактов с брежневским руководством искал политический путь преодоления издержек. В конце концов и в Москве (возможно, не без влияния аргументации Кадара) предпочли вернуть к власти команду Дубчека, что ускорило выработку компромиссного решения, правда, в конечном итоге привело реформаторов в КПЧ к полной сдаче позиций.

Участие венгерских войск в интервенции было не только крайне негативно воспринято словаками (слишком весомым был в исторической памяти груз конфликтных двусторонних отношений в прежние эпохи), но и не вызвало никакого энтузиазма проживающих в Южной Словакии этнических венгров, за 30 лет до этого, при ликвидации осенью 1938 г. чехословацкого государства, в целом поддержавших приход венгерских войск в те же края и ревизию в пользу Венгрии границ, установленных по Трианонскому договору 1920 г. В самой Венгрии в конце августа 1968 г. пресса только по самому минимуму касалась темы участия венгерских солдат во вторжении, ибо гордиться было нечем, совершенно очевидным было грехопадение кадаровского режима, не только ударившее по его репутации на международной арене, но и не получившее поддержки внутри страны (правда, граждане Венгрии по большому счету не протестовали: экономика была на подъёме и людям было что терять). Во внутренних документах ВСРП, не предназначенных для публикации, иной раз прямо говорилось о нецелесообразности или, во всяком случае, преждевременности силовой опции в отношении Чехословакии[2].

Мог ли Кадар уклониться от участия в интервенционистской акции, задается вопросом исследователь, проводя параллели между венгерским руководителем и главой соседней Румынии Н. Чаушеску. С точки зрения Бекеша, особая позиция Румынии в Организации Варшавского договора (ОВД) была неотделима от стремления подороже продать ее в расчете на помощь Запада (добавим от себя: продать также и собственным гражданам в интересах расширения внутренней поддержки коммунистического режима). Я. Кадар же практиковал совсем иной стиль в отношениях не только с Москвой, но и с Западом. Не боясь демонстрировать свое несогласие, в том числе и с Кремлем, по конкретным вопросам (можно вспомнить в этой связи о его жестко критической реакции на метод удаления Н.С. Хрущева, несколько осложнившей отношения венгерского лидера с Л.И. Брежневым[3]), Кадар вместе с тем дорожил своей репутацией предсказуемого партнера, на обещания которого можно положиться. В 1968 г. при всем своем внутреннем несогласии с интервенционистским выбором Москвы он осознавал, что резкий антисоветский жест в духе Чаушеску подорвет значимое для него доверие Советского Союза, необходимое для сохранения в дальнейшем поля маневров при продолжении прежнего курса. Его внешняя политика как до, так и после августа 1968 г. строилась, по определению Бекеша, на «принципе конструктивной лояльности» Москве с соблюдением максимальной осторожности. В моральном плане сильно проиграв своим подключением к интервенции, венгерское руководство, как поначалу казалось, вроде бы сохранило для себя шанс на дальнейшее проведение реформ. Впрочем, это было только видимостью. Из динамики чехословацких событий лидерам Венгрии и всему венгерскому обществу пришлось извлечь серьезные уроки. И прежде всего тот, что начавшиеся реформы в одной из стран советского блока при последовательном их проведении не ограничатся экономикой, приобретут политическое измерение, не только в принципе нежелательное для Москвы (где более всего опасаются выхода на поверхность сил, нацеленных на захват власти и отклонение той или иной страны от общей линии советского блока), но и чреватое разлаживанием привычной системы управления, постепенным выходом ситуации из-под контроля верхов, что для последовательного коммуниста Кадара также было неприемлемо[4].

Выбор, сделанный венгерским коммунистическим лидером в августе 1968 г., не смог гарантировать необратимости реформ в его стране. Изменение политического климата в Москве не оставляло никаких шансов на их осуществление. В 1972-1973 гг. венгерская экономическая реформа была фактически свёрнута и не столько в результате внутренних трудностей и противоречий, сколько вследствие не прекращавшегося давления извне. Тем самым мечты о демократическом обновлении своего коммунистического режима для подавляющего большинства венгров были похоронены уже окончательно.

К. Гойна предпринял попытку реконструировать реакцию румынского общества на осуждение коммунистическим руководством страны вторжения в Чехословакию, а также след, который это событие оставило в румынской национальной исторической памяти. Осуждение августовской интервенции стало, как известно, апогеем той независимой внешней политики, которую режим Чаушеску проводил и до чехословацких событий (достаточно вспомнить про шестидневную арабо-израильскую войну в июне 1967 г.). Способность румынского лидера идти наперекор Москве, апеллируя при этом к чувствительному вопросу национального суверенитета, способствовала его популярности на Западе – того капитала, который позже был им полностью растрачен (как замечает в этой связи в своей статье другой автор сборника, И. Кашу, большинство западных наблюдателей в 1968 г. так и не поняли, что реформаторские ценности Пражской весны были в общем чужды Чаушеску). Воззвав в своем публичном выступлении от 21 августа, на 100-тысячном митинге в центре Бухареста, к патриотических чувствам, Чаушеску сознательно задел национальные струны. Его противостояние линии Москвы было воспринято как отвечающее национальным интересам даже многими из тех румын, кто в принципе никогда не питал симпатий к коммунистическому правлению. Вступление в августе 1968 г. в компартию известных писателей П. Гомы (впоследствии виднейшего диссидента), А. Пэунеску, А. Ивасюка было знаком легитимации действующей власти в глазах немалой части румынской интеллигенции – режим Чаушеску переживал в те недели свой подлинный апофеоз[5].

Доступные источники не дают оснований считать, что СССР готовил интервенцию в Румынию. Прибегая к алармистской риторике, Чаушеску драматизировал ситуацию, чтобы сплотить народ на основе поддержки своего режима. Это имело эффект – шла добровольная запись волонтёров из рабочей среды в формировавшиеся отряды патриотической гвардии, в пропаганде проводился тезис о том, что оборона страны станет делом всенародным. Румынские войска были пододвинуты к восточным и северным границам страны в знак готовности дать отпор агрессору. Причем своими выступлениями Чаушеску апеллировал не только к соотечественникам, но и к западному общественному мнению, напоминая о том, что применительно к вторжению в Чехословакию речь должна идти о нарушении не только принципов взаимоотношений между социалистическими странами, а прежде всего международного права.

И. Кашу, использовавший в качестве источника отчеты сотрудников Интуриста о посещении румынскими туристами Советской Молдавии в самый острый момент международного кризиса 1968 г., пишет о том, что речь Чаушеску на массовом митинге на фоне приготовлений к отпору потенциальному агрессору была воспринята многими как пролог к войне. Это не отменяло, однако, усилий по предотвращению опасного сценария. Первым делом, румынский лидер отправился на встречу с И. Брозом Тито, а поняв, что в случае советской агрессии нет никакой надежды на военную помощь со стороны Югославии, вызвал советского посла для прояснения позиции. Тональность румынской прессы становится к концу августа более умеренной в оценках действий СССР в отношении Чехословакии.

Однако можно ли считать почти всеобщей поддержку румынским обществом независимой линии своего руководства, балансировавшего на грани конфронтации с Москвой, задается вопросом К. Гойна и пытается дать на него ответ на основании прежде всего многочисленных интервью со свидетелями событий (не из элиты). Исследователь делает вывод о неоднозначности общественной реакции в Румынии на происходившее в августе 1968 г. Причем недоверие к Чаушеску питали отнюдь не только трансильванские венгры, имевшие свои старые счеты с румынским национализмом. В румынской глубинке, как показывает автор, немалая часть населения восприняла события довольно равнодушно. Не будучи остро пережитыми, они не оставили значительного следа в памяти людей[6]. Полемизируя с доминирующей в румынской историографии точкой зрения, К. Гойна призывает не преувеличивать место событий августа 1968 г. в румынской истории. А что касается знаменитой речи Чаушеску на площади, то она была заслонена в памяти соотечественников событиями последующих десятилетий, особенно катастрофическими для страны 1980-ми годами и декабрьской революцией 1989 г.

В отличие от Чаушеску лидер Болгарии Т. Живков не отклонялся от линии Москвы в оценке чехословацких событий (болгарский «1968 год» анализирует в полувековой ретроспективе известный историк Й. Баев). Еще в начале марта на заседании Политического Консультативного комитета (ПКК) ОВД, состоявшемся в Софии, Живков обращал внимание советских руководителей на настораживающие тенденции в развитии Чехословакии, а в апреле, посетив Прагу, установил контакты с чехословацкими контрреформаторами. Болгарская пресса еще раньше, чем советская, стала давать настолько жёсткие оценки внутриполитическим тенденциям в Чехословакии, что в МИД ЧССР был даже вызван болгарский посол. Немало головной боли принес Живкову всемирный фестиваль молодежи и студентов, проведенный летом 1968 г. именно в Болгарии, причем за считанные недели до вторжения в Чехословакию – популярность идеалов Пражской весны среди молодежи левых убеждений, съехавшейся в Болгарию со всего мира, была настолько велика, что руководство БКП всерьез опасалось индоктринации своего общества опасными для устоев режима идеями. Участие болгарских войск в военной операции было чисто символическим, не более, чем знаком приобщения к «общему делу». Однако беспрекословная лояльность Москве позволила Живкову выторговать у нее новые выгодные экономические сделки. Внутриполитическое ужесточение в Болгарии после подавления Пражской весны было временным, несколько сильнее вторжение в Чехословакию ударило по Болгарии во внешнеполитическом плане, усилив ее региональную изоляцию, поскольку к традиционно сложным отношениям с Югославией и Грецией добавилась напряженность в диалоге с Румынией.

В титовской Югославии «некалендарный 1968 год» начался со студенческих волнений, примерно совпавших по времени с событиями французского «Красного мая» и типологически близкими им выступлениями в ФРГ и ряде других западных стран, а завершился поздней осенью протестным движением косовских албанцев, выступавших с автономистскими требованиями, в конце концов частично удовлетворенными. По наблюдению автора «югославской» главы рецензируемой книги К. Моррисона, волнения югославских студентов перекликались своей риторикой с требованиями западной молодежи, что дает некоторые основания считать их, пусть с оговорками, частью общеевропейского студенческого протестного движения. Проявившийся в них антибюрократический (не посягавший в принципе на основы режима) пафос не был лишен и некоторого антибуржуазного налета, воплотившегося в лозунгах «Больше социализма» и «Долой красную буржуазию», предавшую идеалы югославской революции, и это в некоторой мере роднило белградскую молодежь со студентами, вышедшими на улицы Парижа[7]. Определенную роль в идейной подготовке выступлений сыграли некоторые философы из числа группировавшихся вокруг журнала «Праксис», трибуны неортодоксального марксизма.

При этом было бы явным упрощением считать протестующее студенчество союзником реформаторов в Союзе коммунистов Югославии (СКЮ), напротив, их связывали непростые отношения. Усилению реформаторских тенденций в СКЮ способствовало падение в 1966 г. очень влиятельного куратора югославских спецслужб А. Ранковича. Причем начатые экономические реформы уже к лету 1968 г. усилили социальные противоречия и напряженность, вызванную усилением расслоения в обществе, ростом безработицы. В этих условиях обеспокоенным властям пришлось принять меры в целях нераспространения протестных настроений на рабочий класс, что могло бы создать дополнительные угрозы для режима.

В отличие от Франции, где майские волнения сильно ударили по престижу генерала де Голля, приведя в конечном итоге к его отставке в 1969 г., в Югославии Тито сумел использовать студенческие выступления в интересах укрепления своего влияния, довольно демагогически солидаризировавшись с теми требованиями студентов, которые касались бюрократических злоупотреблений и социальной несправедливости[8]. Это было воспринято студентами с энтузиазмом, как триумф, и способствовало снижению напряженности. Правда, это не помешало властям предпринять потом гонения против наиболее радикальных студенческих вожаков. Усилилось давление и на круг «Праксис». Как бы то ни было, на выступления косовских албанцев в тот же год власти дали более жесткий ответ. Что касается активистов студенческих волнений, то их дальнейшие судьбы сложились по-разному. Реформирование югославской федерации в 1970-е годы не разрешило многих социальных и национальных проблем, и некоторые из участников событий 1968 г., отбросив идеи антибюрократического социализма, проделали эволюцию к радикальному национализму, отрицающему в принципе федеративный югославский проект (например, будущий лидер боснийских сербов Р. Караджич).

В отличие от титовской Югославии, сильного внешнеполитического игрока и одного из лидеров движения неприсоединения, соседняя маленькая Албания (положению в ней посвящена статья А. Лалай) была закрытой страной, находившейся под решающим китайским влиянием. Э. Ходжа воспринял происходившее в Чехословакии как кульминацию того, по его оценке, ревизионистского курса, основы которого заложил Н. Хрущев. Как и подобало коммунистическому фанатику, он считал вероятным, что «ревизионисты» будут отодвинуты от власти в СССР и других «псевдосоциалистических» странах посредством новых (и победоносных!) пролетарских революций. С началом Пражской весны, особенно после обнародования Программы действий КПЧ, в албанской прессе развёртывается пропагандистская кампания антиревизионистской направленности. Албанские дипломаты, поддерживая связи с восточноевропейскими сталинистами, распространяли через них материалы своей пропаганды. Всё это сопровождалось внутриполитическим ужесточением. Заглушаются передачи до тех пор доступного в Албании итальянского телевидения, выступавшего для образованных албанцев альтернативным источником информации. Усиливается борьба с религией, ее логическим завершением стало объявление в 1976 г. вне закона всех действующих церквей. При этом Ходжа использовал методы китайской «культурной революции» в мобилизации низов и особенно молодежи на борьбу с потенциально опасными идейными влияниями, в это время исходившими прежде всего из Праги. Все это в конечном итоге было направлено на укрепление личной власти Ходжи.

Несмотря на острое неприятие либеральных веяний Пражской весны интервенцию 21 августа в Тиране официально осудили как империалистическую акцию, и это был жест, также нацеленный на закрепление в сознании албанцев образа Ходжи как политика, не поддающегося внешнему давлению и угрозам (само разрушение источника вредного влияния было воспринято при этом албанским лидером с облегчением). 1968 год был объявлен в Албании годом Скандербега – широко отмечалось 500-летие смерти национального героя албанцев, вождя антиосманского движения, ставшего эталоном стойкости в борьбе с внешним врагом. Пропаганда на фоне чехословацкой интервенции усиленно проводила параллели между Скандербегом и «продолжателем его дела Э.Ходжей», также никогда не преклонявшимся перед численно превосходящим противником. Вместе с тем в Тиране реально опасались, что сохранявшееся формальное членство Албании в ОВД (при том, что начиная с 1961 г. она не принимала реального участия в деятельности этой организации) может дать основания для агрессии со ссылкой на нарушение страной союзнических обязательств. С выходом Албании из ОВД, спровоцированным именно вторжением в Чехословакию, была поставлена финальная точка в процессе ее разрыва с СССР и советским блоком. Автор напоминает о том, что выход страны из блока вызвал позитивные отклики в мире, но особенно в остро враждебных режиму Ходжи соседней Югославии и близлежащей Италии, где это было выражено официально. Сделанный шаг приветствовал и Китай, оказавший в последующие годы немалую помощь в деле усиления албанской армии.

Что касается ноябрьских волнений в Косово, то руководство Албании, выразив на словах поддержку устремлениям косовских албанцев, направленных против «ревизионистского» белградского режима, вместе с тем не скрывало своего скептицизма по поводу предоставления краю более широкой автономии, как меры, по его мнению, не способной решить насущных проблем. На самом деле в Тиране просто боялись, что такой проект может быть использован Белградом как инструмент формирования в самой Албании оппозиции режиму Ходжи (не говоря уже о гипотетической опасности того, что волнения перекинутся через границу). При этом следует заметить, что год Скандербега дал повод для расширения культурных связей между Тираной и албанцами Косова, ряд проведенных совместно двумя странами официальных мероприятий[9] до некоторой степени способствовал усилению у косоваров албанских национальных чувств.

Следствиями подавления Пражской весны в контексте международных отношений на Балканах стали усиление китайского влияния в регионе и временное ослабление албано-югославских противоречий. В своей риторике эмиссары Пекина иногда доходили даже до обещаний послать войска (не говоря уже об оружии) на помощь Румынии и Албании в случае агрессии извне. Даже «ревизионистская» Югославия воспринималась руководством КНР в тех условиях как попутчик – при том, что позиция Белграда на международной арене по большинству ключевых вопросов резко расходилась с китайской, что делало почти невозможным втягивание ФНРЮ в орбиту политики Пекина. Это делало не реальной и перспективу формирования прокитайского блока в регионе – к участию в нем (не говоря уже о просоветской Болгарии) не была готова и балансировавшая между разными центрами силы Румыния: ее приостановившееся военное сотрудничество с союзниками по ОВД со временем возобновляется.

В отличие от Я. Кадара, переживавшего в 1968 г. пик популярности в собственной стране, польский лидер В. Гомулка испытывал кризис доверия своих соотечественников, что проявилось в мартовских студенческих волнениях под лозунгами типа «Польша ждет своего Дубчека» (отклику в Польше на Пражскую весну и августовскую интервенцию посвятил свою статью Т. Кемп-Велч). Кризисом воспользовалось националистическое крыло в ПОРП, развернувшее антисемитскую кампанию, ссылаясь на мнимые угрозы для социализма, вызванные предположительным воодушевлением восточноевропейского еврейства победой Израиля в «шестидневной войне» 1967 г. Это привело к массовому выезду из Польши евреев (и прежде всего интеллигенции), хотя Гомулка достаточно скоро и дал задний ход антисионистской кампании, перенеся главный акцент с еврейской угрозы на чехословацкую. В литературе уже многократно отмечалась та роль, которую играл в формировании алармистской позиции Гомулки его гипертрофированный страх перед германской угрозой в условиях, когда в Бонне пока еще официально не признали ни ГДР, ни установление послевоенных польско-германских границ по Одеру и Нейсе (ослабление власти КПЧ, согласно видению польского лидера, делало стратегически важную Чехословакию слабым звеном в оборонительной линии восточного блока). Подавление Пражской весны фактически полностью подорвало идейные позиции сторонников реформ внутри ПОРП и стало прологом к дестабилизации, проявившейся в гданьских волнениях декабря 1970 г.; польское общество в поисках перемен обращало теперь свои взоры только на внепартийные институции и движения, включая католическую церковь и возникавшие в 1970-е годы нелегальные интеллигентские организации, пытавшиеся подвести мосты и к протестному рабочему движению. Сохранявшийся после польского Октября 1956 г. статус-кво в отношениях коммунистической власти и общества был навсегда подорван, а сам Гомулка, олицетворявший это установленное на полтора десятилетие равновесие, был вынужден бесславно уйти после расстрела гданьской демонстрации.

В 1971 г. был отодвинут на декоративную роль и многолетний лидер ГДР В. Ульбрихт, стоявший на пути урегулирования отношений восточного блока с Западной Германией, насущность которого стала еще более очевидной после чехословацкого кризиса (позиции руководства ГДР и положению в стране посвящена статья М. Стиббе). При всей ортодоксальности коммунистического руководства Восточной Германии его волновали не экономические реформы в соседней стране, которые, во всяком случае в обозримой перспективе, не грозили выходом из-под партийного контроля[10], а содержавшийся в апрельской Программе действий КПЧ тезис о более активной европейской политике, а также реальные или мнимые попытки налаживания межпартийных связей КПЧ с СДПГ во главе с В. Брандтом, к этому времени уже входившей в правящую коалицию. Офицеры министерства госбезопасности ГДР (Штази), выезжавшие в Чехословакию, добавляли своему руководству нервозности донесениями об обилии западногерманских туристов в стране, что внушало подозрения в связи с возможным ослаблением погранично-таможенного контроля. Не меньшую обеспокоенность вызывали всё активизировавшиеся и при этом плохо контролируемые связи восточногерманской молодежи с носителями молодежной контркультуры в Чехословакии. 150-летие со дня рождения К. Маркса, отмечавшееся весной 1968 г., дало повод для совершенно разных интерпретаций его наследия. Если бунтующая французская и западногерманская молодежь апеллировала к идеям молодого Маркса, в том числе преломленным в неомарксистских трактовках Г. Маркузе, Т. Адорно, раннего Д. Лукача и др., то главный идеолог СЕПГ К. Хагер в своем программном мартовском выступлении сделал в очередной раз акцент на опасности ревизии марксова учения для судеб социализма в ГДР как в самодостаточном государстве, опирающемся на всё лучшее в немецком политическом и культурном наследии, а в качестве главного источника ревизионизма воспринималась, конечно, Чехословакия с ее лишенным твёрдости партийным руководством.

В литературе бытует мнение о том, что В. Ульбрихт и его окружение уже чуть ли не начиная с дрезденской встречи 23 марта, где союзники впервые высказали претензии руководству КПЧ в связи с утратой контроля за положением в стране, сделали ставку на силовое вмешательство. Однако не совсем ясно, как в такую парадигму вписывается приезд Ульбрихта в Карловы Вары 12 августа, т.е. за считанные дни до интервенции. Если в руководстве ГДР уже давно поставили крест на Дубчеке, то зачем были нужны эти новые увещевания по поводу необходимости более твердого контроля над СМИ? Ведь еще за месяц до этого, на варшавском саммите середины июля риторика Ульбрихта была настолько жёсткой, что оставляла мало сомнений в его склонности к самым решительным мерам. Можно предполагать, что согласованная с Москвой «инспекционная» поездка ставила целью прояснить готовность чехословацкого руководства к выполнению обязательств, взятых на себя во время братиславской встречи начала августа, где лидеры стран-союзниц напомнили Дубчеку о коллективной ответственности за дело социализма в Чехословакии[11]. Кроме того, подготовка военной операции требовала максимума информации, в том числе о возможной реакции руководства КПЧ на задуманное союзниками силовое решение. Необходимо также иметь в виду, что события Пражской весны развернулись в условиях, когда в повестке дня уже стояла подготовка всеевропейской конференции по безопасности, направленной на закрепление границ, установленных Ялтинско-Потсдамской системой. В этом больше других была заинтересована ГДР, а в свою очередь для СССР это было сдерживающим фактором, заставлявшим демонстрировать миролюбие и долго искать политические способы решения чехословацкой проблемы. Когда же в Москве наконец осознали, что угроза монополии КПЧ на власть не позволяет избежать силового решения, то предпочли разделить ответственность с союзниками по ОВД, тем более, что некоторые из них активно подталкивали советское руководство к решительным действиям из опасений, что события перекинутся в их страны в соответствии с «эффектом домино»[12].

До сих пор дискутируется вопрос о той роли, которая была отведена советским командованием войск ОВД участию армии ГДР (Nationale Volksarmee) в операции «Дунай». Понятно, что новый приход германских войск на чехословацкую территорию мог вызвать крайне негативный резонанс у чехов, тем более, что в памяти живущих поколений еще сохранялись воспоминания об оккупации страны Третьим рейхом и распаде чехословацкого государства. Более того, М. Стиббе приводит записки сотрудников Штази, в которых говорилось о том, что подключение к военной акции не очень желательно уже потому, что может нанести урон репутации ГДР как миролюбивого государства, создававшейся пропагандой в оппозиции с образом Западной Германии как милитаристской державы, вынашивающей планы пересмотра европейских границ. Согласно некоторым донесениям Штази, в восточногерманском обществе бытовало мнение о том, что интервенция в Чехословакию – не знак силы, а скорее демонстрация слабости советского лагеря и свидетельство раздирающих этот лагерь противоречий. Чтобы не давать повода для укрепления таких представлений, после 21 августа пропаганда ГДР делала акцент на непосредственном и полноценном участии страны вместе с союзниками в акции по «спасению социализма» в соседнем государстве. Сегодняшние исследования, однако, показывают, что приведенные в боевую готовность части армии ГДР были расположены прежде всего вдоль границы на территории собственной страны на случай расширения конфликта, но кроме того оказывали союзникам реальную помощь в обеспечении логистики военной операции (уже поэтому без пребывания отдельных воинских подразделений ГДР на чехословацкой территории дело не обходилось[13]). В книге приводится версия, согласно которой «отбой» (т.е. приказ не пересекать границу основным контингентом) был дан из Москвы буквально в последние часы, поскольку негативный эффект от вхождения войск ГДР осознавался и советским руководством. Как бы то ни было, поскольку во всех опубликованных от имени стран-союзниц заявлениях упоминалась и ГДР в числе стран, участвующих в «интернационалистской акции», в сознании чехов прочно утвердилось мнение о полноценном присутствии войск ГДР на территории страны, более того, возникали слухи об их особой жёсткости в отношении мирного населения, и это способствовало еще большему возмущению граждан оказанной союзниками непрошенной «братской помощью»[14].

Оставление Дубчека у власти было воспринято Ульбрихтом и его окружением негативно, как признак неудачи с реализацией планов (в отличие от Кадара, напротив, воспринявшего это как знак продолжения необходимых реформ, только теперь уже под должным контролем). Как и в ряде других стран, в ГДР после 21 августа развернулись преследования симпатизантов Пражской весны, среди которых, кстати говоря, оказалось немало детей представителей партийно-государственной элиты.

Жёсткие противники перемен (условно говоря, неосталинисты) присутствовали, разумеется, и в самой Чехословакии, причем на всех этажах власти, со временем они стали опорой для проведения послеавгустовского курса на так называемую «нормализацию» (этой теме посвящена статья К. МакДермотта и В. Соммера). Гетерогенность политического ландшафта Пражской весны способствовала выходу на поверхность (прежде всего на левом фланге) и сил, представлявших экстремы. Причем были и внесистемные ультра – их не сдерживала причастность к партэлите (с доминировавшими в ней в этот период реформаторскими трендами) и они довольно открыто выступали против реформ. В этой среде получили распространение антиинтеллигентские, антисемитские настроения, иногда со ссылкой на опыт польских националистов в борьбе с сионизмом. Но и среди части партийцев был реальный страх перед повторением венгерских событий 1956 г., когда начнут линчевать коммунистов (тем более, что были реальные случаи угроз со стороны экстремистов иного толка, также объединявшихся в определенные группы). Но даже если счесть подобные опасения необоснованными, следует признать, что многие функционеры хотели стабильности и вполне резонно опасались за свои места в случае решительных перемен, а потому были восприимчивы к призывам крайне левых «наводить порядок»[15]. Дополнительную обеспокоенность внёс известный июньский манифест радикальной внепартийной оппозиции «2000 слов». Ультралевые (и не только системные) поддерживали связи с советским посольством. Л. Брежнев на встрече с чехословацкой делегацией в Чиерне-над-Тисой (конец июля – начало августа) даже процитировал письмо обеспокоенного развитием событий старого коммуниста.

После 21 августа эти силы использовались Москвой как инструмент давления на общество, в котором росла апатия, что создавало благоприятные условия для реванша ультралевых, действовавших всё агрессивнее. Вместе с тем слишком большая активность крайне левых ставила под угрозу процесс консолидации, нарушала стабильность, раздражала тех, кто в сложившихся условиях и так был склонен к лояльности. Это мешало бюрократической рутине формировавшегося режима гусаковской «нормализации»: возрождение риторики начала 1950-х и объявление слишком громкой идеологической мобилизации в сталинских традициях считали в партаппарате вредным и неуместным, ибо это могло только раскачать лодку. Так что ультралевые неосталинисты оказались в определенной мере маргиналами и в условиях так называемой «нормализации». На первый план вышли не столько фанатики-ортодоксы (хотя, несомненно, присутствовали и они), сколько прагматики, карьеристы, конъюнктурщики, сделавшие ставку на новый режим не из идейных соображений, а из стремления удержаться на плаву и не только не лишиться привычных источников доходов, но и по возможности занять более видное место в администрации, публичной, культурной жизни и т.д.

Ряд статей (З. Войновского и др.) посвящен отклику в СССР на Пражскую весну и августовское вторжение, влиянию чехословацкого кризиса на советское общество. Стало уже общим местом писать о том, что именно август 1968 г. ознаменовал собой конец эпохи десталинизации, благотворно повлиявшей как на отношения СССР с союзниками, так и на разные стороны жизни советских граждан (включая контакты, в том числе неформальные, с внешним миром, поездки за рубеж и т.д.). Начиная с 1956 г. в Советском Союзе стала более доступной пресса социалистических стран, иногда больше себе позволявшая в трактовке тех или иных событий международной жизни. При всем расширении границ возможного в отношениях общества с властями происходившие в Чехословакии перемены довольно быстро перешагнули рамки того, что советское руководство считало в принципе приемлемым для социалистической страны, причем отмена цензуры и возникновение элементов политического плюрализма заботили больше, нежели экономические проекты О. Шика.

Именно август 1968 показал пределы терпимости официальной Москвы к любого рода экспериментам в союзнической стране. В СССР происходит отказ от реформ из опасений выхода их из-под контроля. Чехословацкий вызов дал повод поставить более жесткие преграды либеральным веяниям из социалистических стран. Вместе с тем не утратила силу задача легитимации власти в глазах подданных, и в поисках механизмов для ее осуществления акцент теперь делается не на раскрытие реформаторского потенциала социализма (как это было еще совсем недавно, в пору так называемых «косыгинских реформ» середины 1960-х), а на усиление патриотического дискурса, мобилизацию общества на отпор враждебным веяниям, его консолидацию на основе советского государственного патриотизма, а не социалистического интернационализма, слишком сильно дискредитированного августовской акцией и гораздо хуже работавшего в сравнении с державной идеей и защитой интересов СССР. Хотя об отказе от построения коммунизма (как и от социалистического интернационализма) речи не было, сама эта конечная цель откладывалась на неопределенный срок и приобретала все менее отчетливые очертания. Со всей очевидностью отбрасывается революционная риторика, которая на волне парижских студенческих волнений 1968 г. и «культурной революции» в Китае была воспринята в Москве как угроза стабильности мировому порядку, обеспечившему Советскому Союзу статус одной из сверхдержав; кремлевские руководители брежневской генерации мыслили не категориями мировой революции, а мотивами имперской безопасности, отношения с антиимпериалистическими движениями в «третьем мире» также освобождаются от революционного налёта, присущего идеологии хрущевской эпохи, в пользу большей прагматики. В пропаганде и социальной мобилизации усиливается, таким образом, патриотический крен, магистральным направлением в них становится внушение гордости за страну Советов, не только успешно строящую развитой социализм вопреки всем препятствиям, исходящим от недругов из капиталистического мира, но и несущую основную долю ответственности за существование мировой системы социализма (что легитимизировало и право на вмешательство во внутренние дела союзнических стран). Нельзя при этом забывать и о том, что в 1960-е годы Советский Союз испытывал все новые вызовы не только извне, но и изнутри социалистического мира – к перманентному югославскому прибавился румынский, но особенно масштабным стал китайский – две великие коммунистические державы (СССР и КНР) развернули между собой острую борьбу за доминацию в коммунистическом движении, что привело весной 1969 г. даже к локальному вооруженному конфликту. А довольно неожиданно возникший чехословацкий вызов нанес настолько сильный удар по имиджу советской модели в мире, что в Москве поняли: пришло время заботиться лишь об удержании социализма советского типа в определенных границах, не посягая на большее. И всё вышесказанное действительно дает основания говорить о существенных сдвигах в политике, направленной на формирование советской идентичности.

При этом в статье З. Войновского явно преувеличивается, на наш взгляд, роль идеи славянского единства не только в пропагандистских усилиях Москвы, направленных на обоснование августовской акции, но и в формировании новой державной идеологии СССР. Такая линия могла бы лишь вбить клин в отношения между союзниками, среди которых были отнюдь не только славянские страны. Не надо преувеличивать – как это иногда проскальзывает у автора – и роль антисемитских тенденций и разного рода ксенофобии (основанной на великодержавном шовинизме) в настроениях советской элиты и особенно в официальной кремлевской пропаганде. Действительно, в марте 1968 г. при изложении программного выступления В. Гомулки в связи со студенческими волнениями в Польше в советскую печать проникли плохо скрытые антисемитские мотивы[16], однако в Москве отнюдь не поддерживали амбиции лидера националистического крыла в ПОРП М. Мочара, претендовавшего в это время на первые роли. При всей враждебности к Израилю после «шестидневной войны» любого рода антисемитизм в СССР удерживался под контролем[17], не став частью государственной политики. Критика западногерманского реваншизма в СССР также никогда не перерастала в германофобские проявления, поскольку ГДР считалась надежным союзником. Более того, в Москве пытались сдерживать в этом плане В. Гомулку[18].

Неверно и то, что в СССР в «эпоху Брежнева» пытались сверху поощрять настороженное отношение к представителям некоторых национальных меньшинств (в том числе внутри союзных республик). Это было бы слишком рискованно – в аппарате ЦК КПСС следили за тем, чтобы этничность не стала маркером политической лояльности, ибо это могло привести к непредсказуемым последствиям в многонациональной стране[19]. Но правдой является то, что власти с особой настороженностью наблюдали за общественными движениями, выступавшими под национальными лозунгами, видя в них немалую потенциальную угрозу; любого рода общественная самодеятельность, инициатива снизу здесь пресекалась, что воспринималось в национальных регионах СССР иначе, чем в Москве, гораздо более болезненно, под знаком ущемления национальных ценностей. Партийные элиты в союзных республиках вынуждались центром все сильнее дистанцироваться от собственной интеллигенции и культуры. Показателен пример П.Е. Шелеста, который отнюдь не был либеральным коммунистом и реформатором (что показало его очень жесткое отношение к Пражской весне[20]), но был в реальности более чувствителен к национальным ценностям, чем другие украинские лидеры на протяжении целого ряда десятилетий, и хотел опереться на более широкую поддержку не в Москве, а в своей собственной республике. Хотя Шелест не переставал открещиваться от пражского «ревизионизма», его линию на поддержку украинской культуры сочли чрезмерной и потенциально опасной. Общественная атмосфера, сложившаяся вследствие подавления Пражской весны, сделала невозможным длительное пребывание этого деятеля во главе большой республики.

Специфической была ситуация в Закарпатской области УССР, входившей в состав Чехословакии в 1919-1945 гг. В Закарпатье не считали Чехословакию чужой страной, в условиях Первой Чехословацкой республики выросли и сформировались уроженцы этой области, относившиеся не только к старшим, но и к средним поколениям. Тем сильнее было раздражение киевской партэлиты, когда она узнавала, что в Чехословакии кто-то осторожно поднимал вопрос о несправедливости передачи этого края Советскому Союзу в 1945 г. Не меньшую озабоченность вызвала легализация в Чехословакии униатской (греко-католической) церкви, запрещенной властями вслед за СССР в конце 1940-х гг. в ходе кампании по противодействию влияния Ватикана. В руководстве УССР резонно опасались, что новое положение с греко-католиками в соседней стране даст толчок активизации униатов в Западной Украине, в частности в Галиции, где эта церковь традиционно играла важнейшую роль в украинском национальном движении. Впрочем, общественные процессы в Чехословакии 1968 г. вызывали не только настороженность, но и положительный интерес украинской партократии, в частности к словацкому опыту борьбы за автономию, который мог оказаться полезным при выстраивании отношений Киева с Москвой.

Хотя функционеры на местах доносили в центр (в Москву) о всеобщем одобрении гражданами проводимой властями политики в чехословацком вопросе, такое одобрение было в сущности только фантомом, целенаправленно создававшимся идеологическими органами. Как митинги, так и коллективные письма в поддержку власти были не реальным выражением общественного мнения, а продуктом политической технологии. Вопреки рисовавшейся официальной пропагандой благостной картине единодушия, вторжение в Чехословакию вызвало на самом деле неоднозначную реакцию со стороны советских граждан. Преобладающая часть общества, находясь во власти пропагандистских штампов, в той или иной мере поддерживала или с пониманием воспринимала официальную линию[21], причем были и «радикалы», упрекавшие власти в излишней мягкости, призывавшие к усилению давления на «неблагодарное»[22] руководство КПЧ, к более решительным действиям (в качестве предупреждения также и западногерманским реваншистам). Кое-кто сожалел о том, что войска не были введены раньше, некоторые даже выражали готовность принять участие в «наведении порядка»[23]. А те, кто не был склонен к столь радикальным решениям, не мог опереться (за довольно редкими исключениями) на источники информации поверх разрешенного официоза и также оказывался в плену как пропагандистских версий, так и разного рода слухов, например, заставлявших население скупать продукты на случай большой войны[24].

Среди критиков военного вторжения были люди разных убеждений, в том числе искренние сторонники социалистического выбора, связывавшие надежды с расширением демократических свобод и при этом сожалевшие, что интервенция ослабит коммунистическое движение и силы социализма. Даже такая последовательная либералка, как Н. Горбаневская, одна из тех нескольких человек, кто осмелился выйти с протестом на Красную площадь в те августовские дни, готова была позже признать, что большинство людей в СССР в 1968 г. в целом разделяло официальную идеологию и принимало социалистическую перспективу, но тем сильнее многие из них жаждали реформ и рассчитывали на исправление пороков системы, на перемены к лучшему, что только усиливало их интерес к Пражской весне. Само понятие «социализм с человеческим лицом» было созвучно их идеалам, четко передавало то, что они хотели видеть в собственной стране. И даже те, кто, как сама Горбаневская, не питал таких иллюзий и не верил ни в какое гуманное лицо социализма, все-таки надеялись на положительное влияние чехословацкого эксперимента на ситуацию в СССР. Советская и коммунистическая власть воспринималась ими как данность и казалась вечной, и вдруг во главе «братской страны» оказались люди, которые искренне хотят что-то изменить в лучшую сторону, исправить самые явные несовершенства. Это можно было только приветствовать, тем более если что-то получится там, есть шанс на позитивные перемены и в СССР. 21 августа все эти надежды рухнули, людей вывело на площадь чувство стыда (ср. поэтические строки Н. Горбаневской: «когда на площадь гонит стыд»), позора и при этом бессилия, утраты перспективы в отношении судеб собственной страны. Вторжение 21 августа не просто оставило неизгладимый след в сознании советских граждан разных генераций, но стало для них переломной, рубежной датой. Это событие повлияло на основы мировосприятия, заставив многих неравнодушных задуматься о профанации прежних идеалов. В результате пережитой духовной драмы заронилось сомнение в верности идеологии, произошло глубокое разочарование в возможностях построения «социализма с человеческим лицом», очищения его от сталинских наслоений. Последние иллюзии развеялись, разрыв между властью и огромной частью интеллигенции произошел окончательно и бесповоротно. И дело не менялось от того, что жизнь заставляла постоянно искать консенсус с властью в сугубо прагматических целях.

Иначе, нежели московская или ленинградская интеллигенция, воспринимала происходящее образованная публика в союзных и автономных республиках, относившаяся к национальной интеллигенции и приверженная национальным идеалам. При этом существовали и особенно проблемные в глазах советской партократии регионы – они в силу своего географического расположения и особенностей исторической памяти приносили власти больше беспокойства неприемлемыми для нее внешними влияниями, там был выше градус оппозиционных настроений либо имелась более благоприятная почва для их активизации. Это касалось Западной Украины, Прибалтики[25]. Однако в этих регионах (и прежде всего республиках Прибалтики) уровень жизни был довольно высок по советским меркам и наблюдалась тенденция к его повышению, что сдерживало протестную активность, внушая новым поколениям надежды на возможность реформирования системы. Таким образом, и там проявлялись двойные стандарты, присущие всему советскому обществу, публичные протесты после 21 августа были редки, проявлялись прежде всего в среде студенчества и молодой интеллигенции и ограничивались, главным образом, распространением листовок, самиздатом[26]. Некоторые активисты поддерживали связи с зарождающимся оппозиционным движением Москвы и Ленинграда. Впрочем, национальная интеллигенция в прибалтийских республиках в принципе смотрела на происходящее иначе, нежели «либеральная» интеллигенция в российских столицах. В том смысле, что сама неспособность властей решить проблему несиловым путем не вызвала никакого удивления. Людьми старших и средних поколений, непосредственно пережившими 1940 год, вторжение в Чехословакию воспринималось как новое доказательство агрессивной природы советской власти, ранее уже лишившей независимости страны Балтии. Пережив в свое время собственную драму, они в массе пусть и не открыто, но сочувствовали чехам и словакам без всяких оговорок. Более того, по воспоминаниям А.Б. Рогинского, окончившего в 1968 г. Тартусский университет и жившего в то время в Эстонии, там были довольно сильны ощущения неотвратимой большой войны[27].

Опасаясь усиления напряженности, власти принимали превентивные меры. Пропагандистские установки применительно к этим регионам отличались от общесоюзных. В частности, в прибалтийской прессе до 21 августа было не слишком много критики проявлений чехословацкого «ревизионизма» – предпочитали писать о позитивных сторонах, экономических успехах. Очевидно, что не хотели привлекать излишнего внимания публики к происходящему в Чехословакии, возбуждать интерес, ведь это могло только стимулировать протестную активность в республиках Балтии. Ситуация коренным образом изменилась начиная с дня вторжения, когда развернулась массированная пропагандистская кампания. Всё это сопровождалось исключениями из партии, запретами, ужесточениями в культурной политике. Как известно, август 1968 г. дал толчок формирующемуся диссидентскому движению в СССР, причем в балтийских республиках в оппозиционных программах содержалось требование пересмотра советско-германского пакта 1939 г., возымевшего большие последствия для всего региона. Таким образом, события Пражской весны, как и связанные с ее подавлением, дали импульс движению за независимость стран Балтии. В качестве альтернативы пусть даже реформированному советскому проекту выдвигалось национальное государство[28].

Специфической была ситуация в Советской Молдавии (об этом пишет И. Кашу), где перед республиканской партийной элитой стояла задача нейтрализации румынского влияния в условиях резко обострившихся отношений между СССР и Румынией. Независимая позиция режима Чаушеску в диалоге с Москвой вызывала понимание немалой части молдавской советской интеллигенции, способствовав усилению в ее среде румынской идентичности. Это серьезно беспокоило республиканское руководство, принявшее целый комплекс мер по ограничению румынского влияния, критике румынского национализма, усилению идеологического контроля в культуре. Там, где дело касалось такого мощного националистического вызова, как румынский, способного в силу культурно-языковой общности титульных наций Румынии и Советской Молдавии переформатировать этническую идентичность молдавской советской интеллигенции и нанести тем самым урон самому проекту создания в СССР самостоятельной молдавской социалистической нации, для борьбы с ним приходилось задействовать ценности как советского государственного патриотизма, так и социалистического интернационализма, в каких-то других случаях уже совершенно неэффективного.

Подавление Пражской весны продемонстрировало советскому обществу, что на либерализацию и гуманизацию существующего режима рассчитывать не приходится, при возникновении реальных угроз для власти она не остановится перед применением жесткой силы. Наступала эра всеобщего скептицизма и политического двоемыслия при чисто внешней демонстрации лояльности режиму. Что же касается Чехословакии, то рассмотрение «1968 года» в перспективе «1989 года» заставляет признать, что достижения Пражской весны были с легкостью перекрыты уже и «бархатной революцией», на фоне которой уже и сам Дубчек выглядел анахронизмом, а наследие реформаторов его генерации не было сочтено актуальным.

И тем не менее это наследие было бы неверным отбрасывать в свете вызовов последующих десятилетий. При всей привязанности программы пражских реформаторов 1968 г. к конкретно-историческому моменту, их опыт заслуживает и сегодня глубокого осмысления. Ведь требование создания общества с «более человеческим лицом» не утрачивает актуальности ни для одной генерации.

"Историческая экспертиза" издается благодаря помощи наших читателей.



[1] K. McDermott and M. Stibbe (eds), Revolution and Resistance in Eastern Europe: Challenges to Communist Rule (Oxford, 2006); K. McDermott and M. Stibbe (eds), Stalinist Terror in Eastern Europe: Elite Purges and Mass Repression (Manchester, 2010); K. McDermott and M. Stibbe (eds), De-Stalinising Eastern Europe: The Rehabilitation of Stalin’s Victims after 1953 (London, 2015). [2] При это учитывался и венгерский опыт 1956 г. Кадар всю жизнь придерживался мнения, что первый ввод советских войск в Будапешт в начале восстания (в ночь на 24 октября) был преждевременным, только подлив масла в огонь массовых выступлений, и хотя в последующие дни в Кремле всерьез обсуждали возможности политического решения, переломить ход событий так и не удалось. Второе военное вмешательство, состоявшееся утром 4 ноября, венгерский политик, согласившийся тогда играть по правилам Москвы, трактовал как неизбежное в сложившихся условиях. [3] Интересно, что в свою очередь Дубчек, в начале 1968 г. пытаясь получить поддержку из Москвы своего курса на реформы, ссылался по сути на те же аргументы, к которым прибегал Брежнев в стремлении обосновать необходимость отставки Хрущева – нарушение коллективного руководства и т.д. [4] Уже в Программе действий КПЧ, относящейся к началу апреля, содержались положения (расширение автономии общественных организаций, отмена цензуры и т.д.), которые, провозглашая новые возможности для выражения бытующих в обществе взглядов во всем их многообразии и тем самым ведя к восстановлению гражданского общества, вместе с тем резко ослабляли монополию правящей партии в области идеологии. Чем дальше, тем больше команда Дубчека сталкивалась с трудно разрешимой проблемой: как совместить декларированное вовлечение более широких масс в общественную жизнь с сохранением за КПЧ (при отказе от методов принуждения) решающих позиций во власти, без чего не представляли себе успешного проведения назревших реформ. [5] Наряду с творческой интеллигенцией наиболее проблемной аудиторией, требовавшей от пропагандистского аппарата особых усилий, по праву считались трансильванские венгры. [6] В Трансильвании в силу особенностей исторической памяти многие румыны связывали угрозу скорее не с приходом Советской Армии на румынскую землю, а с активизацией местных венгров, которых бурные события могли подвигнуть на апелляцию к Москве и Будапешту с требованиями пересмотра границ в пользу Венгрии. Что касается трансильванских немцев, то многие из них еще помнили депортации немецкого населения в СССР после Второй мировой войны – люди опасались новых насильственных перемещений. [7] Об общности и различиях идеалов и устремлений бунтующей западной молодежи 1968 г. и сторонников глубоких перемен в социалистических странах см.: «”Бурные шестидесятые” противостояли мировому порядку, где два империалистических центра разделили сферы влияния и договорились меряться силами только на периферии». Беседа А. Шубина и А. Стыкалина о 1968 годе как феномене мировой истории и об актуальности его наследия и опыта в наши дни // Историческая экспертиза, 2018. № 4. С. 96 – 112. [8] Напрашиваются параллели и с Мао Цзэдуном, использовавшим в интересах укрепления своей власти антибюрократические настроения китайской молодежи, к тому же искусственно подогревавшиеся в условиях «культурной революции». [9] См.: Улунян Ар.А. «Албанский» 1968 год. Отчет И.Г. Сенкевич о научной командировке на фоне политического пейзажа // Славяноведение, 2022. № 3. С. 52 – 70. [10] В ГДР конца 1960-х годов прорабатывались собственные планы рационализации экономического механизма, которые могли быть поставлены под угрозу общей дестабилизацией внутри советского блока, чего в руководстве страны не хотели. И в этом отношении можно провести условные параллели между позициями лидеров ГДР и Венгрии, при том, что венгерская линия была гораздо более умеренной в оценке чехословацких событий. [11] Декларацию, опубликованную по итогам этой встречи, можно считать в силу этого одним из первых документов, где была сформулирована так называемая «доктрина ограниченного суверенитета» (на Западе ее чаще называют «доктриной Брежнева»), теоретически обосновывавшая вмешательство в Чехословакии. [12] Такие опасения составители книги считают одним из ключевых в принятии окончательного решения факторов (наряду со стремлением укрепить советское военное присутствие в Центральной Европе и удержать от краха советскую модель социализма в Чехословакии). [13] Как отмечает историк-архивист Т. Джалилов, «рассекреченные и введенные в научный оборот Сводки Министерства обороны СССР о положении в Чехословакии, ежедневно направлявшиеся в ЦК КПСС с 21 августа 1968 г., не оставляют сомнения: восточногерманская армия находилась на территории ЧССР. Точная численность, места дислокации, распределение зон ответственности, боевые задачи — это уравнение со многими неизвестными не только по отношению к армии ГДР, но и ко всем задействованным силам в операции “Дунай”». См.: «Применение военной силы это, как правило, признак слабости». Беседа Тимура Джалилова и Александра Стыкалина о проблемах изучения Пражской весны и августовской интервенции 1968 г. в Чехословакию // Историческая экспертиза, 2018. № 4. С. 91. [14] Попутно заметим, что воспроизведенный в книге миф о том, что некоторые советские солдаты даже не знали, в какой стране они находятся, думая, что им поручено подавлять «контрреволюцию» на территории Германии, не выдерживает никакой критики: политработе в ходе операции «Дунай» уделялось большое внимание. [15] Видный деятель Пражской весны З. Млынарж в своих мемуарах «Мороз ударил из Кремля» честно признает, что страх перед хаосом и неуправляемой толпой в случае неудачи реформ был и у реформаторов. Тем более, что не все последствия намечавшихся реформ можно было просчитать. Попутно заметим, что использование некоторыми авторами мемуаров Млынаржа как ключевого источника при реконструкции хода советско- чехословацких переговоров конца августа оправданно в силу ограниченности круга источников, но лишь до известной степени. [16] См., в частности, подробное изложение выступления В. Гомулки на встрече с партактивом Варшавы 19 марта 1968 г.: Правда. 22 марта 1968. [17] Как и апологеты возникшей в 1970-е годы и постепенно усиливавшей свое влияние т.н. «русской партии» в общественно-культурной жизни. [18] Во всяком случае такое впечатление создается при чтении дневников заместителя министра иностранных дел СССР В.С. Семенова, долгие годы курировавшего германское направление советской внешней политики: От Хрущева до Горбачева. Из дневника Чрезвычайного и полномочного посла, заместителя министра иностранных дел СССР В.С. Семенова // Новая и новейшая история. - 2004. - № 3, 4. [19] Негласный запрет на возвращение на родину крымских татар, депортированных в мае 1944 г., также не стремился превратить их в изгоев, целью было не допустить передела собственности и роста социальной напряженности в густо заселенном регионе. [20] Шелест П.Е. Да не судимы будете. Дневники и воспоминания члена политбюро ЦК КПСС. М., 2016. [21] Начиная с апреля 1968 г., когда на пленуме ЦК КПСС была подвергнута критике Программа действий КПЧ, эта линия доносилась до рядовых членов партии на повсеместно проходивших собраниях, где зачитывались информационные письма ЦК. Первое решение об инструктировании коммунистов на местах в связи с чехословацкими событиями было принято на Политбюро ЦК КПСС еще до апрельского пленума, в конце марта. [22] В массовом сознании были широко распространены представления о том, что именно СССР несет на себе главное бремя экономических забот в социалистическом содружестве, оказывая бескорыстную помощь другим странам. Из этого логически вытекало, что любые попытки дистанцироваться от СССР следовало воспринимать не иначе как проявления неблагодарности («помогали, помогали им и вот благодарность за все») и соответствующим образом реагировать. [23] Чернявский А.В. Внешняя политика СССР в общественном мнении советских граждан, 1964 – 1982 гг. Канд. дисс., 2017. [24] Из рецензируемой книги узнаем, например, что в Эстонии через несколько дней после 21 августа было принято постановление республиканского комитета партии о подготовке к снабжению населения в соответствии с условиями военного времени. [25] О ситуации в Прибалтике говорится в статье И. Салениеце и И. Шкинке. [26] Были, впрочем, и случаи более радикальных протестов вплоть до самосожжений по примеру чешского студента Я. Палаха. Это приводило к трагическим исходам. Больше повезло рижскому студенту Илье Рипсу, который был спасен и выжил (впоследствии стал израильским математиком). [27] Вторжение: Взгляд из России. Чехословакия, август 1968 / сост. Йозеф Паздерка. М.: НЛО, 2016. С. 213-214. [28] «Даже при самых широких демократических преобразованиях — если бы они осуществились», активисты национальных движений в СССР застойной эпохи «все равно настаивали бы на независимости и максимальном дистанцировании от того, что тогда называлось “имперским центром”, а теперь называется просто Россией». В этой коллизии известный диссидент А.Ю. Даниэль видит потенциальный источник так и не успевших осуществиться серьезных расхождений между А.Д. Сахаровым и глубоко уважавшими и почитавшими его лидерами национальных движений (Круглый стол «А.Д. Сахаров: человек и время» // Историческая экспертиза, 2021. № 4. С. 89).

103 просмотра